Мимо проходил один человек, который работал в вечернюю смену и хотел искупаться, прежде чем идти на праздник. Когда он стал выходить из воды, он заметил маленькую девочку, которая стояла далеко на мосту, а потом прыгнула в воду. На ней было белое платье-букле, белые чулочки и белые туфли. Она взбиралась на перила, спрыгивала, выжимала платье и опять забиралась на перила. Первый раз он увидел ее, когда он выходил из воды, потому что когда он входил в воду, она сидела под мостом. Он взял ее с собой на праздник и поставил ее на сцену, чтобы ее могли увидеть родители. Поднялся переполох, а девочка только смеялась. Лампа на сцене освещала девочку, она стояла и смотрела в дощатый пол, на который стекали ручейки с ее ног и просачивались между половицами. Она увидела чьи-то волосатые руки, оказалась на земле, и с нее стали снимать одежду.
Со временем Ирис стала, как кукла: ее можно было одевать и раздевать, другие дети могли делать с ней что угодно, она соглашалась на все. Она засыпала на месте и спала несколько минут, потом просыпалась и бодрствовала несколько часов. Она писалась, если никто не следил, чтобы она села на горшок или пошла в туалет.
Папа смастерил туалетный стул, который он поставил на скотном дворе, и объяснил девочке, что то, что она "сделает", будет использовано на полях и станет пищей для новой жизни, которая произрастет там. Девочке нравилось, как папа объяснял ей всякие вещи, хотя она редко понимала слова и сидела на своем стуле часами. Иногда она "делала" что-то, иногда ничего не получалось. Она никогда толком не понимала, что она должна знать и делать, но поскольку она сидела подолгу и часто, в конце концов, получался приличный результат. В возрасте пяти лет появились "сигналы", и в надлежащее время что-то "щелкало" в мозгу, и она шла в туалет.
Через год, когда она проучилась полгода в школе, эти сигналы исчезли, и одно время она "ходила" в штаны. Мама сердилась и считала, что девочка бессовестная и все делает для того, чтобы у мамы было больше хлопот. Ее наказывали - не пускали в дом или из дома, это зависело от того, что мама считала правильным в каждом случае. От этого девочку охватывало отчаяние, она плакала и плакала... но не понимала, какой урок она должна извлечь из всего этого. Она была неспособна логически продумать ситуацию и понять, к какому результату должны привести применяемые к ней санкции. Мама приходила к выводу, что "ее нельзя воспитать, она полная идиотка, не может научиться элементарным вещам, и не способна прилично себя вести по отношению к другим людям".
Быть Ирис означало наблюдать. Ирис видела мир, видела папу, который был там, видела маму, которая была там, и иногда других, но это ничего не значило, однако когда туман рассеивался на мгновение, что-то становилось понятным. Ирис была поленом, камнем, собакой, да кем угодно, так трудно объяснить - только видеть и видеть и видеть, но ни в чем не участвовать.
Как правило, Ирис видит свою руку или ногу или свое платье или какую-нибудь другую маленькую деталь. Она занимается рассматриванием деталей, взгляд приковывает движение деталей. Того, что стоит на месте, не существует, оно невидимо, она не замечает этого, этого нет в природе.
В голове пустота; как воздух, который просто есть, иногда приходит ветер, который можно почувствовать и заметить, и он захватывает ее. Чьи-то глаза смотрят на нее. Тогда ей хочется потрогать, почувствовать, понюхать и протиснуться туда, но не получается; всем это кажется неприятным, и все шарахаются от нее или отталкивают ее. Тогда в голове остается только эта картина, и она попадает в пустоту, где висит картина, которая постепенно блекнет.
Она мучает животных: она берет их, тискает, тащит за собой, тычет в них пальцами без всякой жалости к живым существам. Это самое очевидное в Ирис - у нее нет сочувствия к живому, для нее это лишь движение, у нее нет чувства, которое будит мысль и понимание.
