По деревьям я лазил с удовольствием, нередко хвастаясь своей ловкостью и неутомимостью. Более того, даже по телеграфным столбам на тракте я, бывало, взбирался в считанные секунды, с истинно беличьей цепкостью и легкостью.
Помню, с каким волнением поднялся я к первой дуплянке. Мы, деревенские ребята, были приучены на все смотреть просто, без излишних размышлений и терзаний. Но на этот раз я вдруг испытал какую-то неловкость и стыдливость перед бедной, так жестоко обманутой гоголихой, которая только что вылетела из гнезда. Держась за ствол сосны, я почему-то помедлил и в задумчивости засмотрелся поверх прибрежных камышей на широкое сверкающее озеро.
Но уже пробудилось любопытство. «Может, там и нет ничего»,— сказал я себе, безотчетно подбадривая себя. И все же я не ощутил никакой радости, когда сунул руку в лаз и нащупал выстланное разной мягкостью и пухом теплое утиное гнездо, а в нем до десятка крупных яиц. Жалко стало доверчивую гого-лиху...
А с ближних сосен уже доносились крики:
— У меня полно яиц! Глядите, во какие!
— Мишк, а у тебя? Чо молчишь?
Жалость жалостью, а ведь есть-то охота. А тут еще, как нельзя кстати, вспомнились заверения знатоков, что гоголихе ничего не стоит снова нанести полное гнездо яиц. Иу раз так —можно и брать.
Жалость быстро забылась, едва я разглядел на солнце свежее гоголиное яйцо. Чудо! Светится, как стеклышко! Я быстро опустошил гнездо. Семь голубоватых с прозеленью яиц будто свалились мне в фуражку с неба! Даровые! И я уже пожалел, что у меня меньше, чем у друзей, дуплянок, и уже позавидовал друзьям. «У них будут полные корзинки! — подумал я с досадой.— А у меня на донышке».
Но мне повезло. В следующей дуплянке я, к своему удивлению и радости, обнаружил около двух десятков яиц. Мне пришлось ради осторожности два раза спускаться с сосны на землю, держа в зубах свой картуз с добычей.
Ко мне подошел Алеша Зырянов, все время следивший за мною со стороны. Я сказал ему с восторгом:
— Несучая гоголиха попалась! Больше всех нанесла!
— Да, тебе подвалило,— с мужицкой рассудительностью согласился Алешка..— Только, однако, не одна гоголиха у тебя несется, а две. И каждая считает гнездо своим. Так бывает. Глупые они, знамо...
С другой стороны к нам подошел Васятка Елисеев, чем-то озабоченный, от чего-то приунывший. Узнав, что в одной из моих дуплянок, судя по всему, несутся две гоголихи, он и совсем опечалился, чего никак нельзя было ожидать от доброго и артельного паренька.
— А у меня в двух дуплянках гнезда св'иты, а яиц нету,—» пояснил Васятка, заметив, должно быть, недоумение в наших глазах.— И что такое с ними? Пошто не несутся? Рано им, чо ли? Или, поди, облюбовали другие дупла?
— Да где они их найдут? — возразил Алеша Зырянов.— Гоголих тыщи, а много ли дуплянок? Видишь, вон у Мишки одна на двоих. И потом, зачем же они вили гнезда? Они зря пе вьют.
Серьезно, умно рассуждал Алеша, но его доводы совсем повергли Васятку в уныние. Он сказал потупясь:
— Тогда куда же яйца подевались? Выкрал кто, чо ли?
— Ну и придумаешь же ты, Васюха! — сдерживая улыбку* возразил Алеша.— Да виданное ли это дело? Сроду не слыхать было, чтобы кто-то чужой по дуплянкам лазил. Нет у нас во-ров-то!
— Дак, может, вороны приладились и добывают?
— Воронам не достать. Горло коротковато.
— Да кто ж тогда? Кто?
Заметив, что у Васятки навертываются слезы обиды, Алеша снисходительно похлопал его по плечу:
— Да ты, слышь-ка, не плачь, а радуйся! Вот как! Чужие не могли взять. Свои взяли.
— Свои? — От растерянности у Васятки даже немного оглупело круглое лицо.— Наших никого здесь не было.
— А может, были?
— Девки, чо ли? Дак они не полезут.
— Эх, паря, недогадлив ты! — с сожалением заметил Але^ ша и, немного склонясь над Васяткой, понизил голос: — А про братанов забыл?
— Они же убегли! — возразил Васятка.— В дезертирах они!
— Убегли, да, видать, не так уж далеко,— ответил Алеша.— Должно, где-то в бору прячутся. Небось оголодали, вот и полезли в дуплянки. Свои ведь, не чужие...
