Бессмертие
зео
— Да.
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
МИХАИЛ БТЪЕННОВ
ГАРНИЦЫ
“КРАСНОГО
ЛЕТА
Зсап Кгеуйег - 22.05.2014 5ТЕК1_1ТАМАК
Михаил
КРАСНОГО
ЛЕТА
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Ордена Трудового Красного Знамени: Военное издательство Министерства обороны СССР
Москва —1979
ББК84Р7 Б 90
Бубеннов М. С.
Ц90 Зарницы красного лета: Повести и рассказы.— М.: Во-ениздат, 1979.— 423 с. с илл.
В пер.: 1 р. 80 к.
Произведения, вошедшие в сборник лауреата Государственной премии СССР М. С. Бубеннова, посвящены борьбе за Советскую власть в годы гражданской войны.
В новой повести «Зарницы красного лета», во многом автобиографичной, писатель рассказывает о повстанческом движении против бе-логвардейщины на Алтае, где под руководством отважных и мужественных командиров Петра Сухова, Ефима Мамонтова, Игнатия Громова и др. героически сражались многотысячные партизанские силы. Развернув летом и осенью 1919 года широкие военные действия в тылу Колчака, партизаны оказали большую помощь молодой Красной Армии.
Повесть «Бессмертие», рассказы «Огонь в тайге» «На Катуни», «У старого тополя» и «Чужая земля» дополняют картину далекого грозового времени, когда советские люди с оружием в руках отстаивали завоевания Великой Октябрьской социалистической революции.-
ББК84Р7
Р2
70302—054 л ^
Б 068(02)—79 без объявл*
красного
лета
ПОВЕСТЬ
ГЛАВНЫЙ ПУТЬ ВЕСНЫ
I
«
|~|тзвенит над степью пригожее и певучее утро, отойдет и уга-^снет знойный день, скроется за ковыльным раздольем солнце, и тут же, не давая разлиться малиновой заре, весь запад над притихшей землей внезапно закипит грозовой теменью. И тогда кажется: все, что мило и дорого тебе, все уже отлетело прочь, в далекую даль, скрылось навсегда. И становится нестерпимо тоскливо и грустно. Но вдруг там, в глубине таинственной мглы, что-то вспыхнет едва уловимо для глаза, а спустя минуту — еще раз, снова на одно мгновение, но уже сильнее, ярче — и давай полыхать, давай переливаться вдоль всего горизонта. Это зарницы, вспышки отдаленной грозы.
Так и с отлетевшими годами детства. Воспоминания о них — вроде степных зарниц во мраке былого. Но что же можно разглядеть при их внезапно вспыхивающем и быстро гаснущем свете, когда ты весь замираешь в изумлении и восхищении? И невольно закрадывается мысль: да так ли все вспоминается, как было в действительности? Ведь известно, что от всего давнего в памяти остаются едва приметные зарубки, вроде заплывающих живицей затесей на деревьях, какими первопроходцы отмечают свой путь.
Но ведь я и не собираюсь создавать строго историческое повествование о далеких событиях и судьбах людей, встречавшихся на моем пути. Да это и невозможно сделать за слишком давней давностью. Я мечтаю лишь о том, чтобы рассказать об одном лете своего детства так, как оно сейчас, на моей вечерней заре, вспыхивает в памяти, рассказать с предельной искренностью и той особой достоверностью, какая зовется поэтической,— именно в ней, по моему глубокому убеждению, и заключается наивысшая правда далекого времени.
В середине апреля 1919 года я впервые пережил огромное чувство разлуки — с домом, где прошло мое детство, с краем, какой познавал, едва научившись ходить по земле. Много в жизни было разлук, но та, первая, навсегда осталась особенно памятной, хотя со временем и погасла ее боль. Такой мучительно памятной позже стала для меня лишь разлука с Сибирью.
Долго, очень долго длилось мое расставание с маленькой родиной детства. Я лежал в передке саней, на пшеничной соломе, заботливо укутанный в тулуп для дальней дороги, и, силясь, все порывался приподняться и раздвинуть пошире лохматый ворот-
ник, еще хранивший знакомое избяное тепло. Только за крутым поворотом улицы, уходящей к темной гряде соснового бора, я наконец-то в отчаянии откинулся назад...
