И в нужную минуту огромный дьякон, с буйной гривой на голове, понатужился и грянул:
— Многая лета!
Фрязи осторожно поглядывали один на другого смеющимися глазами: им вспоминалась пирушка у Солари, когда органный игрец бывший, Иван, так ловко передразнивал русских дьяконов.
И победно возликовал хор митрополичий:
— Многая лета, многая лета, многая лета…
Многолетие отгремело, и митрополит сладко обратился к великому государю:
— Божией милостью радуйся и здравствуй, православный царь Иван, великий князь всея Руси, самодержец, и с внуком своим, великим князем Дмитрием Ивановичем всея Руси, на многая лета… И ты, господин, сын мой, князь великий Дмитрий Иванович всея Руси, радуйся с государем, твоим дедом, великим князем Иваном Васильевичем всея Руси, на многая лета…
И, когда бояре принесли свои поздравления и великому государю и наследнику его, Дмитрий, в шапке Мономаха и бармах, вышел из собора. В дверях его трижды осыпали золотыми и серебряными монетами, и пышно-золотое шествие обошло все соборы. Торжественно гудели колокола кремлёвские, радостно ликовали толпы москвитян, — и Софья в своих покоях всё это слышала. Чёрные дерзкие глаза её горели, крепко сжимались в бешеные кулаки руки, но ни на минуту не сдавалась её душа.
— Ну, погодите! — шептала она трясущимися губами, — придёт и мой день…
XL. НИКЕШКА ШИХ
Над новенькой, с иголочки, после пожара Москвой пела всеми колоколами вешние, победные песни солнечная Троица, день, когда земля-матушка празднует именины свои. Сады цвели. Луговины были затканы золотыми одуванчиками и лютиками. Маленькие мельнички, рассевшиеся по цветущим берегам Неглинки и Аузы, шумели весёлым шумом: вода была в этом году «сочная». По садам молодёжь на качелях качалась, в горелки весёлые играла и в задорную лапту. Но играть в свинку — для этого, как известно, нужно делать в земле ямки — старухи строго-настрого запрещали: нельзя в этот день тревожить солнечную, всю в цветах именинницу. На окраинах паслись необозримые табуны коней, пригнанных на продажу недавними повелителями Москвы, татарами.
Кремль весело достраивался: те, кто задумал его и кто начал, уже смотрели в могилу, но на их место становились новые, молодые рати работные. Клали уже последнее звено, вдоль Неглинки, между угловой Собакиной стрельницей и Куретными воротами. Алевиз по повелению великого государя уже делал промеры и вычисления для того, чтобы обвести весь Кремль глубоким рвом, напустить в него воды и таким образом сделать твердыню московскую островом, совершенно врагу недоступным.
Внутри Кремля, как всегда, безобразили челядинцы боярские, ожидавшие с конями своих господ. У Фроловских ворот толпились отцы духовные в ожидании места и хлеба, от безделья всячески дурили и дрались на кулачки. От великого государя были назначены особые пристава смотреть за попами, но и пристава с батьками поделать ничего не могли. Неподалёку от ворот притулилась митрополичья тиунская изба, ведавшая их, поповскими, делами — оттого-то и тёрлись тут они целые дни. Некоторые продавали из-под полы произведения своего или чужого пера: Фроловский крестец исстари был местом, где можно было купить и продать всякую книгу, лубочную картинку и даже фряжские листы — картины иноземные. Больше всего шло, конечно, божественное, но часто со всякими «домыслами», то есть отсебятиной, «а простолюдины, не ведая истинного Писания, приемлют себе за истину и в том согрешают, паче же вырастает из того на Святую Церковь противление». Продавались тут и светские произведения, часто смехотворные, а иногда и кощунственные: москвитяне исстари были великими зубоскалами и охальниками. Особенным успехом пользовалось у них «Хождение попа Саввы большой славы»:
Хождение Саввы кончается тем, что он попадает в митрополичью хлебню на цепь: так в те времена смиряли провинившихся попов.