Ирис любила звуки. Иногда кричащие, ужасные звуки. Такой звук, который издают тормоза в соседской машине. Ирис слышала, как машину заводили, подбегала к изгороди, становилась там и выскакивала прямо перед автомобилем. Он взвизгивал, а девочка чувствовала подкатывавшую изнутри радость. Это была целая серенада, казалось, что мир рождается заново и становится понятным, чтобы вскоре преобразиться снова, когда кто-то хватал ее и изо рта вырывалось множество световых иголок, тело начинало дрожать, и слова светились по-другому.
Из таких эпизодов состояла жизнь Ирис. Папа не жалел времени, чтобы достучаться до Ирис. Иногда это у него получалось, и тогда все преображалось. Мир становился видимым и понятным, комната и вещи становились другими, но только пока папа держал связь с ней.
Ирис ничего не делала сама, только бесцельно слонялась по комнате или сидела под кухонным столом или на качелях, или в каком-нибудь другом укромном уголке. Ее чувства и ее тело существовали отдельно друг от друга. Словно не было контакта между разными системами.
Некуда было прицепить отдельные происшествия, поэтому не получалось использовать их как модель в последующих случаях. Поэтому Ирис повторяла то же самое сколько угодно раз и не могла остановиться, хотя никто особенно и не пытался приучить ее к чему-то другому.
Какие-то виды поведения исчезали так же неожиданно, как появлялись, без всякой видимой причины. Папа мог заставить Ирис прекратить делать те или иные вещи, но он действовал совершенно иначе. Он брал ее к себе на колени, повторял с ней то, что она делала, держал ее и делал что-то новое, а потом отпускал ее. Когда она принималась за старое, он проделывал тот же самый маневр снова и снова, и в конце концов она меняла модель поведения. Тогда он радовался.
Ирис любила эти упражнения. Внутри пустоты образовывалась некая субстанция, и она ощущалась как радость. Когда не папа, а кто-то другой делал то же самое, это причиняло ей боль, это было неприятно, хотя боль была лучше, чем обычная пустота.
Ирис везде слышала слово "Ирис". Оно произносилось разными голосами, и в атмосфере возникали разные цветные язычки. "Ирис" ощущалось, имело некую сущность, говорило о чем-то близком, значило что-то.
Папа понимал, что Ирис не понимает, что Ирис - человек, девочка, такой же ребенок, как другие дети. Он думал, что должен научить ее. Дать ей представление о том, что такое вообще Ирис. Он понимал, что что-то не срабатывает в ее представлении, потому что ни в мыслительном, ни в языковом отношении она не развивалась, как ее брат. Она, конечно, иногда подражала взрослым и много говорила сама с собой, но это было не осмысленно, не так, как у других детей.
Он прикрепил зеркало к дверце платяного шкафа, ставил Ирис перед ним, а сам становился рядом с ней и показывал. Он поворачивал ее голову к ее изображению в зеркале и не позволял ей смотреть в другую сторону. "Ирис",- говорил он, показывал на нее и снова говорил: "Ирис, Ирис". Ирис стояла перед зеркалом. "Ирис, Ирис, Ирис..." Ирис ничего не видела в зеркале, там было какое-то движение, что-то качалось и двигалось, "Ирис, Ирис, Ирис", было весело, чувствовалась папина атмосфера, девочка задирала голову и хохотала.
Прежде чем поставить Ирис перед зеркалом, папе пришлось долго бороться с ней. Ирис выдавала "вспышку" за "вспышкой", вообще не хотела попадать в эту ситуацию, но папа так решил и продолжал заниматься с Ирис до тех пор, пока она не приняла его условия игры и не стала участвовать в занятиях, какими бы пугающими и противными они ей ни казались. Папа знал, что для нее станет вредным и разрушительным, если он не будет заставлять ее, дожидаясь, пока она каким-то образом не подаст сигнал, что готова участвовать в созданной им ситуации. Когда он видел эти сигналы, он начинал заниматься с. Ирис, и она могла участвовать в ситуации.
