Еще во время свадебного пира увидал её впервые князь Василий Патрикеев и тоже был ею ослеплен. Стеша царила в его душе по-прежнему, но между ним и Стешей была пропасть её испуга пред жизнью. И была Стеша в самом деле словно и не женщина совсем, а именно какая-то богородица фряжская, а Елена была женщина прежде всего и после всего. И она, впервые заметив его, надолго остановила на нём огневые звёзды свои и опустила ресницы длинные, и они затрепетали, и в груди князя Василия забушевал пожар…
…В мыльне при хоромах государевых осторожно вспыхнул слабый огонёк. Две тёмные женские фигуры пошептались о чём-то, и одна из них с поклоном скрылась. Пахло баней, вениками, мылом. Вдоль стен лавки широкие, ковром покрытые, тянулись для отдыха упарившихся. На столе слабо мерцала свеча восковая. В банях, как известно, особенно любит водиться всякая нежить, но не такова была Елена, чтобы испугаться её: это-то и любо!
И едва князь Василий переступил порог предбанника, как навстречу ему поднялась знакомая стройная фигура и в слабом свете свечи заиграла эта улыбка её окаянная. Он остановился всякий раз она поражала его опять и опять этой ядовитой красотой своей так, как будто он видел её впервые. И стоял он, и смотрел на неё исподлобья своими слегка косящими глазами, и в душе его, как всегда, боролась бешеная страсть с бешеной злобой, почти ненавистью к ней…
— Ну, что же? — улыбаясь, проговорила она своим певучим голосом, и на щеках её проступили две ямочки, от которых у него в глазах потемнело. — Так у порога стоять и будешь?
Она жарко прильнула к нему, и полные губы её уже искали его губ. Он вдруг резко отшатнулся и, точно сломанный, опустился на лавку.
— Елена, сил моих больше нет! — с мукой едва выговорил он. — Или ты меня вправду жалеешь, или ты мной играешь, незнамо зачем. Я не могу больше! Бывают дни, когда я убить тебя готов. Да что, убить мало: я готов привязать тебя к хвосту коня и размыкать по полю.
— Да чего же ты, дурной, ещё хочешь? — усмехнулась она страсти его бешеной. — Что, не всё я отдала тебе?
— Мне одному? — бешено скрипнул он зубами.
— А ты слушай ещё всех баб на Москве! — сказала она. — Ты видел когда что за мной?
— Ежели бы я что видел, так тебя давно и на свете бы не было, — сказал он, дрожа. — А ежели ты меня взаправду любишь, так бросим всё и бежим.
— Куды? — засмеялась она своим отравляющим смехом.
— Куды хочешь. На Литву, к немцам, к шведам. Мало, что ли, места на свете?
Она покачала своей красивой головой.
— Великий князь всё не нахвалится сметкой твоей, — сказала она. — А ты, словно ребёночек несмыслёный, лопочешь неведомо что. Бежим! Куды бежать великой княгине московской — пусть завтрашней, всё равно. И счастье не ногами, а умом искать надо, лапушка моя. Иди сюда.
— Нет, постой! Тогда прямо говорю тебе, — вот тебе крест святой! — перекрестился он истово. — Ежели я что за верное узнаю, не жить тебе… Пусть тут же с меня и голову снимут, но я зарежу тебя, проклятая!.. — опять скрипнул он в белом бешенстве зубами.
— У-у, какой сердитый! — засмеялась она ласково. А покажи-ка, что это у тебя за поясом.
— То кинжал, — недовольно отвечал он. — Фрязи мне из страны италийской привезли.
— А ну, покажи, покажи, — сказала она, и, когда князь хмуро отстегнул ей кинжал, она воскликнула: — У-у, да золотой! И как сработан! Подари его мне: может, пригодится когда.
— Сделай милость, возьми.
— Спасибо, сокол мой, — сказала она. — А что ты шумишь всё, так сердцем пня не сшибёшь, Вася. А мы вот лучше давай подумаем, как нам судьбу нашу тут же, на Москве, без беготни устроить, да так, чтобы оба мы радостны были, чтобы не мешал нам никто. Мне ведь ведомо, что вы там — князь Семён, отец твой, да другие… — налаживаете. И вот ежели бы был ты посмелее да дело это повернул как следует, так тогда… нам и гоже было бы. На моего сопляка смотреть нечего — опостылел он мне хуже редьки горькой, и убрать его с дороги ничего не стоит. Нешто это великий князь? А вот ежели бы нам так с тобой ослободиться… Да ежели бы тебе на… его место стать… — не сводя с него сияющих глаз, вкрадчиво Сворила она. — Тогда и бегать никуда не надо было бы. Всё-таки, чай, шапка-то Мономахова стоит, чтобы из-за неё потрудиться маленько!