Много смеху вызывала и «Служба кабаку», сложенная в подражание церковной службе большим, видимо, знатоком ее. Заглавие этого произведения было таково: «Месяца Китовраса в нелепный день иже в неподобных кабака шального, нареченного в иноческом чину Курехи и иже с ним страдавших». И весело зачиналось: «На малой вечерне поблаговестим в малые чарки, так позвоним в вполведришна ковшика: спаси борже наготою с пропою люди своя».
Владыки всячески боролись с кознями Фроловского крестца, но бесплодно: громы их имели следствием только то, что бесчинные листы эти стали продаваться из-под полы — подороже.
В этот яркий, весенний день у Фроловских ворот, и на торгу, и по всему Кремлю было особенно оживлённо и весело: фрязи собирались подымать на стрельницы золотых орлов, и всем было лестно поглядеть, как это будет…
Неподалёку от поповской тиунской избы, в тени высокой зубчатой стены, в толпе стояли Митька Красные Очи, постаревший, но всё такой же ласковый Блоха и Никешка Ших, древолаз новгородский, которого старик успел уже оженить, но который каждую весну ходил подработать в Москву. Митька совсем завял. Вскоре после убийства князя Андрея лихими людьми он встретился в Кремле с Василием Патрикеевым и только было заныл, как тот остановился, посмотрел на него, и Митька сразу понял, что лучше на глаза князю никогда больше не попадаться. С тех пор часто в пьяном виде жаловался Митька на неблагодарность людскую. Он вообще привык канючить. И действительно, ему не везло: на лесной промысел свой выходить часто было опасно из-за образины его страшной — враз узнают, дьяволы, — а в Кремле показываться он из-за князя не смел. Одно время он подумывал было со страху и совсем покинуть Москву, но уж слишком привык к столичной жизни и везде скучал. В довершение всего недавно кто-то украл зарытое им золото, а краденые на одном пожаре соболя драгоценные съела все моль. И он озлился на судьбу и людей…
— Гляди, гляди, ребята! — вдруг взволнованно загудел весь торг. — Эх, паря, вот так гоже! Ну и фрязи, в рот им пирога с горохом…
Из Кремля, из-за зубчатой стены, медленно, растопырив большие, острые крылья, выплыл по верёвкам к верхушке Фроловской стрельницы, в солнечную вышину, большой золотой орёл. Все, загнув головы и затаив дыхание, следили за делом: это было уже как бы венчание Кремля. В напряжённой тишине слышалось только повизгиванье блоков да распоряжение фрязей на их непонятном, певучем языке.
Орёл был уже почти у самой верхушки стрельницы, как вдруг остановился, закачался на натянувшихся верёвках туда и сюда — ни с места! Толпы возбуждённо загудели. Знатоки дела — самая нестерпимая порода людей — взялись за объяснения, о которых их никто не просил. За стеной слышались возбуждённые крики фрязей и спор. Верёвки подёргивались, надувались, опускались, но у верхушки стрельницы что-то заело — и всё дело стало. Что ни бились хитрецы иноземные, а толку не получалось. Пытались они снизить орла, но птица не шла и вниз. Фрязи были очень смущены и, вытирая обильный пот на лицах, снова и снова брались за верёвки, спорили, ссорились, поглядывали смущённо вверх, но орел качался на одном месте. Леса вкруг стрельницы из опасений пожара были давно сняты, и фрязи ломали головы, как доступиться им к золотой птице, которая точно на смех распустила вверху, над толпами москвитян, свои длинные, острые крылья.
— Вот те и фрязи! — насмешливо говорили москвитяне. — А то величаются: я ли, не я ли, Кузьма Сидор Иваныч! А птицу-то вот и не подымете, сопливые черти.
— Ну, ты, тожа! — возражали другие, посправедливее. — Всё же стрельницы-то они подняли, а не ты… Дай срок, и птицу поставят.
— А ты что, больно за чужих-то встряешь? — озлобленно накидывались на них патриоты. — Коли взялся довести дело до конца, так и доводи. А то что же это будет: стрельница готова, а орла нетути? Порядки тожа! Чай, сколько им великий государь денег-то переплатил.
— Они, фрязи-то, все в кружало да в правило норовят, по порядку чтобы, а наши и на глазок смикитят.
