Она стала припоминать все их встречи.
Валя никогда не знала таких людей, как Володя. Она привыкла к Андрею, к его легкой, остроумной, слегка иронической манере. Вале нравилась эта манера, хотя все, что говорил Андрей, было для него как-то необязательно, словно он мог говорить и нечто совсем иное.
С Володей все было иначе. Он говорил только то, чего не мог не сказать. Все, что он говорил, было для него как бы вопросом жизни и смерти.
Он умел быть веселым, иногда по-мальчишески веселым и никогда не думал о том, какое впечатление это произведет на окружающих. Но чаще всего он бывал задумчив, серьезен, углублен в себя.
Теперь Вале казалось, что Андрей придумал себе некую индивидуальность, определяющую, по его мнению, тип «современного» человека. Володя же всегда был Володей, естественным, порывистым, неизменно убежденным в своей правоте. Захоти он завтра стать другим, из этого ничего не получилось бы. Был ли он скрытным? Да, пожалуй. Но только тогда, когда дело касалось его самого.
Уже с первой встречи Валя почувствовала, что Володя страдает оттого, что не попал в институт. В студенческой компании он, видимо, чувствовал себя невеждой, недоучкой…
Но дело было не только в этом. Постепенно Валя поняла, что Володя замыкался всякий раз, когда ему приходилось соприкасаться с неискренностью. В особенности он страдал тогда, когда знал, что тот или иной человек говорит неправду сознательно. Ему становилось мучительно стыдно за этого человека, как будто лгал он сам, Володя, и все вокруг понимали это.
Когда Валя шла на свидание с Андреем, она наперед знала, в каком он будет настроении, какими словами встретит ее, о чем они будут говорить. Андрей уводил ее по гладкой, посыпанной песком дорожке в простой и беззаботный мир, где все было привычно и знакомо.
Встречаясь с Володей, Валя всегда испытывала смутное чувство тревоги. Она никогда не знала, о чем он будет говорить с ней. Но всякий раз он вел ее в незнакомый мир, где на каждом шагу возникали все новые и новые сложности, в которых необходимо было тотчас же разобраться…
Теперь Валя чувствовала, что может и хочет жить только в этом мире и никакого другого ей не надо.
Она невесело усмехнулась: какое это может иметь значение?.. Как доказать, что Володя другой, совсем не тот, что был на суде? Нужны факты. Только факты. И нельзя забыть, что по вине Володи чуть не погиб человек.
«Что ж, здесь Митрохин был прав. Ты в самом деле виноват, Володя. Но ведь они хотят доказать не только то, что ты виноват, они утверждают, что ты вообще плохой человек. А я в это не верю. Слышишь, Володя, не верю!.. Как же мне убедить тех, кто осудил тебя, от кого зависит твоя дальнейшая судьба, как заставить их поверить, что ты другой? Ведь и Митрохин убежден, что ты виноват!
Наверное, он неплохой человек, этот старик. Хотел помочь тебе. Но я ничего не смогла ему сказать, кроме того, что люблю тебя, верю тебе. Нет, я его ни в чем не убедила. Да и как я могла его убедить, если ты так странно вел себя на суде, не защищался, не уличал других во лжи? Ведь я знаю, ты ненавидишь всякую несправедливость, считаешь, что в наше время она не может победить. Почему же ты так непонятно говорил в суде, когда люди оказались несправедливы к тебе самому?
Но ничего! Мы увидимся, и ты расскажешь мне все то, что не хотел рассказать суду. Я чувствую, ты что-то скрываешь. Я уговорю тебя сказать мне всю правду. Ради тебя самого. Ради нас. Ради справедливости!..»
Только сейчас Валя почувствовала, что рука ее крепко сжимает что-то. Всю дорогу она шла, зажав в пальцах деревянную палочку эскимо.
Мороженого на палочке уже почти не осталось, оно растаяло, остатки его тоненькими мутными струйками стекали по мокрой, обмякшей бумаге.
Валя с трудом разжала затекшие пальцы.
