Зарницы красного лета - Бубеннов Михаил Семенович 16 стр.


— А пускай течет! Сойдет дурная кровь — голове легче станет.

Я не пойму, от чего только у меня одного так много дурной крови. Кажется, я ничем не отличаюсь от своих друзей.

Но действительно, вскоре после того как прекратится кровотечение, голова проясняется, становится легкой и светлой. Измученный, я обессиленно засыпаю на полу в прохладных сенях*

В Почкалке это повторялось очень часто

От зноя там не спасал даже пруд. Хорошо, правда, что он был недалеко от дома. Перебежишь улицу, пронесешься переулком* между огородами, и ты перед прудом в широкой ложбине: здесь, срединой села, протекал маленький ручьишко, который и обна-руживал-то себя лишь весной. Не знаю, почему сельское общество не могло перегородить тот жалкий ручей постоянной земляной плотиной, какие делаются у водяных мельниц. На почкаль-ском ручье она всегда делалась из... навоза. Вешняя вода, собравшись с силами, ежегодно пробивала в плотине промоину, иногда довольно широкую, и тогда движение по ней прекращалось недели на три, пока мужики не управлялись с пашней. Потом наступало время вывозки навоза — за зиму у хозяев, имевших много скота, его накапливались целые горы. В какое-то пригожее утро с разных сторон к пруду начинали двигаться десятки телег с пестерями, груженными до отказа навозом, от которого исходил теплый пар и било душными волнами. За полдня дружной работы заляпывалась не только прореха в плотине, но и наращивался на ней свежий толстый слой, рыхлый и зыбкий, как лабза: в первые дни после ремонта ни проехать, пи пройти.

Но постепенно плотина утаптывалась людьми и лошадьми, умипалась колесами, и на ней обозначалась вполне проезжая дорога, которой хватало до следующей весны. Со временем наполнялся пруд. Излишпе, пожалуй, говорить о цвете и качестве воды в пруде: она была очень схожей с той навозной жижей, какой ныне охотно пользуются огородпики и садоводы. К тому же, опережая нас, ребятишек, па пруд бросались бессчетные стаи домашних уток и гусей. И ко времени, когда наступал купальный сезон, весь пруд и его берега оказывались загаженными настолько, что даже нас, купальщиков неробкого десятка, брала оторопь, когда приходилось добираться до воды.

То, что происходило у нас на пруду, строго говоря, нельзя назвать купанием. День-деньской мы барахтались, дурачились, дрались, топили друг друга, ныряли от берега до берега—на зависть изгнанной с пруда птице, с ненавистью поглядывающей на нас со стороны. Даже в жаркую погоду кожа у всех становилась пупырчато-зеленой, не иначе как от воды, а глаза краснели, как у окуней. Стоило выйти из пруда — всех трясло как в лихорадке, но никто по своей охоте не уходил домой.

. В полдень у пруда появлялась чья-нибудь мать. Она истошно кричала:

— Вы что, окаянпые, еще не наглотались? А ну вылезай! Совсем выжили бедную птицу! Живо!

И мы кубарем летели мимо пее в узкий переулок...

...А вот в Гуселетове для купания полное раздолье. Кругом озера. Некоторые из них с голыми, чистыми берегами, с песчаным дном, покрытым лишь тонким слоем скопившейся за годы тины. На Горьком, правда, берега почти всюду заросли камы-

шами, но к ним есть и открытые подходы, где янтарно сверкают небольшие пляжи, а подальше, глядишь, заманчиво поднимаются над водой, вытягиваясь косами, голые песчаные острова. Вода в озере горькая, почти морская, и такая прозрачная —' на любой глубине видно дно.

Купаться мы начали с наступлением первых теплых дней. Кстати, несмотря на исключительно благоприятные возможности, в то лето никто из гуселетовских ребят не утонул, что, бесспорно, является отличным свидетельством их природной непотопляемости, всегда удивлявшей взрослых сельчан. Правда, один из нашей ребячьей ватаги — богомольный Яшка Ямщиков — однажды попробовал это сделать на озере Горьком, и всевидящий, который должен был, по нашему разумению, особен- -но строго оберегать свое верное чадо, в эти минуты как раз почему-то отвел от него свой взор. Но мы сообща выручили своего приятеля из беды.

Вот как это было.

