А вот я один из самых счастливых, это точно. Завтра же я услышу, как потрескивают на острие лемеха корни трав, и увижу, как укладывается, будто завиваясь, обнажая свою изнанку, пласт земли, как черная вспаханная пашня, с отчетливо заметными бороздами, все ширится и ширится в степи, поблескивая влажно и маслянисто.
И еще мне было радостно оттого, что я, выезжая в степь, чувствовал себя гораздо взрослее, чем вчера. Да что там взрослее! Мне казалось, что отныне я на равных вступил в общество взрослых людей.
Иной раз юный человек за один день проделывает путь, равный пути в несколько лет. Вот таким был для меня тот день, когда я впервые, как настоящий взрослый крестьянин, выезжал на пашню. Вскоре уже не отец, а я держал вожжи и правил лошадью. И если случалась надобность, вместе со всеми спрыгивал с телеги, помогал вытаскивать ее из колдобин на гати.
Вероятно, тот день был самым обыкновенным майским днем для наших мест. Но мне он казался во всех отношениях исключительным. На что ни взгляни — все было не таким, как вчера. Конечно, гать была плохой, ухабистой. Приходилось часто помогать коню. Но что за беда! Подумаешь, бродни до колен в грязи! Обмыл в луже — и дальше! Над низиной, во многих местах все еще залитой вешней водой, недавно носились и гомонили огромные стаи пролетной дичи. Теперь здесь пусто. Лишь одни чибисы носятся, надоедливо крича. Они любят солончаковые низины, покрытые реденькой, низенькой травкой, и уже наделали здесь гнезд. Но сейчас и эти крикливые птицы не раздражают. Летайте, носитесь, никому вы сейчас не нужны! У нас, взрослых людей, есть более важные дела, чем зорить ваши гнёзда!
Но вот окончилась низина с проклятой гатью, и началась целинная степь. И вот тут-то уж никак невозможно было усидеть на телеге! Хорошо было бежать ровной целиной, на которой начинали оживать дернинки типчака, а между ними уже синела мелкоцветьем богородицына травка. В степи было пусто, совсем пусто, но этой пустоты не чувствовала моя душа. Вся она заполнялась тысячеголосым, нескончаемым пением жаворонков, неутомимо трепещущих в ослепительной небесной выси. Ничего, ничего мне не надо было в эти минуты, только бы не стихало нежнейшее серебристое журчание над головой! Ведь кажется, что это сама весна благословляет тебя на великое дело. Прикрываясь от солнца, я всматривался в высь, стараясь отыскать в ней певцов родной степи. Но они как невидймки. Их тысячи, а поют они одну песню. И я думаю, что пигде нет таких певцов, как в нашей степи.
Между тем одни гуселетовцы сворачивали направо, другие налево и по едва заметным на целине колеям направлялись к своим заимкам. Наш маленький обозик в конце концов остался один на главной дороге, ведущей в соседнее село Романово. Вскоре и мы свернули к небольшим березовым колкам. Это место почему-то звалось Прирезкой — вероятно, здешние пашни были «прирезаны» гуселетовцам во время первого землеустройства.
Гуселетово стало заселяться лишь в 1811 году, почти на сотню лет позднее деревушки Шаравиной, где жили мои предки, и некоторых других ближних сел. Но все же оно считалось старожильческим. Восемьдесят лет гуселетовцы жили, не деля землю: какие участки захватили первые заселыцики, те из года в год и продолжали пахать их потомки. Земли всем хватало. Но в первые годы нашего столетия в село валом повалили переселенцы, и в 1908 году здесь впервые был произведен раздел земли между всеми члепами земельного общества, старожилами и новоселами. Не знаю точно, успели ли гуселетовцы произвести передел земли после революции, весной восемнадцатого года, на основе законов уже Советской власти. Вероятно, успели. Хорошо помню, как отец, приехав на пашню, показал мне клин земли, принадлежащий нашей семье — ведь она всегда считалась состоящей в гуселетовском земельном обществе, хотя и жила в Почкалке. И хорошо помню, как во мне, юном крестьянине, заговорил тогда собственник: я порадовался, что нам кроме пашни принадлежал и небольшой колок, где хорошо побродить, собирая цветы сон-травы и слушая щебетание птиц, а в жаркое время спрятаться от солнца в тени берез, полакомиться хорошо утоляющей жажду костяникой.