Отец совсем не понимал, как тяжело мне покидать родные места. Он сердито покрикивал на Найду, заставляя ее отстать от саней, а когда несчастная собачонка, жалобно скуля, все-таки приотстала, начал весело посвистывать на Зайчика — так ласково звали мы, ребятишки, своего коня, атласно-белого, без единого пятнышка, с длинной волнистой гривой. Я догадался, что отец в хорошем настроении и ему, возможно, даже хочется запеть: он любил петь, особенно в дороге. Что жо его так веселило? То, что он увозил меня от дома, который ему самому всегда был чужд, и теперь его семья будет в полном сборе? Или то, что я, старший сын, только что закончил церковноприходскую школу и стал, по тогдашним понятиям, вполне грамотным человеком, каких еще мало в деревне? Или, наконец, то, что я расстался с дедушкой и бабушкой, хотя и не очень охотно, но молча, мужественно, втайне пожелав, таким образом, все-таки быть с отцом? Да что там! Не иначе как все это, вместе взятое, и веселило отца.
Он стоял во весь рост в задке саней, как часто любят ездить сибиряки, натягивая вожжи высоко поверх моей головы. Солдатскую шапчонку он с некоторой лихостью сдвинул па затылок, обнажив весь лоб и даже клок темно-русого чуба; ворот поношенной, случайно раздобытой офицерской бекеши был расстегнут, хотя шея и не повязана шарфом — он пе любил закутываться даже в трескучие морозы. Да ведь и молод и крепок был он тогда, мой отец,— ему шел всего лишь тридцать третий год. Добродушное, чистое, кареглазое лицо его, и всегда-то свежее, лоснящееся, от быстрой езды особенно посвежело. Не только той порой, но даже и перед своей старостью отец мой был истинно красив — мужественной, но одновременно и мягкой красотой, которая совсем не зря зовется русской.
Солнце где-то уже вошло в сосновый бор и, не торопясь в поднебесье, брело охотничьей тропой по чащобам. Высоченные гладкоствольные сосны жарко горели начищенной красной медью до той черты, где срастались, закрывая небосвод, их кроны. На провесне ветры отряхнули с них весь снег, посшибали сушняк, ветки, слишком отягченные шишками, лохмотья золотистой коры. За последнюю неделю снег в бору сильно осел, но еще повсюду в затененных низинах лежали сугробищи: много его навалило той на редкость снежной и вьюжной зимой. Однако на взгорках все сосны уже стояли в лунках — проталинах. Южный ветер с предгорной степи ласково, но-настойчиво, как заботливая мать, будил бор от зимнего сна. Просыпаясь, потягиваясь, расправляя плечи, бор шумел влажно, молодо, озорно. В сплошной хвойной туче, закрывавшей небо, с озабоченными, неумолчными криками носились вороны — подыскивали места для гнезд.
Должно быть, отец вдруг спохватился, что не сумел скрыть своего счастья, и, присев на одно колено, начал расспросы:
— Миша, ты дремлешь? Не озяб?
Избегая встречаться с отцовским взглядом, я лишь слегка пошевелил головой, утонувшей в воротнике тулупа. Все-таки мне казалось обидным его счастье...
— А ноги?
Над дорогой что-то просвистело. Я завозился в тулупе, поняв, что над нами пронеслась стая уток.
— Кряква пошла,— подтвердил отец.— Ну, теперь весна!
Оказывается, мы уже выехали на знакомую елань, где в низине все лето держалось, несмотря на любую сушь, небольшое мелкое озерцо с песчаным дном, полузаросшее осокой и кугой. Сейчас вся низина была уже затоплена голубой, с розоватым отливом, снежницей. На ней виднелась еще одна стайка крякв. Она отдыхала после долгого ночного пути при луне.
Ясноглазый от счастья отец обрадовался, заметив мое оживление, и завертелся в санях:
— Вой еще! Видишь?
— Здесь я летось ухлопал одну,— сообщил я небрежно, словно это случалось со мною не однажды.
— Из ружья? — живо и тревожно поинтересовался отец, никогда не увлекавшийся охотой ни на зверя, ни на дичь.
— А то из чего же? Из дедушкиной шомполки.
— Не испугался, когда стрелило?
— Не...
— А тайком брал его фузею-то?
— Он сам мне зарядил.
— Рано он баловать тебя начал! — определил отец огорченно.— С оружием и взрослым ис до баловства.