Дно на Горьком чистое, песчаное, углубляется постепенно, но на нем нередко встречаются подводные дюны: взойдешь на гребень такой дюны — тебе всего по грудки, но зато, перевалив ее, оказываешься в глубокой продолговатой впадине. Мы хорошо знали облюбованное для купания место и, переплывая впадины, безошибочно останавливались отдыхать на гребнях дюн.

Яшка Ямщиков плавал трусливо, не умея расчетливо расходовать свои слабые силенки, и не владел чувством ориентировки на озере. Почти всегда, не рассчитав, Яшка раньше времени опускал ноги, обычно как раз над самой глубью. Не достав дна, он выныривал с вытаращенными глазами и в страхе, по-собачьи, добирался до отмели, где уже давно отдыхали и барахтались все ребята.

В тот раз Яшка дольше обычного медлил на берегу, обогреваясь на солнце да поигрывая медным крестиком на худенькой груди.

Мы уже затеяли игры на первой песчаной гряде, как вдруг Ванька Барсуков вспомнил:

А где Яшка-то?

На берегу Яшки не было, а над первой впадиной то всплывало, то скрывалось под водой одно его темя — так слегка погружается поплавок из пробки, когда осторожная рыба все трогает и трогает наживку, но боится ее заглотнуть.

— Вон он! Тонет! — пронесся разноголосый крик ребят.

Желание спасти Яшку всех нас так и сорвало с гряды. Но в ту минуту, когда мы, перегоняя друг друга, плыли над впадиной, всем нам — не сомневаюсь!— вспомнились рассказы взрослых о том, что утопающие непременно мертвой хваткой вцепляются в своих спасителей и вместе с собой тянут на дно. Взрослые всегда предупреждали: увертывайтесь от рук тонущего, а хватайте его только за волосы. И вот мы окружили тону-

щего Яшку, подплыв к нему совсем близко, но никто не решался схватить его и вытащить из воды. В нашем шумно плещущемся кругу Яшка стоймя висел в светлой воде, не проявляя никаких намерений спастись, и все реже и реже показывал свое темя. Было очевидно, что он, вопреки рассказам взрослых, совсем не собирался схватить кого-нибудь из нас и увлечь в пучину озера. Но никто из нас не мог побороть в себе страх! Все кричали, брызгались, стараясь удержаться на плаву, и очень медленно, с опаской подбирались к Яшке. Не пойму, как он мог так долго висеть в воде? Или я с испугу потерял тогда счет времени?

Все кричали захлебываясь:

— Хватай его, хватай!

— Да не бойсь, тяни за волосы!

Больше всех кричал, конечно, Ванька Барсуков. В то же время он медленнее всех приближался к Яшке.

Но вот темя Яшки окончательно скрылось под водой. Тогда Андрейка Гулько, первым поборов страх, нырнул и через несколько секунд вытолкнул Яшку из впадины. Тут все мы дружно бросились к утопающему. Толкаясь, мешая друг другу, мы вытащили его сначала на отмель, а потом и на берег.

Не зная, как откачивать Яшку, мы долго трясли его в несколько рук и переворачивали с боку на бок. Толком не помню, что помогло нам тогда, но только из нашего Яшки, как*из шланга, начала бить струя воды.

Долго он со стенаниями метался на пригретом песке. Мы наблюдали за ним с испугом, любопытством и жалостью. Многие пытались заговорить с Яшкой, но в ответ он только обводил всех осоловевшим взглядом. Потом Ванька Барсуков помог ему сесть. Тут Яшка, все еще мучаясь икотой, хватаясь за грудь, поймал на себе крестик и выговорил первые слова:

— Спас господь-то...

— Мы тебя спасли,— резонно поправил Андрейка Гулько.

— А вас кто надоумил? Он!

лВот как начнешь опять тонуть, мы спасать тебя не будем, так и знай! — всерьез разобидясь, постращал его Андрейка.— Поглядим, как господь тебя спасет!

— Не богохуль,— простонал Яшка.

— И от ремня он тебя спасет?

— От какого еще ремня? х — От отцовского.

— А вы не говорите, что я тонул! Боже упаси!-— испугался Яшка.— Тогда, знамо, он задаст.

— А господь?

— Чего ты привязался?— бросился защищать дружка Ванька Барсуков.— Он еще синий, а ты его стращаешь! Отойдите, не закрывайте его от солнца. Пускай согреется. Он не трус, а так, плавать ишшо не научился!