Побродив с дедушкой Харитоном и дядей Павлом по пашням, отец вернулся к землянкам и вдруг объявил, что сейчас же возвращается домой. Это было для меня неприятной неожиданностью. Не помню точно, чем отец объяснял свое решение. Кажется, тем, что сейчас, когда просохли дороги, ему надо построже следить за своим объездом, осмотреть и, если потребуется, отремонтировать пожарные каланчи. Но когда отец сказал, что вряд ли вообще вернется на пашню, я понял, что ему почему-то пе до пахоты.
Только после отъезда отца я сообразил, что мое положение как земледельца весьма незавидное: у меня нет своей лошади, своего плуга, своей бороны да и своих семян. Все чужое — дедушки Харитона и дяди Павла. Своего у меня — три буханки хлеба, кое-какие харчишки да деревянная ложка. Вот и все.
Лишь после я узнал, что дедушка Харитон и дядя Павел, учитывая наше бедственное положение, по-родственному решили своими силами и своими семенами засеять нам для разживы несколько десятин. А я был послан на пашню всего-навсего ради того, чтобы быть вместе со своими друзьями и помаленьку приучаться к мастерству земледельца. Вероятно, именно в этом родители и видели тогда мое призвание, тем более что всеми давно была замечена моя тяга к земле и ко всему, что на ней живет и растет.
И все же, несмотря на неловкость ситуации, в которой я очутился на пашне, я был счастлив, безмерно счастлив...
II
Остаток первого дпя на пашне, к сожалению, ушел на мелкие, незначительные дела — не ради них мы, конечно, с таким восторгом отправлялись в степь. Но и они были довольно интересны.
На нашей заимке поблизости друг от друга, вдоль восточной опушки колка, стояли четыре землянушки — Зыряновых, дедушки Харитона, Елисеевых и Черепановых. Они были выложены из кусков целинного дерна, да и покрыты поверх наката из соснового вершинника тоже плотно уложенной, будто слитой в один кусище дерниной, с которой легко сходила вода. В землянуш-ках пришлось наводить полный порядок: обметать вениками потолки и стены, выгребать из всех углов разное гнилье и застилать нары пшеничной соломой, просушенной на солнце. Затем устроили новые таганы над выжженной кругами за прошлые годы земле и заготовили в колке целые вороха березового сушняка.
Поблизости от каждой землянки были загопы с навесами, крытыми соломой, с деревянными колодами, в которых задавался коням овес и замешивалась сечка с отрубями. Кое-где у загонов подгнившие жерди были поломаны оседавшим настом или — еще по осени — самими лошадьми во время драк. Пришлось чинить изгороди лежавшими в запасе жердями. Наконец перед загонами уложили привезенные с собой шершавые куски-плиты слежавшегося, почти окаменевшего бузуна, добытого на местном соляном озере,— перед тем как идти к колодам с кормом, кони очень любят всласть нализаться соли.
Все мужчины (а на пашню выехали одни мужчины!) работали с одинаковым усердием. Потом дедушка Харитон зачем-то опять отправился бродить по пашням.
Известно, что в Сибири при изобилии пахотных угодий издавна существовала залежная система землепользования. Для несведущих людей, особенно из молодых, ее объяснить просто: распахав целинный участок степи, сибиряки несколько лет подряд засевали его главным образом пшеницей, а когда он заметно истощался, бросали и брались за другой. На заброшенной пашне в первое же лето откуда ни возьмись вырастала могучая и густая полынь — настоящая степная тайга. Полынь обычно шла в дело: ее очень любят овцы, и зимой, почуяв, что хозяин песет им навильник горчашей травы, они как бешеные бросаются к нему навстречу, грозя сбить его с ног. Полынь росла на пустошах еще года три или четыре, а потом постепенно сменялась разной, не менее могучей и живучей, степной травой; пустошь из мягкой становилась твердой, а лет через двадцать — вновь целиной.
Но не у всех и не всегда была возможность, да и нужда скашивать полынь. Тогда весной ее обычно выжигали, особенно если вдруг требовалось вновь пустить землю под пашню. Теперь это как раз и требовалось в связи с тем, что надо было засеять несколько десятин для пашей семьи.
...Мы неотступно следовали по пятам дедушки Харитона. Обойдя большой клин пустошей, он обратился к нам с неожиданным предложением:
— Ну чо, паря, зажжем, а? — Кивнул в сторону пустошей: — Ветерок туда дует.