— Чего там рано! — возразил я строптиво.— Мне скоро десять!
— Зимой будет. В ноябре.
— Осенью!
— А занозист же ты...
Над головой опять зашумел бор и заорали вороны. И мне невольно вспомнились наши ребячьи лесные походы. Мы росли свободнее, самостоятельнее, чем любые зверята. С ранней весны, когда низины еще залиты снежной водой, а в тенистых местах еще лежат потемневшие сугробы, мы ежедневно отправлялись в бор, и не столько в поисках развлечений, сколько в поисках дарового харча. Сначала мы объедались кандыком — диким луком, который на быстро согревающейся песчаной земле лезет повсюду, едва сойдет снег; позднее — сочным слизуном и кисльш щавелем, затем свежим приростом на молодом сосняке. Ну а летом мы вволюшку наслаждались земляникой, клубникой, смородиной, малиной, черемухой. Попутно мы зорили земляных пчел, вылавливали чем попало в обмелевших озерках жирных карасей, выдирали сладчайшие рожки — корни камыша...
Почему-то мне подумалось тогда, что ничего этого больше не будет, ничего — ни отчаянных дружков, ни смелых набегов, пм даров родного бора. И мне стало горько-прегорько.
Зайчик затрусил мелкой, осторожной трусцой; подтаявший зимник в бору был пробит копытами, а кое-где и размыт ручьями. Стало быть, мы уже выехали к небольшим пресным озерам, где обычно я рыбачил с дедушкой.
— Здесь золотой карась,— сказал я отцу, кивая на озеро, мимо которого ехали.— Дедушка его очень любит.
Отцу, должно быть, не хотелось поддерживать разговор о деде, и он немного помолчал, будто ослышался невзначай, по совсем промолчать ему было стыдно.
— А чем ловили? Сетями?
— Ставили и морды ], и котцы 1 2...
— Сети-то и нынче вязали?
— Всю зиму.
— И на Долгое за окунем ездили?
— А как же!
Удивительная ясность отцовских глаз немного призатумапн-лась, и он проговорил невесело:
— И ты рисковый, и дед твой дурной.
Обиженный за деда, я очень серьезно повторил его расхожие и, конечно, озорные слова:
— Зато прошел все огни и воды.
— Он сам сказывал?
— Так он же с генералом Скобелевым воевал!
У дедушки была большая репродукция с портрета Скобелева: важный, воинственный вид, расчесапная надвое белая борода, ордена, ленты... Дед был артиллеристом в войсках этого генерала и участвовал в его походах. Когда в наших местах установилась Советская власть, дед спрятал портрет Скобелева подальше от чужих глаз, а прошлым летом, после белогвардейского переворота, опять вывесил на видном месте в горнице. Все это, как я теперь-то понимаю, хитрый дед проделывал не без определенного умысла. Но тогда мы тот умысел деда не могли разгадать.
— Любит он генералов! — слегка осерчал отец.
— Дедушка говорит, он боевой.
— Все они волчьей породы!
И тут мы надолго замолчали.
На открытых местах снег осел еще сильнее, чем в бору: повсюду торчали низкорослые кустики, пеньки, срубленные по осени ветки и даже кочки с пучками сухой травы. На дороге
стали чаще встречаться пробоины и промшны. Теперь Зайчик особенно осторожничал, переходя с трусцы та шаг.
— Сколько воды-то прибыло! — удивился отец. — Не знаю, как в степи.— Он взглянул на солнце, поднявшееся над бором.— Ой, погонит нынче снега! Не пришлось бы плавать!
Выехали на озеро Долгое. Сразу же за прибрежными камышами от дороги отделились вправо — на восток — свежие конные и санные следы: поблизости промышляли неугомонные рыбаки.
— Завернем, а? — вдруг предложил отец.— Обрыбимся. Из окуней-то сладкая щерба!
Я проворно выбрался из тулупа, встал на колени в передке, прикрыл рукавичкой глаза от солнца. За камышовым мысом близ перешейка виднелись дуги и лошадиные головы.
— Азартный народ! — воскликнул отец, сворачивая коня с дороги.— Вон как подтаяло, а опи все едут! И верно, хуже неволи...