— А отчего? От трусости,— сказал Андрейка.— Вот ее и надо выбивать, а не выбьют — пропадет.

Кстати, слова Андрейки оказались пророческими. Спустя несколько лет не столько из-за темноты, сколько именно из-за трусости Яшка Ямщиков в поисках снесения своей души оказался в какой-то секте — их много поразвелось тогда в Сибири. Эта секта Яшку окончательно и сгубила.

II

Мы часто купали и своих коней.

В деревне это увлекательное занятие было привилегией исключительно мальчишек. Впрочем, после пахоты и вывозки навоза, когда наступало затишье в земледельческой работе, кони, по существу, вообще поступали в полное мальчишеское распоряжение. Раньше все сибирские села, иногда на довольно большом отдалении, окружались поскотинами — изгородью в несколько жердей, которую общество ставило сообща. На дорогах, ведущих в соседние села, а также на пашни и покосы, ставились ворота; каждый проезжий строго обязывался закрывать их за собой. Все пространство за селом, ограниченное поскотиной, считалось выгоном, где паслись стада коров, отары овец и без всякого догляда, зачастую даже не спутанные, крестьянские кони.

В жаркие полдни, спасаясь от зноя, а особенно от гнуса, кони чаще всего стояли в сараях. Но как только жара начинала спадать, мы выгоняли их за село, в излюбленные низинные места, где трава держалась стойко и густо. (Позднее, когда трава выгорала от солнца, мы гоняли коней в ночное — обычно к берегу озера Горького.) Все мы скакали на своих любимых конях, а остальных шумно подгоняли, подхлестывая бичами. Проголодавшись, кони и сами охотно бежали на выгон. Но все же порядок есть порядок: мы любили показать взрослым, что выгонка на ночную кормежку — дело весьма хлопотливое, не простое, а требующее определенной смекалки. Взрослые, вспоминая свое детство, делали вид, что так оно и есть.

До вечера еще было много времени, а впереди целая ночь. Можно было не беспокоиться — кони успеют хорошо покормиться до утра. Тех из них, какие нужны были для какой-нибудь поездки или имели привычку бродяжить ночью, увлекая за собой остальных, мы спутывали волосяными путами. Спутанный далеко не ускачет! Остальным давали вольную. Потом мы собирались на своих скакунах в небольшой огрядик и какое-то время бесцельно ехали шагом в любую сторону выгопа, обсуждая разные сельские новости или сговариваясь о чем-либо. Но всегда кому-то становилось невтерпеж — он начинал хвастаться своим скакуном, его статью и быстротой. А кто же мог стерпеть такое хвастовство? И тогда уж начинал хвастаться каждый, истово хваля своего коня и всячески понося коней своих друзей.

. — У твоего брюхо висит! Не видишь?

— Он у него опоён! Хозяин, а недоглядел!

— А у твоего? У твоего копыта треснутые, во!

— Оттого и на ноги слаб! Еле скачет!

— Это твой о каждую кочку запинается!

— Мой? А ну повтори ишшо раз?

Когда дело доходило до оскорбительных, совершенно невыносимых поношений, зачинщик всеобщего хвастовства вдруг кричал:

— Раз так, бежим! Я вам покажу!

Наступало время разрешить споры наглядно. С дикими выкриками, со свистом, колотя коней голыми пятками в бока, мы стремглав бросались вперед и неслись степью, как дикие кочевники. Кони у всех были местной, сибирской породы, небольшие, но бойкие и удивительной выносливости. Не помню, чтобы у кого-то был особо редкостный скакун, славящийся своей быстротой. Мы делили успех поочередно. На третьей или четвертой версте кто-нибудь, кому повезет по той или иной причине, в конце концов оставлял соперников позади и, пригибаясь, гнал своего коня очертя голову, гнал так, что под ним выстилалась трава...

Оглянувшись раз-другой и поняв, что победа бесспорна, удачник сдерживал своего быстроногою, переводил на шаг. И затем, дождавшись счастливой минуты, пачипал потешаться над отставшими — некоторые из них вгорячах, не успев сдержать разгоряченных копей, проскакивали мимо:

— Догоняй его, догоняй!

Вскоре все собирались в круг, и тут кто-нибудь из отставших накидывался па победителя:

— Расхвастался! А сам мухлюешь!

