Жизнь и смерть космоса
Дух человеческий помнит, как от подножия холма вечности он видел рождение, смерть и всю жизнь космоса. Он засвидетельствовал первое мгновение космического времени, когда творческая мысль верховного Другого проявилась в единственной световой точке, беременной всей энергией будущей вселенной. Но о самом замысле и о его источнике он ничего не знал, потому что даже в то вечное мгновение вершина представлялась небесной белизной, изрезанной шрамами расщелин и смутно проглядывавшей в высоких белых облаках. Зато он хорошо помнит, как из этого невообразимого замысла вылупились пространство и время, вся физическая энергия и духовная сила.
С того первого мгновения космос затягивало расширяющееся газовое облако, медленно распадающееся на отдельные облачка. Те, в свою очередь, раскручивались и уплощались, выбрасывали спиральные рукава, крошились на звезды. А там и тут летучие вихри первородной силы сталкивались со звездами и вырывали из них материю для будущих планет. И там и тут среди новых миров зарождалась жизнь; там и тут — дух.
Одна за другой созревали галактики. Все новые разумные миры связывались друг с другом через космическую пустыню; вернее, они погружались в глубины собственной психической природы, пока не отыскивали в глубине тайное единство духа. И в своем разнообразии, и в основополагающем духовном тождестве космическое сообщество обогащалось опытом и объединялось целью. В этом единстве и богатстве пробуждался дух вселенной множества галактик, нашего космоса. Ведь дух этого космоса был просто единством опыта и воли, превосходящим все богатство его разнообразия, и он властно требовал объединения вопреки всем конфликтам. Снова и снова завязывались жестокие распри, оружием в которых служили не физические, а психические силы. Противники, разделенные непреодолимыми далями пространства, могли, тем не менее, уничтожить чужой разум в прямом столкновении мысли и воли, могли разбить трудно завоеванную общность, незаметно вливая психическую отраву в умы вражеского мира. Причиной этих космических схваток неизменно оказывалось разногласие в вопросе, как космическому сообществу лучше исполнить свое предназначение, а предназначением этим было — служить сосудом духа. Эти войны были войнами религиозными. Потерями в них оказывались безнадежно отравленные миры, бренные останки духа.
Низшему духу человеческому, когда он вспоминает это возвышенное видение, представляется, что вопреки конфликтам, снова и снова терзавшим космическое сообщество, вопреки неудачам, погубившим многие благородные миры, космическое сообщество эон за эоном набирало силу и согласие. Его миры становились все внимательнее к общей цели. И эта общая цель, как она виделась низшему духу человеческому, требовала, чтобы каждая индивидуальная жизнь во всем этом разнообразии миров стала темой богатого и истинного опыта, духовного творения; чтобы каждый индивидуум был внутренне связан с другими, непохожими на него, восприимчивой любовью и далеко протянувшимися нитями товарищества, и чтобы космический дух безраздельно властвовал во всех умах и мирах, воплощаясь в познании и любви.
Но жизнь космоса не могла длиться вечно. Так же, как всякий разумный мир, каждый мужчина, каждая женщина, каждая мушка и мотылек должны умереть в свой срок, так должен умереть и великий дух космоса.
Мириады существ уже предвидели смерть своей вселенной. Физическая энергия космоса непрерывно рассеивалась. Звезда за звездой гасли, словно искры на ветру. Все новые миры вынуждены были поддерживать свое тепло и жизнь распадом атомов своей планеты. Все новые расы должны были прибегнуть к евгенике, чтобы приспособить свои тела к жизни не на планетах, а на остывающих поверхностях бывших солнц. Несчетные эры космос превращался в темную пустыню, освещенную изредка проблесками искусственного света — там разумные расы боролись за жизнь, за то, чтобы до конца сохранить свет космического духа. И в самом деле, гибнущее космическое сообщество теперь посвятило себя одной несокрушимой цели. Пока его расы смогут поддержать свет космического духа, они будут жить, чтобы передать этому духу все богатство опыта. Когда же, наконец, перед ними предстанет неизбежное вырождение, расы эти одна за другой уничтожат себя. Воля обитателей космоса требовала, чтобы космический дух умер дюйм за дюймом, в полном просветлении. С тех пор, как первый разум в первом из миров стал сосудом космического духа, этот дух со страхом и восхищением стремился к темному Другому, своему предполагаемому создателю. Но пока космический дух не достигнет полного роста в красоте, мудрости и умении любить, он (или она, ведь сложные духи неизбежно должны быть гермафродитами) не созреет для познания Другого.