И рассказать-то невозможно, что сделалось в те минуты с Васяткой! Он любил братьев той особой любовью, какая на диво скрепляла русские семьи в старые времена. До этого Васятка, вероятно, считал, что если братья не заглядывают домой даже ночами, чтобы разживиться хлебом, то они, стало быть, убежали куда-то далеко, может быть, к самому Мамонтову: тот всех дезертиров, сказывают, собирает в свой отряд. А они, оказывается, прячутся где-то здесь, в чащобах бора, совсем неда^ леко от дома.
*— Знаешь, Алеша,— заговорил Васятка, весь розовея от напора радостных мыслей,—коли так, они еще придут! Правда, а?
— Знамо, придут,— согласился Алеша.— В бору сейчас голодно.
— Тогда я вот чо сделаю: складу сейчас все яйца обратно в дуплянки! Пусть берут! Пусть едят! Может, с ими и дружки есть, тоже дезертиры, пускай все кормятся!
— Это резон,— сказал Алеша с медлительностью и серьезностью взрослого.— Ну, не все, знамо, складывай, немного и себе возьми. А то еще увидят тебя ребята с пустой корзинкой и привяжутся. Куда, дескать, яйца подевал? Ты вот чо... ты подстели побольше моху на дно, а потом наложи яиц рядка два, вот и будет у тебя полная корзинка. И прикуси язык. Своим, знамо, все скажи, а чужим — ни слова. А то живо споймают твоих братанов у этих дуплянок. Тогда они пропали.
Васятка быстро снарядился и полез с картузом в зубах к дуплянке, а к нам подошли Андрейка и Федя. Опи уже закончили сбор яиц и недоумевали, отчего мы толчемся под одной сосной. Неохотно, но Алеша рассказал им обо всем, что произошло, и потом всем нам строго наказал:
— Кто обмолвится одним словом — тому укорочу язык! А двумя обмолвится — обрежу еще и уши.
Угроза была серьезной, и мы наперебой начали божиться, что будем молчать. С огромным удовольствием мы чувствовали, что отныне наша жизнь отмечена особой метой и скреплена большой общей тайной. Ах, как приятна всяческая тайна в мальчишеские годы! Даже небольшая, пустяковая, какой грош цена. А тут такая, от которой дух спирает.
— Теперь разговеемся,— распорядился Алеша, кивая на корзинки.
Все уселись в кружок на сухом песочке под сосной и дружно начали высасывать, причмокивая и облизываясь, гоголиные яйца. Один я не решался на это...
— А ты чего? — поинтересовался Алеша.— Пробуй! Или бережешь?
— Бережет,— посмеялся надо мной Андрейка.
— Да нет, он брезгует,— сказал Федя.— Я знаю.
— Значит, брезгун?
Я действительно брезговал пить сырые яйца. Даже не мог спокойно смотреть на тех, кто это делает, и отходил прочь. Так продолжалось долгие годы.
...Веселой гурьбой возвращались мы из бора. К дороге, по которой мы шли, то и дело выходили все новые и новые группы мальчишек. Встречаясь, все хвастались друг перед другом своей добычей. Один Васятка помалкивал и не давал касаться своей корзипки.
— А чо их смотреть? Яйца и яйца.
Мы поддерживали дружка:
— Знамо, чего там смотреть! Пошли!
Сегодня утром мы выходили в бор совсем зелеными мальчишками, у которых ничего-то не было за душой, ничего! А в полдень возвращались в село с большой тайной, которая совершила с нами чудо. Она делала нас осторожными и рассудительными. Она прибавляла нам лет.
II
Не помню, сколько еще раз мы опустошали свои дуплянки, заставляя бедных гоголих нестись и нестись. Но однажды, сразу после окончания пашни, моя рука нащупала в дуплянке вместо яиц спину гоголихи: она затаилась, будто обмерла, решив как угодно, а защитить свое право на потомство. Я с испугом выдернул руку и быстро соскользнул на землю.
Дедушка Харитон, подъехавший к берегу на телеге с бот-ничком, увидев меня с пустым картузом, спросил:
— Ты чего соскочил-то как ошпаренный?
— Там гоголиха сидит,— сообщил я ему негромко.
— О, тогда, паря, не трожь ее, не трожь! — заговорил дедушка с озабоченностью.— Стало быть, села, крепко села.
В это время из дуплянки, висевшей поблизости,— к ней уже поднялся Федя Зырянов,— выбралась и, сильно захлопав с испугу крыльями, рванулась в сторону озера гоголиха, теряя с лапок легкие пушинки.