— А откуда тебе известно про разговоры бояр? — спросил Василий, глядя в её побледневшее и возбуждённое лицо.
— А сорока на хвосте принесла! — засмеялась Елена. — Вот ежели бы такое дельце удалось, так и был бы ты со мной по вся дни. И не было бы этой твоей муки чудной. Подумай-ка… А теперь иди ко мне. Долго мне быть с тобой нельзя: хватится великий князь-то мой. Иди, сокол! Ежели бы ты вправду любил меня, по-настоящему, чего бы мы с тобой не наделали бы.
Она не то что вправду к власти стремилась, а все эти затеи её, вся игра людьми забавой для неё были. Что из этого выйдет, то и выйдет, только бы дух захватывало.
— Я не люблю тебя?! Да для меня ты… — страстно бросил он и покраснел: а Стеша? И тотчас же ответило сердце: с ней всё кончилось, не начинаясь. А он хочет жить. — Елена, радость моя, уедем! Ну, на что тебе вся эта пустяковина? Чего тебе не хватает?
Он жарко сжимал её в объятиях и покрывал бешеными поцелуями. И она, шепча огневые слова, жгла его огнём ответным. Она, правда, хотела поиграть с ним, но обожглась и теперь любила его накрепко.
В тёмной вышине играли и переливались звёзды. По дворам собаки заливались. Чётко стучали колотушки сторожей. И когда некоторое время спустя князь Василий осторожно вышел из мыльни, в душе его уже была, как всегда, осенняя мгла: нет, не то! И образ Стеши, фряжской богородицы, ещё победнее сиял в его ненасытной душе.
XXII. ЗАКАТНЫЙ ЧАС
Неподалёку от Волока Ламского по лесам и полям шумела боярская охота. Устроена была она больше для того, чтобы бояре могли на свободе потолковать о делах государских. Но ничего из этого не вышло: в последнюю минуту с боярами собрался царевич татарский Даньяр, дружок государев. Бояре думали, что великий государь не без умысла им татарина подсылал. Но золотое бабье лето так радостно сияло над затянутой парчовыми коврами землёй, так весело было скакать в звонких лесах и широких лугах, затканных серебряной паутиной, так возбуждающе ревела стая псов и пели рога, что бояре очень скоро забыли о всех делах и заботах своих и, всё забыв, носились на диких конях в золотых просторах…
Отдельно от всех ехал со своим стремянным Василий Патрикеев. Боярская тешь мало тешила его. Елена больше мучила его, чем давала ему радостей, и ненасытное сердце его уже тянулось назад, к Стеше. Но она была не Елена, и то, что она была не Елена, и было в ней ему дороже всего: сердце искало, пред кем бы преклониться. Но нечего о ней и думать.
Слушая дикий рёв стаи в звонком острове, князь Василий ехал солнечными опушками неподалёку от Московской дороги и, повесив голову, смотрел на уже привядшую траву. Будь они не на Москве, они могли бы хоть встречаться свободно. Вон новгородцы, в Москве поселённые, и те смеются над московскими обычаями. Недавно он пировал у боярина Григория Тучина, который выдавал дочь за своего же брата новгородца. И странно было москвитянам смотреть на вольные обычаи вечевиков. Когда жених с тысяцким и поезжанами приехали по невесту, родители, отдавая дань строгой Москве, вывели её было под фатой. Новгородцы загрохотали:
— Мы не фату приехали смотреть, а невесту! Кажи давай нам её.
Фату с невесты сняли.
— Ну, люба ли тебе невеста? — по обычаю Новгорода спросили жениха.
— Люба, — бойко ответил он.
— А тебе жених люб ли?
— Люб… — зарумянилась красавица.
Они поклонились один другому, и им поднесли на подносе две чарки вина. Все жадно следили за обычаем стародавним: жених с невестой должны были чокнуться так, чтобы вино из одной чарки переплеснулось бы в другую — кто пересилит, за тем будет и первенство в доме. И как все закричали, как захохотали, когда боярышня переплеснула своё вино в чарку жениха, как сконфужен был жених, как зарделась невеста! В Москве всё это было делом неслыханным. Он принял жену под фатой, даже не видавши её никогда, а теперь только и отрады находит, только и дышит, когда от неё подале. И благодаря всем этим вольностям новгородским, уже многие на Москве поговаривать стали, что в самом деле лучше, пожалуй, смотреть не фату, а человека, с которым связываешься на всю жизнь.
