Опустел Кожевенный ряд, к Тухлому водоёму бежали как на пожар. Вскоре верблюдов уже с трудом удавалось провести на развьючку или вывести со двора, так стиснулся со всех сторон народ — кто закупать кожи, кто поглядеть на торговлю больших купцов.
Некоторые, наклaнявшись Пушку, заводили разговор издалека:
— Как так случилось, почтеннейший, — не успели мы вас проводить, как назад встречаем?
— Лихорадка затрепала. Пришлось воротиться! — нетерпеливо вздыхал Пушок, чувствуя в себе такую полноту сил, такой преизбыток бодрости и здоровья, каких за всю жизнь не было. Даже забыл, что зад всё ещё саднил от недавней скачки, намученный сегодняшней, хотя и недолгой, ездой.
Но другие приступили без обиняков:
— Что за товар?
— А чего вам?
— Не кожи?
— А если кожи?
— Берём…
— Сколько надо?
— Цена?
— Сто пятьдесят.
— За кипу?!
— А что?
— Мы как ни спешили, по пятнадцать едва успели сбыть!
— Давно?
— Да какое там давно!
— А нынче цена другая. Тогда и я соглашался на семьдесят.
— Мы помним!
— А теперь привёз. Берите. Завтра может подорожать.
— А сказывали, будто у вас кожи пропали!
— Нашлись.
— Ну и цена!
Кто ещё мялся, переглядываясь, другие уже протискивались к армянину платить.
Садреддин-бай один толкался по опустелым переулкам, разыскивая то одного, то другого из ростовщиков.
Но и постоянные ростовщики, и менялы, тоже иногда дававшие деньги в рост, тут же вычитали месячный нарост долга, давали деньги с таким расчётом, что заимодавцы, оступись только, попадали к ним в неоплатное рабство.
— Ваш залог? — спрашивал ленивый, огромный, как слон, почти весь прикрытый своим животом перс, ростовщик, у костлявого Садреддин-бая.
— Дом заложу.
— Стоимость?
— Оцениваю в пять тысяч!
— Неслыханно! Кому нужен дом?
— Отличный дом.
— Дом купца в лавке с товаром. А она у вас есть? Она полна товара?
— Вы же знаете меня! Я у вас брал. Всегда рассчитывался.
— Какая мне радость, если со мной рассчитываются в срок!
— Я очень прошу. Одолжите.
— Дом приму за одну тысячу.
— Но ему цена десять! В пять его всегда считают при закладе.
— Уже закладывали?
— Однажды. Давно.
— Тысяча.
— Не хватит!
— Сколько надо?
— Двенадцать.
— При закладе пяти! Что вы!
С трудом раздобыл Садреддин-бай три тысячи под залог дома и, подписав расписку на шесть тысяч и закладную на дом, кинулся в армянский караван-сарай.
Наступал вечер. Но у Тухлого водоёма по-прежнему толкались купцы, добиваясь кож от Пушка.
Караван перестали развьючивать. По десятку, по два десятка верблюдов уходили вслед то за одним, то за другим из купцов. Были такие покупатели, что сразу по десятку верблюдов уводили за собой, когда к Пушку пробился наконец совсем истомлённый духотой и давкой Мулло Фаиз:
— Почтеннейший! С благополучным прибытием!
— Благодарствую.
— Благосклонно ли взирает всевышний на успехи ваши?
— Вам кож?
— Цена?
— Всё распродал. Осталось мешков тридцать.
— Почём за кипу?
— Двести.
— А?
Мулло Фаиз мягко привалился к стене, сполз и сел у ног Пушка, удивлённый, что язык его отчего-то застревает между зубами.
Он попытался раздвинуть челюсть, но правая рука не поднялась.
Он поднял левую руку ко рту, но в глазах его потемнело, и он покатился куда-то с порога вниз, в разверзшуюся бездну, во тьму.
Только сердце ещё билось, как будто медленно-медленно шёл над ним караван; медленно, как во сне: мягко, почти неслышно ступая. И вот уже ничего не стало слышно совсем.
Теперь обступили Мулло Фаиза, пытаясь его поднять. Подняли, понесли, но Садреддин-бай, встретившийся им, отстранился, прижался к стене, пропуская их, досадуя, что ему загородили дорогу, а едва бесчувственного Мулло Фаиза пронесли мимо, кинулся к Пушку:
— Вот! Здесь три.