— Как мухлюю?

— Не успели свистнуть, а ты бежать!

Это было, конечно, неправдой. Все видели, что победитель пустил копя после того, как раздался свист, но все с радостью подхватывали обвинение:

— Да я только собрался свистнуть, а он уж поскакал! Догони тогда-ка!

— Подвох! Он всегда так...

— Давай еще раз! Без мухлёвки!

— Стройся!

И мы бежали обратно, до того места, где уже паслись наши копи. Нового победителя опять было начинали обвинять в недобросовестности, но уже не так дружно и горячо. Надо было возвращаться домой. Мы отпускали своих скакунов, повязывали через плечо узды и чаще всего с песнями возвращались домой.

Если случалось, что кони не требовались для поездки или работы, то утро мы спали спокойно. Но чаще всего какая-нибудь нужда да случалась в хозяйстве, даже в глухое время лета, и мальчишкам приходилось отправляться за нужными лошадьми на зорьке. У нас был единственный конь — мой любимый Зайчик. Отец часто ездил в бор, а поэтому я ходил за ним в поскотину почти ежедневно.

Но ловить коней утром было куда сложнее, чем отпускать их на ночь, и, еще только выходя из села, некоторые ребята начинали кручиниться:

— Не знаю, поймаю ли? Дикашарый, никак це дается!

— А ты вроде мимо, мимо, а потом за гриву!

— Он видит узду-то!

— А ты ее прячь! И посвистывай.

Действительно, завидев молодого хозяина с уздой, иной своенравный конь, пусть даже спутанный, бросался в сторону, прыгая и долбя передними копытами землю. Приходилось сообща выручать такого хозяина. Хитря так и сяк, мы ловили коня, надевали на него узду, засовывали в рот удила — без заправленных удил, которыми можно разодрать губы в кровь, на сибирских конях не ездят.

У нас с Зайчиком была пастоящая дружба. Дня не проходило, чтобы я не скормил ему кусок хлеба, вовремя не напоил чистой колодезной водой, не расчесал его длинную гриву и хвост. Но и Зайчик умел ценить мою заботливость, хорошо понимал мои желания и сам помогал мне во многом. В поскотине он прежде всего приветствовал меня коротким, по веселым ржанием, словно бы говоря: «Ого-го, это ты! Доброе утро!» Понимая, что мне трудно его обуздать, он не только низко опускал голову передо мною, но и сам, тыкаясь, лез в узду, сам разжимал зубы, ловя удила. Передние ноги ставил всегда рядом, с таким расчетом, чтобы легче было снять с них ослабленное путо. Наконец, он помогал мне и забираться па него. Всегда терпеливо выжидал, пока я, опираясь голой ногой о его коленный сустав, делал подскок, не нервничал, если мне не удавалось за один раз оказаться на его спине.

Умный, вежливый был конь и к тому же редкостной красоты. Весь он, от ушей до кончика хвоста, сверкал чистейшей заячьей белизной, без малейшей примеси серого или дымчатого цвета. Тонконогий, длинногривый, любивший на ходу вскидывать голову высоко, горделиво, он был воистину красавцем, на зависть всем сельчанам. Не однажды они пугали отца:

— Гляди, Леонтьич, украдут! Заведи железное путо.

Но отец не хотел, как он говорил, заковывать коня в кандалы...

Где отец раздобыл его — не знаю. На нем не было даже тавра — выжженного на ляжке особого хозяйского знака, какие были почти у всех сибирских коней,— с такой отметиной лег-»

че найти коня, если его утонят воры. Должно быть, у прежнего хозяина не поднялась рука с раскаленным железом на такое чудо природы.

К полудню все оставшиеся в поскотине кони, спасаясь от зноя и овода, сами бежали домой, в сараи, в прохладную тень. И тогда взрослые говорили мальчишкам:

— Искупали бы коней, чо ли?

Мальчишки немедленно и шумно гнали коней, чаще всего на раздольное Горькое. Правда, в знойное время в бору овода гораздо больше, чем в степи, но, когда гонишь коней быстро, отстает вся летучая тварь — и слепни, и пауты.

Кони охотно лезли в озеро. Мальчишки загоняли их поглубже, старательно промывали у них шерсть, окатывали водой, заставляли плавать на глубине. Над озером долго стоял визг и хохот.

Назад Дальше