Все заканчивалось. Девочка выходила из комнаты и опять попадала в пустоту. Из пустоты можно было выйти, только выйдя из себя, и это было самое приятное, что она могла придумать. Она постоянно стремилась к этому и начинала ужасно беспокоиться, когда у нее не получалось. За этим следовали "вспышки" и деструктивное поведение, что вызывало неприятные чувства у окружающих ее людей.
Ирис оставалась Ирис, она не была в мире. Когда кто-то пытался войти с ней в контакт, испытывал к ней какие-то чувства и эмоционально обращался к ней, человек "исчезал" для нее. "Он", "она" становились вещами, довольно быстро превращались в ничто, становились неподвижными, невидимыми. Опять пустота и стремление "наружу".
Говорили, что Ирис была мила и очаровательна, у нее были длинные, светлые, непослушные волосы, которые мама пыталась убрать в хвост или заплести в косу. Несмотря на все конфликты по поводу переодевания, ее ничего не стоило обмануть и получить от нее то, что было нужно окружающим. Рассказывали, что она очень боялась людей, которые хотели прикоснуться к ней, обнять ее, поиграть с ней. Она выворачивалась, как угорь, уползала и пряталась в каком-нибудь укромном месте. Она могла исчезнуть на несколько часов. Домашние привыкли и особенно не беспокоились, что ее нет, но остальным это было очень неприятно.
В мире девочки эти неприятности были так невыносимы. Это было, как будто кто-то "опрокидывал" весь ее мир, как будто ее вовлекли в какое-то действо, в котором участвовали толпы страшных людей, как в доме с привидениями, где в любую секунду может случиться самое, что ни на есть отвратительное. Она кричала, билась, ударяла ногами по окружающим предметам и бежала во всю прыть. Когда она останавливалась, сердце колотилось, и весь ее мир превращался в хаос ужасных звуков и картин. Она слышала слова и смех, которые врезались в голову, это было словно кошмарный сон, картины были похожи на неоновые вывески с ужасными физиономиями, которые скалили зубы и строили ей рожи. Глаза были похожи на огромные всасывающие дыры, которые пытались втянуть ее в себя. Она тряслась, стучала зубами, по щекам бежали слезы, это было так страшно, что девочке хотелось убежать далеко-далеко.
Это ей часто удавалось. Она раскачивалась с минуту и попадала в состояние "снаружи", и на этот раз все заканчивалось.
(По рассказам отца, в первые три года жизни этого никогда не происходило. Тогда ей не было дела до других. Они ее совершенно не интересовали. Они могли поднять ее и прижать к себе, и она была как тряпка, позволяла другим вертеть собой, как им заблагорассудится. У нее не было никаких "вспышек" и никаких реакций, кроме реакции на Эмму и иногда на усилия папы удержать контакт с ней. Она могла реагировать с некоторой боязнью на мамины руки, но так слабо, что папа не обращал на это внимания.)
После трех лет, когда папе удавалось удерживать ее в мире, чтобы она не могла увильнуть, и до шести, когда она поняла, что не умрет, если перестанет кричать каждую минуту, все эти разрушительные образы развивались стихийно. Она зацикливалась на определенных вещах и не могла оставить их, не хотела менять свою одежду или перевернуть ее на лицевую сторону, даже если понимала, как ее нужно носить, или шла туда, куда хотела, или вообще отказывалась двигаться. Она была упрямой, не поддающейся влиянию, резкой и агрессивной. Ее ничто не интересовало, но иногда какая-то вещь привлекала ее внимание, и тогда она легко могла разбить или разорвать ее. Она кусала людей и животных так, что они кричали как резаные, тогда она заливалась смехом. Еще больше она хохотала, когда на нее сердились, и воздух наполнялся потрескивающими разноцветными язычками.
Физически она развивалась, как обычные дети, разве что несколько позднее, чем полагается, научилась элементарной вещи - замечать, когда ей нужно в туалет. Но она так и не научилась чувствовать опасность. Самые безобидные вещи могли вызвать сильнейшую реакцию, а что-то действительно опасное она могла и не заметить.