В последние дни космоса дух — или душа — космоса нетерпеливо ждала встречи с невидимым возлюбленным, в котором нуждалась, даже ничего о нем не зная. И верил (или верила), что тот тоже нуждается в нем. Но смерть оказалась иной, чем она ожидала.
Душа и Другой
Духу человеческому от подножия вечности представилось, что задолго до того, как материальный космос погрузился в холодную темную неподвижность, его дух умер, но гибель пережила его суть — истинная, единая и всеобщая душа. Эта душа высвободилась из гибнущей отдельности космоса и обрела себя в истинном Духе, едином для бесчисленных сфер творения, из которых наш космос — лишь одна.
О тех чуждых сферах дух человеческий, перебирая короткое видение вечности, ничего не может вспомнить, кроме смутной убежденности, что они действительно существуют, но для существ, вскормленных этим космосом, останутся навеки непостижимы. Он знает только, что они никак не связаны с этим космосом, кроме как опытом духа, единого для всех, и что в каждой из них, как и в этом космосе, дух вечно стремится к пробуждению в мудрости, любви и вселенской общности творящих. Духу человеческому, вспоминающему видение вечности, смутно представляется, что душа каждого космоса в некий момент космического времени гибнет, а единый всеобщий дух, высвободившись при этой смерти, сохраняет в себе все сокровища опыта, обретенные в каждом космосе.
Духу человеческому представляется, что мировая душа, прекрасная красотой всех миров, стремится к соединению с темным Другим, ее творцом. Ведь в этом союзе создания и создателя воистину воплотится любовь.
Однако низший дух человеческий, вглядываясь от подножия вечности, видит только, что мировая душа, воплотившая красоту всех сфер творения, умирает. Ему не дано знать, растворяется ли она в высшем духе, освобождая его, как смерти меньших духовных сущностей, или же, умирая, она переносится в блаженное единение с создателем, или даже для нее темный Другой остается непостижимым и недостижимым.
Шестая интерлюдия
Сломанная игрушка
Когда ломалась сама дорогая, любимая игрушка, и ребенок с плачем бежал к тебе, ты вся отдавалась утешению. Пусть весь мир подождет. Пусть звонит телефон, пусть уходит без тебя поезд. Ничто в подлунном и небесном мире не должно встать между тобой и облегчением его горя. Поцелуи, объятия, призывы к храбрости и осторожные шутки — лишь бы смягчить горе, вызвать, наконец, слабую, неохотную, смешную, жиденькую улыбку!
Или ты говорила: «Давай спросим папу, не сможет ли он починить бедняжку Джумбо!». Тогда я, робко бунтуя, но покоряясь настойчивости заплаканных глаз и твоей нежности, приступал к неумелой хирургии, чтобы вернуть Джумбо в любящие руки заплатанным, хромым или косым, но более или менее целым.
Эта страстная нежность, вспыхивавшая в ребенке к игрушке, а в тебе к ребенку, зарождалась (так уверяло мое сердце) в сердце космоса.
А вечная гибель невинных? А доктрина Гитлера? А суровый закон энтропии?
Утешенный ребенок сиял над исцеленным Джумбо, а ты — над ребенком.
Глава 7
Спасение
Дух человеческий оплакивает человека — Кормовой стрелок и другие
Дух человеческий оплакивает человека
Дух человеческий смутился, уяснив свое невысокое положение в великой иерархии существ. Над ним возвышались многие разряды духов, вплоть до мировой души, а дальше, еще дальше — даже над тем духом, чья суть в разуме, любви и отважном творении, высился скрытый завесой, непостижимый Другой.