Мы оживились, закричали:
— Зажигай, дедушка, зажигай!
Как известно, все мальчишки любят иметь дело с огнем: так и смотрят, где бы развести костерок, чего бы поджечь. Недаром взрослые постоянно прятали от нас самодельные спички и кресала для высечки огня из кремня, недаром зорко следили за нами, особенно летом, справедливо опасаясь, как бы мы не устроили пожар. Кстати, это и случалось частепько в деревнях по вине малышей. Ну а здесь предстояло выжечь несколько десятин пустошей. Было отчего поднять визг!
Пока дедушка Харитон добывал кресалом огонь, пытаясь зажечь трут из березовой чаги, мы нахватали мелкой сухой травки и уложили ее кучей под стеной полынной тайги. Огонь разжи-вили с трудом, а когда он, потрескивая, наконец-то ворвался в полынь и над нею взвились клубы белесого дыма, шагов за сотню из пустоши на чистую целину ошалело выскочил заяц. Но вместо того чтобы бежать без оглядки, он почему-то заметался туда-сюда, хотя мы уже и махали руками, и орали во все горло:
— Заяц,заяц!
— Зайчиха, однако,— возразил дедушка Харитон.
Я ухватился за рукав его зипуна:
— У нее здесь зайчатки?
— Может быть. Они рано выводятся.
Зайчиха еще несколько секунд вертелась на одном месте, словно оказалась в клетке. Она даже приподнялась на задние лапки, поглядела на нас и только после этого вдруг стремглав ударилась, высоко подпрыгивая, чистой целиной. Но, оказавшись вдали от огня, она опять сиганула в гущину пустоши. Вот дуреха...
— Теперь они уже бегают,— бодро сказал дедушка Харитон о зайчатах.— Мать уведет их.
— Зачем зажигал? Зачем зажигал? — закричал я, все сильнее дергая дедушку за рукав зипуна.— Ты знал, что здесь зайчатки!
— А-а, будь неладна! Да не знал я...
— Знал, знал!
Сдернув с себя пальтишко, я бросился к огню. Но было уже поздно. Я хлестал по огню единственной своей одежиной, а огонь, словно огрызаясь, подняв вихрь искр, все сильнее и неудержимее врывался в пустошь, взлетал языками, растекался в стороны волной. Глаза мне обжигало искрами, залепляло хлопьями травяного пепла, застилало дымом...
— Да ты чо, паря? Очумел? — закричал надо мной дедушка и, подхватив под мышки, оттащил от огня.— Бича захотел, чо ли? Погляди, лопотину-то не сжег?
Дедушка Харитон впервые показался мне совсем другим, злым человеком, который не жалел даже маленьких зайчаток, и я, не зная, как его наказать, хотел укусить его за руку.
— Да ты чо, совсем ума лишился? — вырывая у меня руку, осерчал дедушка Харитон.— Вот ты какой карактерпыы! Гляди-ка: кусаться задумал! Ну погоди, я тебе задам!
— Ты зайчаток сжег! — выкрикнул я сквозь слезы и, круто поверпувшись, зашагал к землянке, волоча свое пальтишко по целине.
Через несколько минут, когда огонь, жадно пожирая полынь, растекся уже по всей пустоши, Федя Зырянов появился в землянке. Я лежал на свежей соломе, отвернувшись к стене.
— Мишк, а Мишк,— позвал меня Федя, присаживаясь на нары.— Да ты не плачь. Они убежали.
Я быстро обернулся, приподнялся на локоть:
— Врешь!
— Дак сам видел. Своими глазами. Ты это... только ушел, а зайчиха и выманила их из пустоши. И они понеслись все вместе. Только прыг-прыг...
— Побожись! — потребовал я, как было заведено в нашем ребячьем миру.
Федя немного замялся, но мне хотелось ему верить, и я решил, что его заминка была случайной. Может, только оттого, что я так напористо потребовал клятвы.
— Вот те крест! — наконец-то побожился Федя.
— Сколько их было?
— Два зайчонка.
— Большие?
— Да уж болыпеныше. Не угонишься. Теперь они далеко.
Заминок у Феди больше не случалось, и он вспомнил еще несколько подробностей драматической сцены с зайчатами, убегающими от огня. Вероятно, скрепя сердце, но Федя с честью выполнил весьма трудное задание дедушки Харитона. Вскоре тот и сам появился в землянке.