— Вы зарились на сто. Значит, надо двенадцать с половиной. Долой одну из задатка…
— Там одна с четвертью!
— Не спорьте из-за четверти, почтеннейший. Я даром вас ждал, что ли?
— Но я обещался на завтрашний вечер, а принёс сегодня!
— К тому же цена изменилась.
— Как?
— Двести.
— Это не по уговору!
— Вот, я верну задаток, за вычетом четверти.
— За что?
— За ожидание.
— Это… Знаете…
— Хорошо! — перебил Пушок, не любивший обижать людей, совсем почти охмелевший от всего происшедшего и потому благодушный. — Хорошо! Учту и четверть: берёте по двести?
— Это, значит, сколько же я смогу взять?
— Посчитаем…
Вечер густел.
Пушок даже ещё и не побывал у себя в келье. Ещё и с хозяином караван-сарая не успел повидаться, а весь товар уже был сбыт. И почём! По какой цене сбыт!
И на дворе стало уже пусто, — ни одного вьюка! И караван-вожатый увёл своих верблюдов из города, а прошло всего лишь три или четыре часа!
— Какую келью пожелаете занять? — спрашивал у Пушка Левон. Прежнюю?..
— Да. Прежнюю.
— А где же поклажа ваша? Что туда отнести?
— Поклажа? — спохватился Пушок. — Поклажа? Я не взял… Она на прежнем караван-сарае. Я так. Без поклажи.
Он устал.
— Приготовьте мне постель, Левон. А я пойду в харчевню. Я хочу есть.
И вскоре Пушок сел над водоёмом, под маслянистым пятном фонаря, свисавшего с гибкой ветки китайской ивы.
И Пушок никак не в силах был вспомнить, что за человек тихо сидит перед ним в зелёной шахрисябзской тюбетейке; где видел он этого приятного человека? Когда? Кажется, будто совсем недавно. Но где?
Аяр тихо сидел, слушая, как в темноте воркует вода, натекая из каменного желоба в Тухлый водоём.
Пакля, заткнутая в маленькую глиняную чернильницу, чтоб чернила не сохли и не проливались, зацепилась за острие тростничка, и Улугбек испачкал пальцы.
Он слюнявил и вытирал их о подкладку халатика, а Тимур терпеливо ждал, пока внук снова сможет писать то, что ему говорится.
Улугбек писал уже третий указ из тех указов, что должны быть наготове, когда понадобится их огласить.
— Прочитай-ка! — кивнул Тимур на бумажный листок.
И, всё ещё вытирая палец, мальчик перечитал недописанную страницу:
— «…Поелику на самаркандском базаре кож в достатке нет, дозволяется воинам выйти без запасных пар обуви, а запасаться будем в пути по тем местам, где кожевенный товар найдётся в достатке.
Поелику оружейные купцы жаловались на оружейников, что на изделия свои цен не скинули и в торге упорствуют, дать оружейным купцам из наших кладовых…»
В это время вошёл Мухаммед-Султан. И Тимур, приняв из его рук письмо, покосился на Улугбека:
— Поди-ка отмой свои руки. Водой отмой.
Когда Улугбек вышел, Тимур развернул и осмотрел письмо. Что он видел в этих непонятных чёрточках, точках и завитках? Он осмотрел желтоватый листок плотной шёлковой бумаги и вернул Мухаммед-Султану:
— Читай.
Мухаммед-Султан медленно, не так бойко, как это умел Улугбек, принялся разбирать письмо амира Мурат-хана к его сестре Гаухар-Шад в Герат.
— Так, так… Приветы, благие пожелания не читай. Не трать времени, не то Улугбек вернётся, а письмо ведь к его матери. Мало ли что… Начинай сразу с дела.
Но чтобы найти то место, где начиналось это дело, Мухаммед-Султану понадобилось ещё больше времени, чем читать подряд.
Бормоча, он начинал читать то одно, то другое место, но всё это были приветы, или пышные восклицания, или благочестивые ссылки на Коран.
Наконец он нашёл:
— «Прибыла сюда хан-заде от почтенного мирзы Мираншаха, и государь гневен и печален. Если и вынет стрелу из колчана гнева своего, ударит острие её в западную сторону, а вам мир, благоволение и процветание.