— Все, ребята, кончать пора! — теперь уже распорядился дедушка Харитон.— Федька, слезай! Хватит! Андрейка, Васятка, не трожьте птицу, довольно! Пора и пожалеть божью тварь!
Дедушка живо согнал всех с сосен.
— Птиц забижать грешно,— пояснил он, когда перед ним собрались все ребята.— Им тоже жить и плодиться надоть. Сейчас заберете яйца, они, бедные, бросят нестись и останутся бездетными. А если и нанесут да высидят — утята все одно не успеют вырасти и научиться летать. В теплые края не улетят — все тут погибнут. Какой замерзнет, какого лисы сожрут...
Досадно было, конечно, что дедушка не разрешил в последний раз обчистить дуплянки, но ослушаться его никто не посмел. Впрочем, дедушкин запрет огорчил нас ненадолго. Мы могли поживиться в других местах. Не довольствуясь той добычей, какую нам давали дуплянки, мы уже не однажды при возвращении домой обшаривали береговые камыши небольших лесных озер, поднимая на каждом по две или три кряквы. Но до последних дней вода была еще очень холодной, и мы не решались забредать на лабзы, где чаще всего и гнездились хитрые утки. За последнюю же неделю вода всюду прогрелась настолько, что можно было, сняв штаны, лезть в озера без опаски.
— Айда по озерам! — предложил украдкой Федя.
Васятка и я схватились за свои корзинки. Алеша Зырянов
и Андрейка Гулько, как старшие, взялись помогать дедушке
Харитону стаскивать с телеги и волочить к берегу, его ботничок. Звать их с собой бесполезно. Они теперь, на ботничке, будут промышлять на Горьком. Там, на песчаных островах, чаечыг яйца можно грести лопатой.
От берега дедушка все же крикнул нам вдогонку:
— Глядите там — запаренные не брать! Он,— дедушка показал на небо,— он все видит!
Пошли мы в сторону от зимней дороги, вдоль Горького. Федя и Васятка строили разные планы на день, начавшийся так неудачно. Я же шел позади и заговорил с Васяткой:
— А у тебя в крайней дуплянке были яйца?
— Сегодня были,— ответил Васятка.— А чо?
— Вот видишь, не тронули их твои братаны. Значит, и они знают, что так и надо.
— Так, поди, так! — оживленно согласился Васятка.
— А может, они и не приходили больше, твои братаны,-^ обернувшись, по-своему рассудил Федя Зырянов.— Вот и остались яйца.
— Приходили, чо ты! — зашумел Васятка; он не допускал и мысли, что братьям что-то помешало появиться у дуплянок.— Почему бы им не прийти?
— Мало ли что....
В последние недели наша большая тайна не переставала волновать нас, как и в самом начале: мы частенько, осматривая дуплянки, шепотком, озираясь, разговаривали о братьях Елисеевых, которые являлись для нас под стать сказочным богатырям. Они и в самом деле оказались стойкими парнями. Некоторые их сверстники, не умея мириться с лишениями бродячей жизни, стали изредка появляться дома: хотелось сытно поесть, помыться в бане, повстречаться с любимыми девушками, поспать в тепле. Некоторые из таких легкомысленных были схвачены. Другие сверстники Елисеевых, совсем потеряв осторожность, вовсе заживались дома на несколько дней, а потом, наслушавшись советов трусливых родителей, сами сдавались в руки властей. И тех, и других под конвоем увозили в волость — там и терялся их след.
Но братья Елисеевы оставались молодцами.
— А домой они появлялись? — спросил Федя.
— Ни разу,— твердо ответил Васятка.
— Может, ночью приходили, когда ты спал?
— Мамка не утаила бы...
— Как же они живут без хлеба?
— Где-нибудь добывают.
— А где?
Пытлив, дотошен был Федя...
...Наконец мы спустились в большую низину, продрались сквозь отцветающий черемушник и оказались у продолговатого
67
4 М. Бубенцов
озера, до которого прежде не добирались. Озеро, как обычно, было оторочено камышовой каймой, за ней блестела неширокая полоса еще чистой воды, а дальше, в центре, поднималась, помятая снегами, но все равно высокая, густая лабза.
— Тихо,— предупредил меня, как новичка, Федя.— Тут знаешь, сколько на лабзе утей? И все касатые.
— А не глубоко здесь? — спросил я опасливо.
— По грудки дак, может, будет.
-— А вылезем на лабзу?
— Знамо, вылезем! Лабза крепкая, я тут был.