Она не заметила, как подошла к набережной. К реке вела широкая лестница. В теплые летние вечера здесь обычно собиралась молодежь. Юноши и девушки рассаживались прямо на ступенях, пели песни и любовались рекой. Сегодня здесь тоже было людно.
Вале захотелось подойти к тому месту, где они не раз сидели с Володей. Обычно они спускались к воде и устраивались на самой последней ступеньке.
Валя с трудом, медленно обходя усеявших лестницу людей, пробралась к заветному месту и села на прохладную гранитную ступень.
Светлые пятна прибрежных фонарей покачивались в воде, вдали шел пароход, он сиял огнями, и оттуда доносилась, словно плыла по воде, тихая музыка. И Валя с новой силой ощутила свое одиночество. Всего каких-нибудь две-три недели назад она сидела здесь с Володей. Все было так же, как сейчас. Так же отражались в тихой воде фонари, так же шел ярко освещенный пароход, так же позвякивали цепями стоявшие на причале лодки… Сейчас все точно так же, как тогда. Только Володи нет!
Валя поняла, что напрасно пришла сюда. Никогда больше она не подойдет к этой лестнице — до тех пор, пока они снова не будут вместе.
Она встала и пошла наверх, стараясь не оглядываться.
Чем ближе Валя подходила к своему дому, тем медленнее становился ее шаг. Она замедляла его незаметно для самой себя, но, войдя в переулок, в котором жила, уже сознательно свернула в другую сторону.
Если бы кто-нибудь спросил Валю, почему она это сделала, она ответила бы, что хочет еще немного побыть одна, наедине со своими мыслями о Володе.
Но ей трудно было вернуться домой еще и по другой причине. Она не хотела сейчас думать об этом. Она просто не в состоянии была одновременно думать о Володе и о том, почему ей так трудно, почти невозможно вернуться домой…
Стемнело. Зажглись фонари дневного света — их установили совсем недавно, и жители говорили, что теперь улицы их родного города стали совсем как московские.
А Валя все шла и шла.
Ей казалось, что если она будет вот так идти и идти, то в конце концов уйдет от всего того, что по-прежнему стояло перед ее глазами, преодолеет коричневый барьер, отделяющий ее от Володи, и окажется рядом с ним, совсем рядом. И тогда все исчезнет: и судейский стол, и стулья с высокими спинками, и тюремная машина, которая, казалось ей, все еще маячила где-то впереди. И они будут вместе, вместе навсегда.
«Что-то со мной происходит неладное», — подумала она и вдруг всем своим существом ощутила, что сегодняшний день резко разделил ее жизнь на две части: то, что было раньше, и то, что наступило теперь. Та жизнь, которой она жила до сих пор, — ясная, понятная, легкая, без непреодолимого горя, без мучительной необходимости выбирать единственно верные решения, — кончилась, бесповоротно и навсегда. Для нее началась новая, трудная и тревожная жизнь. Сколько бы она ни шла, пытаясь убежать от всего того, что видела и пережила сегодня, ей все равно никуда не уйти. Вернуться в прошлое все равно невозможно.
На мгновение Вале стало жалко себя и жутко от охвативших ее смятения и тревоги. Но уже в следующую минуту она сказала себе: «Ничего! Выдержу. Все выдержу. Не бойся, Володя. Ты не один».
Она резко повернулась и направилась к своему дому.
Теперь Валя шла быстро, почти бежала, стремясь уже не отдалить, а приблизить встречу, которой боялась с того самого момента, как рассталась с Митрохиным.
Встречу с отцом.
5. Кудрявцев
Николай Константинович Кудрявцев был убежден, что смысл его жизни — забота о благе людей и он лучше их самих знает, что им на пользу и что во вред.
Это убеждение возникло в нем еще в школьные годы. Он был попеременно то секретарем комсомольской организации, то председателем учкома. Его выбирали всегда. Без любви, но подавляющим большинством голосов. Этим как бы признавалось бесспорное превосходство Коли Кудрявцева, которое состояло в том, что Коля был начисто лишен слабостей, естественных для ребят его возраста. Почти каждый из его сверстников мог не выполнить общественного поручения, опоздать с очередным номером стенной газеты, предпочесть футбол или каток комсомольскому собранию, покривить душой, чтобы выгородить провинившегося товарища. Ничто подобное не было свойственно Коле.