Князь поднял вдруг голову: где-то неподалёку, за кустами, на дороге Московской, послышались вдруг испуганные крики, звук колёс и опять крики:
— Держи, держи их!
«Что такое? — нахмурился князь, придержав коня. — Лихие люди? Немыслимое дело: никогда не посмеют они напасть, когда рядом большая боярская охота. Что такое?»
— Держи… держи…
Кивнув стремянному следовать за собой, князь вынесся на дорогу и сразу понял всё: по дороге, тяжко и опасно переваливаясь по колеям с боку на бок, неслась тяжёлая колымага. Несколько вершников старались заскочить вперед, чтобы остановить чем-то напуганных лошадей. И вдруг колымага накренилась, рухнула, кони оторвались и, прижав уши и храпя, понеслись дальше. Часть вершников бросилась в погоню за ними, а другие, быстро слетев с коней, испуганно бросились к колымаге.
— Что у вас тут такое? — подлетев, спросил князь. — Чьи вы? — Лица вершников показались ему знакомы.
— Беда, княже, — снимая шапку, сказал старый слуга. — Везли мы молодую княгинюшку нашу с богомолья, из Волоколамского монастыря, и вдруг — должно, ваша охота потревожила его, — из кустов выкатил волк. Здоровенный, лобан! Кони и понесли… Да тише вы! — строго прикрикнул он на вершников, подымавших колымагу.
Князь сразу узнал старика и затрепетал. И радость, и страх охватили его. Он бросился к колымаге. Вершники, переговариваясь встревоженными голосами, уже поднимали княгиню. Стеша была без чувств. За ней вытащили Ненилу. И осторожно положили княгиню на обочине дороги под молодыми берёзками, которые млели в солнечном блеске. Приличие не позволяло князю быть близко, но нельзя было оставить её и одну. Повесив голову, он стоял над ней. У разбитой колымаги стонала Ненила: у неё была не то вывихнута, не то сломана рука. Князь не знал, что делать. Старый князь Холмский был на охоте, но она разбросалась на вёрсты, и неизвестно было, где искать его…
Стеша открыла глаза. В них было недоумение: где она? И вдруг она увидела князя, присмотрелась, и по лицу её — она точно от глубокого сна пробуждалась и не знала, явь пред ней или сон — и в глубокой глубине глаз затеплилась радостная и стыдливая улыбка. Не отрываясь, она смотрела на того, кому давно она отдала душу свою. Она боролась с ним, но не могла его победить. И вот вдруг судьба свела их среди пустынных осенних просторов, когда в звонком лесу трубили рога и рыдали собаки, — в первый и, вероятно, в последний раз.
— Ты останься при княгине, — сказал князь старому вершнику, — а вы все, — обратился он повелительно к молодым, — ходом за конями. Живо!
Вершники вскочили на коней и понеслись по залитой вечерним золотом дороге.
— Ох! — мучаясь, качалась Ненила. — Господи! Батюшка, да что это такое будет?! Силушки моей нету! Ох!
— Ну, чего ты, бабка, так разохалась? — суровым басом бросил ей старый вершник. — Чай, не до смерти тебя убили. Потерпи! Где у тебя болит-то?
— В плече… Вот… Ох, силушки моей нету!
— А ну, покажь.
Стеша смотрела на князя глазами, полными бездонной ласки, и радости сияющей, и грусти бесконечной.
— Стеша… — едва выговорил он. — Я…
Он не мог говорить. Она тоже не могла вымолвить ни слова. А может быть, и не хотела: так небесно-сладок был для неё этот закатный час среди пустых полей. И глубоко-глубоко она вздохнула, приподнялась и села на привядшей траве.
— Вася… — слабым голосом едва вымолвила она. — Великий грех беру я на свою душу, но, Вася, столько времени таилась я и мучилась и молчала! И… изнемогла.
Золотая земля кружилась в его глазах.
— Стеша… радость моя…
— Погоди, постой… Может, я выскажу всё тебе, так легче станет. Ведь и твои глаза давно сказали мне, что носишь ты меня в сердце своём. И неужели всё это от лукавого?! Так зачем же вложил тогда Господь в грудь нам сердце живое? Милый, солнце, радость моя, помоги: мне так тяжко!..
Закрыв глаза, она вся побелела, и по милому лицу покатились тяжёлые слёзы.