Сняв штаны и спрятав их вместе с корзинками под кустами черемухи, мы в картузах и рубахах, встав цепью, осторожно, с непривычки подрагивая, полезли в озеро. На полпути к лабзе пришлось поднять подолы рубах, тело покрылось гусиной кожей, стало немножко жутковато от мысли, что вот попадет яма — и окунешься в нее с головой. Босые ноги обжигало холодом в густой и холодной, как студень, донной тине. Дышалось почему-то порывисто, будто после бега. А над озером стоял дремотный покой, над крепью лабзы беззвучно перепархивали камышевки и, качаясь на камышинах у самой воды, пересвистывались чуть слышно. Невольно думалось, что здесь, вопреки предсказаниям Феди, только их царство и есть...
Вылезти на лабзу, даже при небольшой глубипе, оказалось нелегким делом. Край у нее слаб, рыхл, он крошился, едва навалишься грудью. Не однажды мне привелось хлебнуть здесь озерной водицы.
Первым выбрался на лабзу, конечно, Федя, и перед ним тут же, заорав на весь бор, взмыла в небо огромная кряква. «Вот хитрющая! — подумалось.— Ведь она давно слыхала, как он бултыхался, а все сидела». С минуту я слушал, как трещал камыш там, где пробирался счастливый Федя, отыскивая утиное гнездо. Но вот он остановился. «Нашел! Яйца выбирает! — подумал я с завистью.— И все молчком, все молчком...»
Удача Феди меня так распалила, что я уже не стал жалеть рубаху, опустил подол и полез напролом. Кое-как я выбрался, пробив всем телом ход до того места, где лабза была покрепче, позастарелей. Весь я был в тине, облеплен камышовой прелью, обмазан корневой слизью. Справа, перед Васяткой, тоже рванулась ввысь перепуганная насмерть кряква. «Нашумели, теперь все улетят»,— терзался я, торопясь обтереть хотя бы лицо. Но тут, в пяти шагах от меня, раздался такой шум и треск, будто лабза взорвалась изнутри. Я с испугу едва удержался на ногах. «Да это же кряква!» — наконец понял я и бросился вперед.
Но по зыбкой лабзе надо ходить с особой осторожностью и ловкостью. На ней все время утопаешь по колено, как в огромной перине. Задерживаться долго нельзя, но и спешить нельзя, рискуя сделать неверный шаг.
Всегдашняя горячность и здесь меня чуть не подвела. Второпях сделав первый бросок, я пробил лабзу левой ногой почти насквозь и упал на стену камыша, исцарапав лицо. Пришлось, однако, стерпеть, чтобы избавиться от насмешек друзей. Дальше пошел уже осторожно, раздвигая густые желтые камыши, обшаривая глазами те места, куда хотелось поставить ногу, и те, где могло быть утиное гнездо. Да, вот оно! Небольшая тропка ведет в гущину камыша, а там, на кочке, виднеется пух и перо. Я пролез к гнезду, дрожащими руками уложил рядом с ним картуз и, забываясь от радости, крикнул ребятам:
— У меня тоже есть! Штук десять!
Но дружки не откликнулись, и я понял, что нарушаю суровое правило промысла.
Гнездо было теплое, в нем хотелось погреть озябшие руки. Но что это? От гпезда исходил какой-то нехороший, затхлый душок, а яйца светились тускло, как высохшие на солнце гальки. Взяв из гнезда одно яйцо, я опустил его в лужицу на утиной тропе. Яйцо плавало. «Запарены! — резануло меня до самого сердца.— Они наберут, а я с пустыми руками явлюсь!»
Огорчение мое росло с каждым шагом. Я продирался срединной, самой непролазной крепью. Местами высоченный камыш повалило встречь мне как заплот, здесь я выбивался из сил. По краям лабзы, где шли Федя и Васятка, кряквы взлетали часто. «Они делают гнезда ближе к воде,— понял я с досадой.— Зачем им жить в такой чащобе?» Друзья затихали у найденных гнезд иногда надолго. У них, конечно, были уже полные картузы яиц. А мне так и не везло! Хоть лопни с досады! Я решил схитрить— свернуть со своего пути, поближе к Феде или Васятке,— как вдруг позади мепя, опять напугав, взмыла кряква. Пришлось возвращаться обратно. Оказалось, что я, если бы заметил, мог, не сходя со своего пути, прихлопнуть рукой крякву на гнезде. Вот как крепко сидела! Я был уверен, что ее яйца уже запарены, но они быстро тонули в воде. «Как раз, поди, неслась»,— рассудил я, быстро выбирая голубоватые с прозеленью яйца из гнезда и укладывая их на дно картуза. Теперь можно было позабыть о всех пеприятностях. С новыми надеждами я двинулся вперед.