Он учился в годы, когда вся страна была охвачена борьбой и ее фронты проходили повсюду: в городе и в деревне, в партии и в комсомоле, в школе и в семье, в человеческих умах и сердцах.
Общественная жизнь ребят точно воспроизводила тогда общественную жизнь взрослых. Слова «классовая борьба», «оппортунизм», «хвостизм», «авангард», «уклон», «бурный рост», «лишенец», «кулак», «подкулачник», «темпы», «коллективизация», «индустриализация» раздавались на собраниях школьников не реже, чем на пленумах и съездах их отцов.
Коля Кудрявцев произносил эти слова не так, как остальные ребята. Он говорил веско, рассудительно, уверенно и благодаря этому сразу занял среди своих сверстников особое положение.
Ребята невольно уважали его за то, что ему были чужды их слабости, и он нередко брал на свои плечи чужой груз. В то же время они питали к нему безотчетную неприязнь, подобную той, которую должники питают к дающим в долг.
Отец его умер, когда мальчик учился в восьмом классе. Коля мечтал стать машиностроителем. Но теперь он решил, что после школы пойдет не в институт, а на завод, чтобы помогать матери — немолодой болезненной женщине, которая никогда нигде не работала.
Это тоже поставило Колю в особое положение без всяких, впрочем, усилий с его стороны.
Педагоги и раньше снисходительно относились к комсомольскому активисту, вынужденному пропускать уроки из-за своих общественных обязанностей. Теперь они с чистой совестью «натягивали» ему высокие отметки. А те его товарищи, которые решили поступать в вузы, чувствовали себя в присутствии Коли так, будто собирались занять место, по праву предназначенное ему.
Все это привело к тому, что Коля стал кем-то вроде бессменного школьного руководителя.
Со временем он стал считать, что принадлежит к числу людей, призванием которых является руководство другими людьми.
Но не только эта мысль постепенно формировалась в сознании Коли. Вместе с ней крепла уверенность, что он, Коля, гораздо лучше своих товарищей знает, каковы их подлинные нужды, как им следует вести себя в различных случаях жизни, чего добиваться и от чего отказываться, — короче говоря, в чем состоит их действительное благо.
Его нельзя было назвать самовлюбленным или самоуверенным, поскольку он считал, что и над ним есть люди, которые гораздо лучше его самого знают, что ему на пользу, а что во вред. Он руководит, но им тоже, разумеется, руководят. Сознавать это — значит быть скромным.
После школы он пошел все же не на завод, а в институт. Так сложились обстоятельства. Было бы противоестественным, если бы секретарь комсомольской организации, постоянный член всех школьных и городских комсомольских президиумов, почти круглый отличник, сын рабочего Николай Кудрявцев не пошел бы в высшее учебное заведение. Его уговаривали. Сулили самую высокую стипендию.
В институте все началось сначала, вернее, все шло по-прежнему. Всем своим видом, походкой, манерой разговаривать и по-особому сдержанно, почти беззвучно смеяться Николай как бы говорил окружающим: «Да, я тот самый. Кудрявцев. Который умеет вами руководить. Который все знает лучше вас».
Вместе с тем он не был высокомерным, не подчеркивал свое превосходство — в этом случае его просто отвергли бы. Нет, руководство людьми Николай рассматривал как тяжкое бремя, как своего рода крест, нести который нелегко, но необходимо. На первых же комсомольских выборах Кудрявцев единогласно прошел в факультетское бюро, а через год стал уже секретарем комсомольской организации машиностроительного института.
Был ли Кудрявцев плохим человеком? Трудно сказать.
Время, в которое он формировался, то самое неповторимое в истории время рождало бескорыстных романтиков, убежденных солдат революции, готовых по первому зову партии отдать ей себя. Участие в строительстве коммунизма заменяло этим людям все: личную жизнь, материальное благополучие, крышу над головой.