Дух человеческий смущается, поняв, что и он, подобно мужчинам и женщинам, в свой срок должен умереть. Однако, задумавшись о своей смерти, он примиряется с ней в надежде, что его жизнь чуточку обогатит некое высшее существо, а в конечном счете — сам великий Дух.
Но, опуская взгляд на мириады живых и мертвых индивидуальностей на Земле и во множестве других миров, он видит, что очень немногие из них способны на такое смирение: каждый так озабочен собственной индивидуальностью, что страшится уничтожения, как ребенок — темноты. Сочувствие пронзает дух человеческий — он жалеет эти крошечные бесплодные существа за их малость, беспомощность, жестокие разочарования и терзания.
И в нем вспыхивает отчаянный протест против Другого, как видно, допустившего эти страдания.
Но тут же, вспоминая высшую вершину бытия, холодную, прекрасную и ужасную, он шепчет в своем сердце: «Ты, о, Ты! Твое малое недолговечное создание не смеет судить тебя. И все же… если бы мне увидеть, хотя бы почувствовать правоту твоей воли! О, Ты! Я готов осудить, но должен поклоняться!».
И новая мысль освещает темноту его разума: мысль о пережитом спасении — и о спасении других душ.
— Для меня нет иной уверенности, — говорит он, — нет иной сути, кроме этой мировой души, которая явлена во мне лишь мельчайшей частицей своей природы, стиснутой пределами человечности. Во мне умирающем она, которая больше Я, чем я сам, обретает свободу. А в ее освобождении (так говорит мое недавнее видение) Я обретаю завершенность. То, что умирает с моей смертью, умирает полностью, но то, что выживет, полностью воплощается в безграничном духе. И потом, разве в видении своей будущей смерти я не видел, как смерть воскрешает всю мою земную жизнь, чтобы я обозрел ее новыми глазами от подножия вечности? Разве я не видел своей печали, своего стыда, своих ошибок и неотступного раскаяния, преображенными, вставшими на свои места в суровой и прекрасной картине мира? Если это так для меня, почему это не так для меньших духов, даже для мужчин и женщин, и для собак и ящериц, деревьев и плесени, для болезнетворных бактерий; даже для мельчайшей из возможных искорок духа в каждом атоме? Когда смерть уничтожает их, дух их высвобождается и взбирается на высоты бытия, чтобы полностью пробудиться в мировой душе. И разве она, вся суть которой — любовь, не смотрит при этом с любовью на малые жизни, не воссоздает на время эти малые души внутри своей огромности, чтобы каждый мог увидеть свою жизнь преображенной в глазах вечности? И не обрадуется ли тогда каждый малый дух, обретший полноту и спасение, вечному сну? В каждом из них умирает одиночество и слепота. Если это — «он», то «он» в самом деле гибнет; но если «он» — это тот чужак, что пробуждается с его смертью, тогда «он» восходит к подножию самой вечности и видит свою малую земную жизнь преображенной.
Размышляя таким образом о низших душах, дух человеческий обретает покой. Потому что, если его мысли верны, то все до последнего обретают спасение более блаженное, чем мог бы вообразить лучший из них.
И все же покой духа человеческого нестоек. Он снова с ужасом и благоговением вспоминает Другого. И в новом сомнении он снова опасается за спасение собратьев-духов — ведь Другой кажется таким равнодушным, бессердечным, глухим к призывам. Но и в страхе дух человеческий восхищается им — как восхищается им сама Душа на краю смерти и одиночества.
— Так же, — восклицает он, — будет и с меньшими духами, когда они воскреснут внутри души. Их спасение несомненно!
И тут настроение духа меняется. Обдумывая земные жизни мужчин и женщин, подверженные жестоким обстоятельствам, слепым историческим силам, он перестает чувствовать Другого. Странное опьянение покидает его. И наконец он жалуется:
— Другой? Какой Другой, кроме слепой, безумной судьбы и не заслуживающей поклонения тьмы внешней, существует в этом бессмысленном мире?
Его отуманенный разум замирает.
Но настроение вновь меняется.
— Пусть так, — восклицает он, — пусть Другой — всего лишь проекция мои желаний и страхов, но все же существует душа, несомненная душа во мне, в людях и в других мирах. И этой душе я буду безраздельно предан.