Бумажники хорошие заказал здешнему искусному мастеру, по воле, изъявленной благословенным мирзой Шахрухом, и первый образец получу завтра и пошлю…»
— Не в ином каком смысле написано про бумажники? — призадумался Тимур.
— Если и в ином, не пошлёт: завтра амира здесь уже не будет.
— Хорошо. Успокаивает Шахруха, — пойдём, мол, на Мираншаха. Хорошо, пускай Шахрух со своей царицей мирно спит. Письмо заклей, чтоб неприметно было, и опять отошли. Пускай в Герате читают. А гонец чтоб на словах там сказал, — послано, мол, было с другим гонцом, да по пути случилось несчастье. А государю, мол, о том неизвестно. Неизвестно! Понял?
Вернулся Улугбек.
Мухаммед-Султан быстро скрутил письмо трубочкой и всунул себе в рукав.
— Ещё что? — спросил Тимур Мухаммед-Султана.
— Амир Музаффар допросил двоих: пойманы на дороге из Кургана. Бормочут какую-то небылицу, ничего нельзя понять.
— Где они?
— Внизу.
— Пойдём, я сам их спрошу.
И они втиснулись в узкий проход, откуда круто, винтом, спускалась тесная лестница вниз, в подвалы Синего Дворца, где за двойными стенами, в полутьме, под низкими сводами, разместились тайные тюрьмы и темницы, откуда голос человеческий не проникал наружу, где в бурые кирпичи вбиты были чёрные кольца и скобы, где властвовали самые надёжные, самые доверенные из слуг Повелителя Мира.
Тимур сходил по крутой лестнице боком, осторожно спуская с высокого косого порога хромую ногу.
Мухаммед-Султан поотстал, чтобы в темноте не задеть сапогом руку деда, то скользящую ладонью по стене, то упирающуюся пальцами в пройденные ступени.
Улугбек, оставшись один, чтобы занять время, вынул из шёлкового чехла книгу Гияс-аддина и раскрыл её на том месте, где дедушка прервал чтеца.
Мальчик читал:
«После сего Повелитель Мира принял непреклонное решение выступить на город Дели.
Звездочёты и звездословы, основу всех дел и основ связующие с указаниями звёзд, втайне гадали о предстоящем по сочетанию благоприятных и зловещих созвездий. Но Великий Повелитель, вместитель добродетелей халифа, исходил из советов благочестивых людей, освобождающих умы человеческие от ложных мыслей и суеверий, тех людей, что не спорят ни о троичности лица божьего, ни о шестерице, в силу чистой веры своей. Он отверг прорицания, не поверил указаниям звёзд и рукою надежды ухватился за аркан божьего милосердия…»
Темнело.
Буквы сливались. Мальчик снова вложил книгу в чехол. Ему запомнилось, как красиво это написано:
«По сочетанию благоприятных и зловещих созвездий…»
Темнело быстро, как всегда быстро темнеет в Самарканде в первые дни сентября.
Светильников ещё не принесли.
Мальчик следил из наступающей темноты, как за окном, высоко в небе, вспыхивает, мерцает, всё ещё не смея загореться своим белым огоньком, какая-то далёкая звезда.
Десятая глава
САД
Прошла неделя, как повелитель замкнулся в уединённом углу своего обширного дома.
А над городом сентябрьское утро светилось белым, прозрачным светом.
Тяжёлые листья устлали дно ручьёв, и вода стала чистой и прохладной. И вдоль дорог, и поперёк садов по ручьям плыли спелые плоды, опавшие с веток в воду.
Розы цвели своим осенним цветением, и у всех городских гуляк сияли заткнутые за ухо либо подоткнутые под чалмы алые розы или лиловые ветки душистой мяты.
Многие из самаркандцев на это время уезжали в загородные сады, в деревни, где у горожан были земли и дачи, где ещё с весны жили их семьи. Уезжали купцы, уезжали торговцы, но вельможи не смели покинуть город и уйти из-под серой тени дворца, опасаясь, что повелитель призовёт их и прогневается, если их не окажется у его порога.
Серая тень дворца покрывала, как кошмой, каменный двор, где спозаранок толклись приближённые и придворные Тимура. Прошла уже неделя, как повелитель не выходил к ним и не звал их к себе, отягчённый вестями о своём безрассудном сыне Мираншахе.
Изо дня в день вельможи толпились и томились, перешёптываясь об одном и том же:
— Что повелитель?
— По-прежнему; сокрушается.