Верёвки продолжали дёргаться, но ничего не выходило. Народ из себя просто выходил: так каждый вот словно и полез бы, чтобы всё дело наладить! И вдруг Никешка решительно сбросил с себя полукафтанье и шапку.
— Пригляди маненько за одёжиной, — бросил он Блохе и побежал в ворота. — А ну, пустите-ка, я к птиче слажу, — сказал он Фиоравенти, которого он много раз уже видал на работе. — Я к этим делам привышнай…
Те забормотали что-то про себя: не годится дело.
— Да чего там! — засмеялся Никешка. — Древолаз я, говорю. Ни хрена не будет. Пусти-кась…
— Да пустите его… — крикнул фрязям с коня какой-то боярин, очень раздосадованный неудачей с орлом. — Не замай его, Ристотель.
Никешка сбросил лапти, наспех перекрестился, поплевал для пущей важности на руки и, схватившись за верёвки, медлительно, неуклюже, как медведь, полез вверх, к закачавшемуся, точно испуганному орлу. Белую рубаху Никешки весело надувал речной ветер, она пузырилась, и ярко краснели на солнце её ластовицы. Вот древолаз поднялся уж в уровень со стеной зубчатой, и рёв всего торга восторженно приветствовал его удаль.
— Ай да ластовицы! Молодчага… — кричали ему со всех сторон весёлые голоса. — Ишь, орел-то, как затрепыхался: наших завсегда опасайся! Только бы верёвки выдержали…
— Хошь тебя повесь, и то выдержат.
Заржали весело…
Никешка медленно подбирался к птице. Рубаха его всё пузырилась — и весело смеялись всей Москве красные ластовицы. Орёл опять испуганно закрутился.
— A-а, не любишь?! — ржали по стене, по кровлям, на торгу. — То-то, брат! С нами валять дурака не моги никак.
Никешка схватился за птицу, всё оглядел и, миновав орла, полез на самую маковку стрельницы. У москвитян дух захватило.
— Ах, штоп тебе! Ну, и отчаянный народ бывает тожа. Ты гляди, что делат…
Никешка был уже у самой верхушки стрельницы. Глянул ненароком вниз, и сердце у него покатилось. Но он знал средствие: гляди вверх. Он передохнул и стал что-то налаживать с верёвками вкруг верхушки, укрепился в верёвках ногами сам и потянул птицу. Та не шла: тяжела. Он махнул вниз фрязям:
— Тяни!
Фрязи не столько поняли — крик Никешки был на земле едва слышен, — сколько догадались, потянули верёвки, и орёл, дрыгая, пошёл к маковке и остановился около Никешки. Он что-то покрутил над ним и опять махнул вниз:
— Давай! Легше, легше…
Орёл заколебался. Никешка вошел в азарт и забыл о всякой опасности: точно сама земля Русская корявыми руками искала закрепить в небе свою силу и славу. Весенний ветер играл его русыми волосами.
— Давай! — крикнул он в пустоту. — Легше, мать вашу.
По сердитому взмаху руки угадали, в чём дело. Орёл колебался, подымался чуть, опускался, опять подымался и вдруг, четко дрогнув, разом стал на своё место и широко распластал в сияющем небе свои острые золотые крылья.
Земля восторженно взревела. Москвитяне все смотрели именинниками. То, что стрельница была поднята фрязями, что орёл изготовлен был их хитростью, об этом теперь никто и не думал — теперь важно было одно: красные ластовицы утёрли-таки нос чертям заморским!
— Ай да парень! Молодца!.. — весело летали голоса. — А я, вот истинный Господь, думал, оборвётся… Нет, шельма парень, мать его за ногу…
Никешка быстро поехал по веревке вниз, стал на землю, крепко перед фрязями высморкался, молодцевато шлёпнул сопли о сухую землю и среди восторженного крика и смеха москвитян исчез в толпе. А от великого государя — он смотрел издали, как орла подымали, — уже бежали в толпу дети боярские:
— Где парень, что птицу на место поставил? Государь требует. Да не жмитесь вы, остолопы: от государя награда ему будет…
Но Никешку так и не нашли…
Весь день любовались москвитяне на золотую птицу, парившую в небе, и, всячески прикрашивая, рассказывали один другому о молодечестве какого-то мужичонки с красными ластовицами. Они чувствовали себя решительно именинниками. Попы у Фроловских ворот тоже ликовали и то и дело молодецки бились на кулачки по этому случаю. Пристава царские прямо из сил выбивались, унимая безобразников, но всё было напрасно. Молодая сила Русской земли так и пёрла из всех щелей.