Дух человеческий обращает мольбу к самой душе:
— Овладей мною целиком! Пусть я стану наполненным сосудом, настроенным инструментом. Дай мне сердце, ум, воображение, чтобы служить тебе в космической битве против тьмы и пустой бессмысленной судьбы!
Но едва отзвучала эта молитва, как его, подобно нежданному ответу, снова охватывает непреодолимое чувство присутствия Другого, и он только и может, что прошептать:
— Ты, о, Ты!
Кормовой стрелок и другие
Дух человеческий, обдумывая свое видение, постигает, что каждый из низших духов может воскреснуть в величии Духа, но ему все же кажется, что бесконечная нежность мировой души к каждой отдельной личности должна подвигнуть ее на высший акт любви, на пробуждение малых духов для спасения и последнее блаженство сна.
Кормовой стрелок того самолета, в котором бился мотылек, несомненно обрел спасение. Он, погибший со всем экипажем, он, умерший и пробудившийся в командном духе, и затем в духе погибших в той битве, а затем в духе человеческом, и затем — в духе целого космоса, и наконец в самой мировой душе, стремящейся к Другому — он нашел свое спасение. И это спасение — не просто освобождение более благородного духа своей смертью. Нет, милосердием мировой души, крошечный дух кормового стрелка на время воскрес во всем ее величии.
Кормовой стрелок обратился к своей малой земной жизни и смерти, но вместе с ними начал постигать прошлое и будущее человеческого рода и других миров, и подножие вечности, и проблеск высочайшей вершины бытия.
— Когда я, — рассуждал он, — был заперт в том самолете и в дремлющей натуре того мальчика, какой темной и безрадостной была моя тюрьма! Сквозь решетку я видел только человеческую жестокость и равнодушные звезды. Как растерянно я искал отваги, пролетая над проливом! Когда прикосновение мотылька разбудило во мне тоску и жалость к себе, как я готов был сломаться! И какой фантастичной, смешной, призрачной была та маленькая вселенная, свитая мной вокруг себя наподобие кокона, в убеждении, что она — не выдумка, а огромная и жестокая действительность. Да, а моя жалкая, неловкая, самоуверенная любовь, такая слепая, совсем не похожая на истинный путь любви! Но теперь я наконец прожил жизнь и любил по-настоящему. Я любил красоту множества миров. Даже маленькую Землю я любил тысячекратно, во множестве обликов. Я любил Елену и Клеопатру, и других, таких же прекрасных и достойных. Я вместе с Данте славил его Беатриче. И я познал то, что совсем не было дано мне при жизни — союз истинных сознаний и углубляющуюся на протяжении жизни гармонию. Да, и я слушал Сократа в Афинах, и до конца понимал мудрость Гаутамы. Я вместе с Иисусом ходил по полям. И пусть теперь, снова ограниченный своей человеческой малостью, я лишь смутно постигаю пережитые мной славные мгновения, но помню, что насладился всей земной и космической красотой, всеми человеческими и всеми космическими добродетелями. Я взвешивал все мысли, доступные конечному духу. Пробудившись далеко за пределами тусклого человеческого света, я восхищался высшей красотой космической республики и служил ей в доблестных жизнях многих граждан. А с гибелью космоса я пробудился как мировая душа. И тогда я с жалостью оглянулся на себя — замученного мальчика, и воссоздал его, чтобы он обрел спасение. И я, тот мальчик, увидел свою скучную и бессмысленную земную жизнь нитью в блистающей ткани космического бытия, и жизнь моя преобразилась. Но и в мировой душе я бился хрупкими крылышками в закрытое окно последней тюрьмы, тщетно стремясь к Другому. Я участвовал в смерти души. За ней темнота — не темнота одиночества, но мрак тайны. И я, бывший мальчик, убитый в бою, примирился теперь с горестями моего земного существования и даже с духом окончательной гибели. Теперь я, тот мальчик, ничего не желаю, кроме как уснуть, раствориться в величии Духа. И я, тот самый Дух, хотя и мне суждено умереть, так и не найдя единства в Другим, обрел спасение. Потому что моя красота будет совершенной для него, примет ли он ее или уничтожит.