— И ты для меня на всей земле одна… — горячо дохнул он. — И почему, почему не хотела ты уйти со мной?! Ах, уже ведут… — почти простонал он, увидев вдали на дороге гомонящих вершников, которые вели в поводу взмыленных коней. — И слушай, слушай меня, Стеша! Ежели ты решишься, то дай мне только знак один. Нет, идут! Прощай, солнышко мое!..
Вдруг крик вершников прервал его. Одна из лошадей колымаги снова вырвалась у них и, разметав хвост и гриву, пронеслась мимо Стеши и князя. Старик, бросив Ненилу, вскочил на коня и помчался вслед ей. Ненила, рыдая от боли, упала лицом вниз.
Княгиня пошарила что-то у шеи и, вынув ладанку из потемневшей кожи, протянула её князю.
— Возьми её, милый… — тихо проговорила она. — Это от матери моей. Она обережёт тебя от всякого урока, от колдовства, от всего.
Он взял ладанку, украдкой поцеловал её — она носила ведь её на груди! — и набожно надел на себя. Стеша неотрывно следила за ним любящими глазами.
— Теперь мне в терему моём нечем уж и дышать будет… — прошептала она и снова заплакала. — И ты… хошь изредка дай о себе весточку мне. А теперь… прощай… уходи…
Стиснув зубы, он подошёл к подъехавшим вершникам. Старик тоже привёл пойманного коня. Лошади тряслись и дико поводили красными глазами. Князь осмотрел колымагу. Кое-как наладить её до монастыря можно будет, а там монахи дадут что-нибудь.
— Ох, нет, нет! — всполошилась Стеша. — Нет, не хочу я назад в монастырь. Может, доедем как до кормёжки?
Старик опять обошёл колымагу. Беспокойство внушало только левое заднее колесо.
— Ничего, доедем потихоньку, — сказал он. — Тут неподалёку есть село Язвищи, вотчина отца игумена. Там и кузня есть. Ничего, доедем…
Князь дождался, пока при нём усадили Стешу в колымагу, подняли и усадили Ненилу, которая всё плакала от боли. Возницы сели на коней — тогда кучера ездили не на козлах, а верхом, — и колымага, скрипя, тронулась. Точно прикованный, смотрел он на Стешу. И она неотрывно, не смущаясь людей, прощалась с ним глазами, и в голубой глубине их была мука смертная.
И долго смотрел вслед ей князь Василий, пока в вечерней дали не исчезло совсем счастье его…
XXIII. КНЯГИНЯ ГОЛЕНИНА
— Скажи отцу игумену, что княгиня Голенина приехала, — сказала кудрявому служке уже пожилая, энергичная боярыня с полным лицом и бойкими глазами. — И скажи, чтобы не медлил, а то недосуг мне.
В живых глазах её мелькнул недобрый огонёк: видимо, она предвкушала не совсем христианское удовольствие наговорить игумену немало остренького, что наготовила она про него по пути в обитель.
— Да ты поворачивайся у меня поживее! — сердито крикнула она вслед служке. — Ишь, прохлажается.
Тот сразу перешёл на рысь.
Через несколько минут княгиня, сверкая глазами, уже входила в сени отца игумена. В другие двери, навстречу ей, шёл уже и игумен отец Иосиф, представительный монах лет сорока пяти, с красивым румяным лицом, холёной бородой и тёмно-золотистыми кудрями, выбивавшимися из-под чёрного клобука по обеим сторонам лица.
В миру Иосиф звался Иваном Саниным. Дед его, Сань, был выходцем из литовской Руси и получил от великого князя вотчины около Волока Дамского. Семи лет Иван был отдан в науку в монастырь и так пристрастился там к хитрости книжной, что и сам возжелал принять чин ангельский. Он отправился в Тверскую землю, в монастырь святого Саввы, где подвизался тогда знаменитый старец Варсонофий Неумой. Войдя с великим трепетом в святую обитель, Иосиф первым делом услыхал, как монахи садят один другого непотребными словами. Поражённый, он бросился вон. Старец Варсонофий, поняв его, пустился за ним вдогонку и, нагнав, посоветовал ему идти лучше в Боровской монастырь, к Пафнутию.
Пафнутий был родом татарин. Дед его, баскак, принял на Руси святое крещение и занял высокое положение. Сам Пафнутий был одним из основоположников того внешнего аскетизма, который причинил Руси и Церкви столько зла. Великим грехом в Боровском монастыре считалось, если кто из иноков говорил хотя немного «кроме божественного», нарушение поста. Чуть что, и Пафнутий гнал инока в шею. Вообще он ходил по обители своей «с яростным оком».