XLI. КРУШЕНИЕ
Софья неустанно работала вокруг стареющего Ивана и потихоньку сумела не только повернуть его сердце в свою сторону, но и оговорить тех, кто работал против неё. В этом ей помогла больше всего Елена: Иван не нашёл ничего у неё, кроме прежней гордости, а то и издёвки. А Софья бубнила: зря казнили сторонников сына её, Василия, — мало ли что молодёжь иной раз под пьяную руку сгородит, зря утопили в реке баб-ворожей, — они только травок ей святых носили от всяких женских немощей. И всё это работа дьяка Фёдора Курицына, князей Патрикеевых, князя Семёна Ряполовского да других высокоумцев. И понемногу Ивану стало в самом деле, казаться, что он поступил опрометчиво, что Василий на троне московском будет куда лучше: не говоря, что на нём лежит как бы отсвет величества императоров византийских, он является и представителем на Москве веры православной, вселенской, от Византии полученной. И верно, что много ещё бояре высокоумничают. Ударить по их головам будет только полезно для дальнейшего закрепления единодержавия на Руси. Ежели для этого не постеснялся он уморить в заключении тяжком обоих братьев своих, так неужели же остановится он перед княжьем? И бояре, которые за Еленой да Дмитрием стоят, всё новшеств каких-то хотят и в вере, и во всём строе государском, а к чему все эти перемены? Василий же, воспитанный матерью, поведёт дело твёрдой рукой… А главное, ударить, да побольнее, по проклятой бабе этой, которая отравила ему всю жизнь и так обманула его. Он был теперь убеждён, что Елена как-то там его обманула.
И вдруг Москва ахнула: великий князь Василий был из-под стражи освобождён!
Был осенний вечер. Совсем уже старенькая Ненила, сгорбившись, брела домой от вечерен. Сзади неё раздалось вдруг чёткое цоканье копыт. Пропуская всадника, она прижалась к стене, а он, вглядевшись в неё, вдруг натянул поводья.
— Никак, это ты, баушка? — проговорил он.
— Ах, батюшка князь!.. — низко поклонилась Ненила. — Признал старуху, соколик. Ну, как тебя Господь, княже, милует?
— Плохо, старая, милует, — усмехнулся князь Василий и, помолчав, решительно проговорил: — Сослужи мне, старая, последнюю службу, скажи: где княгиня твоя?
— Батюшка княже, да как же могу я ослушаться приказу её? — подпёрла жалостно старуха кулачком своё морщинистое лицо. — Ведь перед богами божилась я ей, что…
— Бабка, смертный час мой близок… — немножко торжественно сказал князь. — Проститься с ней я хотел бы. Где она?
Ненилу пошатнуло.
— Господи, батюшка, да что ты это только молул? — сложила на груди руки Ненила. — Посмотри, какой ещё сокол ты… Что ты, княже!
— Старуха, времени терять неколи, — нетерпеливо сказал князь. — Великий государь опалился на многих из бояр, и не сегодня-завтра снимут с нас на Москве-реке головы. И вот теперь, перед смертным часом, я и хочу её увидеть в последний раз. Проститься. Говори: где она?
Ненила тихо заплакала.
— Для неё, касатки моей, я хоть в ад пойду, — проговорила она. — Здесь она, княже, по-прежнему в Вознесенском монастыре. Все к своим поближе быть ей хотелось… А может, и… к тебе…
— А как она?
— Всё такая же, княже, — сморкалась старуха. — На той недельке ей тридцать семь уж минуло, а погляди, — ни в жисть не скажешь: всё такая же из себя пригожая да умильная… И словно лучше даже — ровно вот святая, каких на стене в церквах пишут. И николи, николи не улыбнётся, скорбная моя!..