Брат и его друзья часто использовали ее, чтобы проверить на ней новые забавы. Например, над силосной траншеей глубиной в пару метров перекидывали доску и просили залезать на нее первой. Если доска выдерживала ее, то все остальные залезали на нее следом, а если она падала, спускали веревку, чтобы вытянуть ее. Она не ушибалась, и это не причиняло ей никакого вреда. Ей не предлагали делать вещи, опасные для жизни, но во всяких неприятных ситуациях, которые нужно было сначала проверить, ее пускали вперед.
В восприятии девочки мир состоял из отдельных кусочков, в которых она жила и которые потом исчезали. Иногда все ее существо сосредотачивалось в глазах, и тогда она видела все. Видела мелочи, которые увлекали ее и с которыми она могла возиться вечно. Было так здорово наблюдать за чем-нибудь, стоило только пошевелиться, как оно преображалось. Казалось, будто ты находишься в каком-то особенном воздухе, где четким было только то, на что ты смотришь, остальное отходило на задний план.
Иногда в фокус попадали звуки. Тогда она что-то слышала. Что угодно могло захватить ее внимание, и она слушала и слушала. Например, радио, если из него лилась классическая музыка, все вокруг наполнялось красивейшими разноцветными колебаниями. Словно ты оказывалась в живом произведении искусства, и тебя влекло в разные стороны, музыка веселила и волновала. Кто-то подходил и выключал радио. Тогда она стояла долго-долго, уставившись на радиоприемник, и не понимала, что происходит. Бывало, она слышала чей-то голос или что-то другое, например звук мотора какой-нибудь машины, и красивые разноцветные движения возникали снова.
Звуки иногда были тем, чем должны быть, - словами. Она слышала слова, и перед глазами возникали картины или последовательность кадров. В них могло говориться о том, что происходило с девочкой или с говорившим, и девочка видела эти небольшие фильмы. Она не подозревала, что другие не видят этого, и вдруг она выбалтывала правду, и люди отскакивали от изумления. Никто не верил, что она понимает, и еще меньше верили в то, что она может удерживать нить долгого и более-менее сложного разговора. Она и не могла, только на короткое мгновение у нее получалось ухватить правильную последовательность, и тогда она могла точно понять, что происходит.
Эта двойственность девочки была непонятна окружающим. Она казалась недоразвитой и не понимала простейших просьб, в следующее мгновение она могла сформулировать столь сложную мысль, что окружающие не могли сразу понять ее. Казалось, что папа был прав, когда говорил, что у нее замедленное развитие в определенных областях, но у нее не было нарушений в развитии. Никто не мог уяснить, что с ней происходит, потому что в один момент она могла понять что угодно, а в следующий миг "застревала" и переставала соображать вообще. То, что нельзя было вести с ней осмысленную беседу, ужасно беспокоило окружающих. Им казалось, что она специально сердит их или издевается над ними, и многие в гневе и досаде поворачивались и уходили, оставляя ее на папу, который умел одному ему известным способом договориться с ней или придумать способ вывести ее из этой зацикленности, сместив фокус восприятия.
Ее ощущения работали так, что, если она фокусировалась на них, она становилась гиперчувствительной и подскакивала до потолка, стоило кому-нибудь дотронуться до нее. Любое прикосновение жгло кожу огнем. Чем осторожнее и бережнее до нее дотрагивались, тем сильнее жгло. Это было ужасно неприятно. Если она не была сфокусирована на ощущениях, она ничего не чувствовала, а если ее хватали довольно грубо, ей было больно, и девочка смеялась. Она любила боль, потому что ощущала ее как жизнь. Если она сама что-то переживала, внутри нее возникали цветные чувства, становилось тепло, холодно, пробирала дрожь или охватывала боль разной интенсивности, появлялось множество картин и ассоциаций. Девочка часто играла так. Сфокусировавшись на кончиках пальцев, она трогала что-нибудь, на чем останавливался взгляд, сдавливала, сжимала, щипала, терла, била этот предмет, и т.п., получала разные болевые ощущения и попадала в каскад зрительных, звуковых, обонятельных, вкусовых ощущений.