— Ну, слава богу, живы остались! Ну и сиганули! Перепугались, знамо,— заговорил он, тоже присаживаясь на нары у моих ног.— Знатьё бы, дак, знамо, закричать бы, выгнать их сначала с пустоши, а потом уж и поджигать! А кто же знал, что они вывелись на пустоши? Я думал, они в колке живут.
Меня всегда, всю жизнь легко было обмануть, что и делали со мною многие, очень многие люди...
Взрослыми люди становятся в разную пору своей жизни. Случается, правда, что некоторые так и остаются детьми до глу* бокой старости. Словом, как на роду написано.
О том, кого же считать взрослым человеком, существует много самых различных мнений. Между тем есть ли тут о чем спорить? Всякий человек, по-моему, становится взрослым в то незабвенное время, когда он начинает работать и кормить не только себя, но и ближних.
Но как нелегко становиться взрослым!
...На следующее утро началась пахота.
Дядя Павел Гулько выехал на целинный клин с двухлемешным плугом. Его тащила четверка дюжих меринов; на кореннике гордо восседал Андрейка, начинавший уже третью свою пашню и хорошо знавший свое дело. Но для верности впереди упряжки бойко вышагивал дедушка Харитон, стреляя вдоль зорким взглядом,— он прокладывал для Андрейки направление первой борозды, а дядя Павел, наклонясь, нажимал на поручни плуга, Помогая лемехам врезаться в землю.
Как приятно было шагать первой бороздой! Есть особая прелесть в самом начале любого дела, а особенно, как мне кажется, в начале пахоты. Вот спала земля, ощетинившаяся жнивьем или помятой травой, будто укрытая по бедности старенькой дерюжкой, неприглядная, скучная и для глаза, и для души. Но лемеха плуга с мягким шорохом разрезают ее на пласты, переворачивают их вверх изнанкой, и черноземная влажная земля, маслянисто блестя па солнце, наполняет тебя такой радостью, что ты готов прыгать и взлетать над свежей пахотой. Ты хватаешь горстью рассыпчатую землю, вдыхаешь ее густой, волнующий запах всей грудью, и перед тобой будто открывается ее какая-то особая тайна. Ты понимаешь, что скоро она, засеянная человеческой рукой из лукошка, согреет своим теплом зерна и пробудит в них жизпь — они пустят корпи, а их ростки выбьются на белый свет и укроют ее нежнейшей зеленью. Ну не чудо ли эта способность, эта власть земли? И хотя ты идешь готовой бороздой, проложеи-нрй другими, и совсем без дела, ты все равно чувствуешь себя соучастником великой крестьянской работы. И одного этого тебе пока вполне достаточно. Радуясь успешному началу пахоты, ты безотчетно делишься своей радостью с землей, за что она тебя в свое время и вознаградит хлебом.
С полудня и мы, самые маленькие крестьяне, вступили в дело. Васятка Елисеев, Федя Зырянов и я появились на своих пашнях верхом на лошадях, с боронами. С гордостью и важностью работали мы, подергивая поводьями да покрикивая на коней там, где они, утопая копытами в мягкой пахоте, от натуги замедляли шаг. Взрослые встречали нас у поворотных полос и очищали зубья борон от набившихся на них разных кореньев и травы.
Все бы ничего, но ведь и коню, и бороновальщику не то что на твердой дороге: конь идет неровно, часто дергает борону, завязающую в пахоте, а ты сидишь на его подвижной, работающей спине, и под тобой не седло, а всего лишь обрывок старенького самотканого половичка или дерюжки.
Под вечер мы едва сползли с коней. Дедушка Харитон посмеялся над нами:
— Дак чо, мужики, видать, ухайдакались?
Не отвечая и корячась, как старики, мы сразу же потащились к землянке. И только там, оставшись наедине, заговорили шепотом.
— Побожись, что никому не скажешь! — начал Федя.
— Вот те крест!
— У меня вся... болит. А у тебя?
— До крови, поди, натер!
— Терпи,— посоветовал Федя.— И никому не говори.
— А как завтра? Болячка-то еще не заживет.
— Все одно терпи! А то засмеют.
— Помазать бы чем-нибудь.
— Дегтем! Лошадям сбитые холки чем мажут? Дегтем! И все пройдет! Пойдем утащим лагунок в кусты и полечимся. Идем!