Но не только таких людей рождало то время. Сложная классовая обстановка в стране, раны, нанесенные гражданской войной и еще не зажившие до конца, капиталистическое окружение, бесконечные внутрипартийные бои — все это усиливало в людях чувство бдительности, порой переходившее в сосредоточенную, подчас болезненную подозрительность. Требования идейной чистоты, случалось, перерастали в догматизм, стремление к железной дисциплине — в жестокость и пренебрежение к нуждам людей, понятие «коллектив» прямолинейно противопоставлялось понятию «индивидуальность».
Николай Кудрявцев был одним из тех людей, что выросли на этой почве, которую история обильно насытила таинственными, никогда не применявшимися ранее удобрениями, засеяла еще никогда не дававшими всходов семенами.
Его нельзя было назвать ни карьеристом, ни жестоким человеком, ни фанатиком. Но в характере его было нечто и от карьеризма, и от жестокости, и от фанатизма. Вместе с тем он оставался человеком честным, безоговорочно дисциплинированным, всегда готовым без всяких колебаний выполнить волю партии. Он сознавал, что принадлежность к тем, кто «руководит», возлагает на него неизмеримо большую ответственность, чем та, которую несут «руководимые».
К тому времени, когда Николай Кудрявцев стал окончательно взрослым человеком, всю его жизнь и всю логику его поведения стали определять два принципа: «пользы делу» и «наименьшего зла».
«Польза делу» была высшим принципом. Перед ним отступали все остальные. Никаких сомнений в том, что представляет собой «польза делу», у Кудрявцева не было и не могло быть. Это было для него понятие, существующее объективно, вытекающее из партийных документов, ежедневных материалов прессы и всей логики повседневной государственной жизни. Кудрявцеву оставалось лишь решать, какие поступки диктует ему «польза дела» в каждом конкретном случае.
Принцип «наименьшего зла» прямо вытекал из предыдущего. Интересы будущего предпочтительнее интересов сегодняшнего дня, о благополучии одиночки думали редко, в расчет принимались только интересы коллектива.
Поскольку в то время подобных взглядов придерживался отнюдь не только один Кудрявцев, течение несло его вперед и вперед.
Окончив институт, Николай Константинович стал сменным инженером, затем главным инженером завода, а в тридцать седьмом году — начальником главка.
В военные годы он был начальником политотдела дивизии, а после войны оказался на партийной работе.
Ко времени Двадцатого съезда Кудрявцеву было уже за пятьдесят. Прошло шесть лет с тех пор, как умерла его тихая, молчаливая жена, оставив ему родившуюся во время войны шестилетнюю Валю. Мысль о второй женитьбе и в голову ему не приходила.
Двадцатый съезд застал Кудрявцева на посту секретаря Зареченского обкома партии. Все шло, казалось, хорошо, но через два года на областной партийной конференции его не выбрали в обком. Его фамилии просто не оказалось в списке. Больше всего поразило Кудрявцева то, что никто из делегатов конференции не предложил включить его кандидатуру дополнительно. Все произошло тихо, спокойно и как-то само собой. Кудрявцев вошел в зал секретарем обкома, а возвращался домой рядовым и пока что безработным коммунистом.
Всю сознательную жизнь Кудрявцев был уверен в своем праве руководить. Если его не избирали вновь на какой-нибудь пост или освобождали от занимаемой должности, то только для того, чтобы избрать на новый пост или назначить на другую должность.
Сейчас все изменилось. Его не выбрали, но никто ему ничего не предлагал.
Если бы кто-нибудь сказал Николаю Константиновичу, что любовь к дочери внезапно вспыхнула в нем главным образом из-за перемены в его общественном положении, он с недоумением пожал бы плечами. С тех пор как умерла жена, Валя осталась единственным близким ему человеком. Еще на кладбище, придерживая за плечи рвущуюся к могиле девочку, Николай Константинович дал себе слово сделать все, чтобы дочь была счастлива. Между чувством к дочери и переменой в его общественном положении, если рассуждать логически, не существовало никакой отчетливой связи.