Все рыбаки оказались с нашей улицы. Они вырубили с десяток похожих на барсучьи иорьт лунок над большой, всем известной яминой в озере—над любимой стоянкой окуневых стай. Рыбаки горбились у лунок в поношенных, но добротных полушубках и собачьих дохах, подложив под пимы с обшитыми ко-жой подошвами маты из камыша. За утро около каждого рыбака уже выросла порядочная горушка мерных, двухфунтовых окуней, растопыривших в предсмертных судорогах колючие плавники.
Сивобородый, горбоносый Агей Захарович Гуляев, глава огромного семейства, увидев нас, поднялся у крайней лунки и загоготал:
— Во, рыбаки-то! Во как спят!
Но тут же, поняв, что обознался, смотал удочку и пошел навстречу нашим саням. Следом за ним поднялся Родион Ильич Черепанов, коренастый, тяжеловесный, будто вытесанный из комля вековой сосны, с кудлатой бородищей. Немного помедлив, поднялся и покалеченный на войне хромоногий усач Игнатий Щербатый в пообтертой собачьей дошке. Но все парни, не получив на то особой команды отцов, остались сидеть у своих лунок.
Сухой и высокий, как вешка в степи, в собачьем треухе, старик Гуляев на ходу вытащил руку из лохматой рукавицы. Отец соскочил с саней.
— Берет?
— Хватает,— ответил Агей Захарович неохотно, как принято у рыбаков, из суеверной боязни спугнуть рыбацкое счастье.— Ну, понятное дело, совсем не то, что ране было. Быва-лоча, вдвоем цельный пестерь за день надергаешь, едва лошадь тянет. Обозами возили окуня в Барнаул, во как! — Тут он через голову отца заглянул в сани.— О, и главный рыбак с тобой!
И
Уезжаешь, стало быть? Дружки-то твои горевать будут. Иди подергай на прощание, пока мы курим.
Чтобы я не промочил пимы, он подхватил меня под мышки, поднял чуть ли не выше дуги и перенес к ближней запасной лунке. Усадив на чурбачок, крытый ветошью, подстелил мпе под ноги соломы и подмигнул, подернув кустистой бровью:
— Сейчас созову!
Вытащив из-за пазухи изогнутую вроде полумесяца, для удобства обогрева у груди, фанерную коробку, открыл задвижку на одном конце ее и потряс ею над совершенно чистой водой в лунке,— в те далекие времена наши рыбаки никогда не запорашивали лунки снежком, как это делается сейчас, скажем, в Подмосковье. Старик щедро вытрусил на прикорм с горсть необычайно подвижных водяных козявок, называемых в наших местах горбунцами,— они легко добываются с помощью мочала в небольших озерах, где их водится превеликое множество. Мгновенно разбегаясь, горбунцы бросились на дно. Не прошло и минуты, в глубине замелькали быстрые черные тени.
— Робь,— сказал дед Агей, вручая мне удочку с мормышкой, повязанной красной гарусинкой.— А вот тебе и лопаточка. Вытащишь — лупи его по боку. Ну да ты знаешь...
Поблизости рыбаки уже дымили самосадом.
— А ты, Семен Левонтьич, чего же? — обращаясь к отцу, заговорил Агей Захарович.— Даже и в солдатах не стал табаш-ником?
— Обхожусь,— ответил отец с некоторой стеснительностью.
— Какой он солдат! — скрипучим, недовольным голосом заметил фронтовик Игнат Щербатый.— Посидел бы в окопах с наше...
— И хмельным не балуешься? — продолжал старик Гуляев.
— И без хмельного обхожусь.
— Он, должно, из кержаков,— тяжко передыхая, подал голос тучный Родион Черепанов; из его широкой груди дым выбивало, как из печной трубы.
— Нет, из старожилов,— ответил отец твердо.
— В старые времена здесь вольно жили!
— Да, чуть повольнее каторжан...
Тут я вытащил первого окуня. Большой горбатый красавец, растопырив плавники, начал подпрыгивать, изгибаться на снегу, но я, не теряя времени, ударил его деревянной лопаточкой. Из окуневой пасти вылетела мормышка. Теперь я знал: началось! Придется дергать и дергать, пока вся жадная стая, гоняясь за горбунцами, не окажется в куче около моей лунки. Вскоре мне сделалось жарко в шубенке. В азарте, то и дело выхватывая окуней, я не всегда слышал, о чем разговаривали рыбаки с моим отцом. Так что в памяти остались какие-то обрывки...