— Не подослать ли к нему? Успокоить, уговорить, — дела ведь замерли, государство ждёт.
— А кто пойдёт? Кому голова надоела?
И разговор смолкал.
Привыкли подолгу толпиться у царского порога. Поосвоились, пообжились здесь; расстелив попоны, сидели во дворе вдоль холодных стен в сырой тени, потчевали друг друга домашними лакомствами, посылали слуг на базар за дынями или шербетом, за пирожками или халвой.
Сидели на попонах, не решаясь ни одеял себе подстелить, ни подушек подложить; сидели, будто на недолгом привале в походе, готовые без раздумья сесть в седло или ворваться в битву, едва пожелает этого повелитель. Сидели, многозначительно и глубокомысленно беседуя между собой, чтоб со стороны казалось, что они озабочены великими заботами о благе всего государства, что, если б они не сидели здесь, повелитель не смог бы вершить своего могущественного правления.
За эти дни сюда откуда-то прибывали, а отсюда куда-то уезжали гонцы. Куда-то уходили и откуда-то приходили под своды крытых дворов караваны, запылённые ветрами дальних дорог или наряженные в дальние дороги. Жизнь Синего Дворца не прерывалась. Может быть, стала оживлённей и беспокойней. Иногда во дворец звали кого-нибудь из вельмож, но говорил с ними царевич Мухаммед-Султан, и после разговора воеводы выходили неразговорчивые, озабоченные, торопливые, спешили к коновязи и уже не возвращались посидеть на попоне с остальными придворными.
За эти дни на базаре случилась небывалая цена на кожи, когда въехал в город со своим товаром Геворк Пушок. Повсюду на базаре, в каждом купеческом доме, по всему городу толковали о неслыханной торговле армянского купца, а Пушок, распродавшись, сказался больным и укрылся в одном из загородных садов Тимура, куда царский садовник позвал его погостить, пока разговоры притихнут и пока повелитель не призовёт своего купца для новых дел.
Могло бы случиться, что иной из покупателей Пушка вздумал бы высказать свои обиды или попрёки Пушку, ибо на другой же день цены на кожу упали с двухсот за кипу до прежних пятидесяти, а к вечеру сползли до тридцати. Спрос упал. Воины перестали зариться на кожевенные товары, ибо вышел милостивый указ повелителя, разрешавший воинам обходиться одной парой сапог.
Садреддин-бай перенёс деньги от ростовщика к Пушку, а купленные кипы кож даже не успел взять: спрос упал, цена кувырком покатилась книзу, как золотой динар в дервишескую чашу, — безвозвратно.
Свой дом Садреддин-баю уже не на что стало выкупить из заклада, нечем стало даже выплачивать нараставшую лихву ростовщикам, и старик, захватив лишь пару халатов да маленький древний коврик, навсегда ушёл из-под отчего крова, коим ещё недавно столь восхищался покойный Мулло Фаиз.
Но купцу надлежит торговать. Если купец бросает торговлю, он перестаёт быть купцом. Садреддин-бай устоял под тяжестью разорения, как ни грузна была тяжесть, — ни кости купца не треснули, ни мозги не помрачились: ещё остались закупленные у Пушка кипы кож, хотя и потерявшие цену, но отличные, клеймённые в Золотой Орде.
Садреддин-бай поселился в бедном, ветхом караван-сарае у Батур-бая, по соседству с прежней кельей Мулло Камара. На той двери висел длинный, как рукоятка сабли, замок с крутой дужкой, — видно, Мулло Камар намеревался опять, возвратившись, поместиться здесь. У себя же в келье, на полках, Садреддин-бай сложил заветные кожи, для начала распоров лишь одну из кип.
Не было средств ни на то, чтоб снять лавку в Кожевенном ряду, ни даже на такую лавчонку, какую некогда снимал Сабля. С краю от бывшей Саблиной лавчонки, прямо на земле, Садреддин-бай расстелил маленький коврик и разложил на нём связки дратвы, деревянные каблуки, кожевенные обрезки, скупленные по дешёвке у больших сапожников и потребные сапожникам мелким. Положил немного кож с золотоордынскими клеймами.
Когда по всему базару цены упали до пятидесяти, Садреддин-бай отдавал свои за сорок девять. Когда сползли до тридцати, один Садреддин-бай не побоялся просить за кипу по двадцать восемь.