Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1 - Иван Наживин 7 стр.


— Ну, потом попал наш Никитин в Ерусалим ихний, — уютно продолжал дьяк. — Тамо находится у их храм бога ихнего, Буты, величиной, пишет, в пол-Твери. А болван Буты из камени вырезан вельми велик, да хвост у его висит, а руку правую поднял высоко да простёр, аки Устьян, царь цареградский, а в левой руке копьё. Из одёжи на нём ничего нету, пишет, а виденье его обезьянье. Жёнки его, Бутовы, наги вырезаны, тут же округ стоят. А перед Бутом вол поставлен, вырезан из камени чёрного и весь позолочен, а целуют его в копыто и сыплют на него, как и на самого Бута, цветы. Индеяне вола зовут отцом, а корову матерью.

— Ахххх! — негодующе всплеснули руками великий государь и бояре. — Ну, неча сказать: додумались!

— Потом есть ещё Аланд-город у них, и в том Аланде-городе птица гукук летает, — продолжал уютно дьяк. — И всё кличет: гукук! А на которой хоромине сядет, то тут человек умрёт, а кто её отогнать хочет али убить, ино у неё изо рта огнь выйдет. А мамоны ходят по ночам да имают кур, а живут в горе или каменье. И есть у них свой князь обезьянский да ходит ратию своею, да кто мамону обижает, то она ся жалует князю своему, и он посылает на того рать, и она пришед на град, дворы разваливает, а людей побьёт.

— Ахххх! — всплеснули опять длинные рукава вокруг костра. — Ну, скажи, пожалуй…

— Да, — подтвердил Бородатый. — А рати их мамоновой, сказывают, вельми много, и языки у них свои, а детей родят вельми много обезьянских. Да который родится не в отца и не в мать, тех гиндустанцы эти самые, индеи, имают да учат их всякому рукоделию, а иных продают в ночи, чтобы взад, в камение своё, не знали побежати. А иных учат плясати.

— Батюшки мои! — ахнуло всё вокруг костра. — Ну, и Никитин-тверяк, а гляди чего навидался! Тут со страхования одного ума решиться можно. Ну?

— Да всего и не перескажешь, великий государь, — сказал дьяк. — А вот, Бог даст, вернёмся на Москву, я скажу дьяку Василью Мамырову — рукописание-то купцы тверские ему передали, — чтобы он тебе его доставил. И пишет Никитин, что скоро он там в счёте дней совсем запутался и не знал, ни говейно когда, ни Рожество, ни среда, ни пяток, ни праздники. И стал эдак парень задумываться, нись наша вера правая, нись иха…

— Аххх! — дохнуло всё ужасом в ночи. — Это не иначе как нечистый смущал. Ну, и что ж он, устоял?

— Устоял, — успокоил всех уютный дьяк. — Как можно не устоять? Ну только, пишет, не любо там мне всё стало и устремился я-де умом на Русь. И вот после всяких приключений добрался он до града Трапезунда и, переплыв море, вернулся-таки, наконец, всего наглядевшись, на Русь. Да не сподобил его Господь Тверь свою увидать: в Смоленском захворал да и отдал душу Богу… А в конце рукописания своего, великий государь, Никитин, царство ему небесное, вечный покой, приписал гоже так: «Земля Русская, да сохранит её Бог, — пишет. — В этом свете нет такой прекрасной земли больше нигде. Да устроится, — пишет, — Русская земля!»

И голос уютного дьяка Бородатого тепло дрогнул.

Глаза Ивана просияли.

— Да, да, — тепло проговорил и он. — Да устроится Русская земля! Ну, царство ему небесное, вечный покой, — перекрестился он. — Таких бы вот хитрецов мне поболе.

V. НОЧНЫЕ ДУМЫ

Скоро бояре позёвывать стали. И Ивану полежать захотелось. Он милостиво отпустил бояр, ушёл в шатёр, помолился маленько и улёгся. Под медвежьим одеялом было тепло, как на печи. Вокруг стояла мертвая тишина — только караульные, скрипя снегом, похаживали вокруг шатра государева да иногда зевали тихонько. Но сон не шёл к Ивану. Он опять и опять ушёл в те думы, которые передумывал он не раз над шахматной доскою жизни. Игра шла у него как будто слава Богу, но надо было всегда быть начеку.

Первым браком Иван был женат на Марье Борисовне, дочери великого князя тверского. От неё у него был сын, Иван Молодой. Но великая княгиня вскоре померла — ходили глухие слухи, что недруги отравили её. Не прошло и двух лет, как Иван задумал снова женить-ся. В 1469 году был прислан в Москву от известного философа-гардинала Виссариона, одного из греческих митрополитов, подписавших флорентийскую унию, гречин Юрий. В своем письме к Ивану гардинал-философ предлагал ему руку царевны византийской Софьи, которая после гибели Царьграда от руки агарян жила в Риме и славилась на всю Европу своей неимоверной толщиной. Гардинал уверял великого государя, что Софья из преданности вере своей греческой уже отказала в руке королю французскому и дуксусу медиоланскому. Иван сразу учёл выгодность для себя такой партии — в лице Софьи к Москве как бы переходила вся былая слава Византии — и отправил в Рим итальянца-выходца, монетного мастера Ивана. Иван на Москве от буйства латынского отстал и, к делам веры вообще довольно равнодушный, нагородил и наобещал всего в Риме горы. Папа Павел, надеявшийся чрез Софью привлечь Московию если не к латынству, так хоть к унии, послал с ним Ивану портрет царевны и опасные грамоты для проезда московского посольства по царевну чрез католические земли.

В 1472 году необъятная Софья была вывезена в Московию. Её самолюбию не очень льстило, что она идёт за какого-то татарского данника. Но по дороге ей повсюду в Русской земле были устроены чудесные встречи. Псковичи, всё сильнее чувствовавшие тяжёлую длань государя московского, отвалили ей в дар целых пятьдесят рублей да фрязину Ивану за хлопоты десять рублей дали. За Софьей шёл на Москву легатос папский со своим латынским крыжом. Прознав о том, Иван скорее запросил синклит свой боярский, как с этим легатосом и крыжом быть. И бояре порешили: как он идёт, так пусть себе и идёт — кака беда? Но митрополит Филипп, со свойственной святителям мудростию, заявил великому государю:

— Не можно тому быть никак! Не только в святый град не может латынщик поганый войти, но даже и приблизиться к нему ему не подобает. А ежели позволишь ему так учинить, то он в одни ворота — а я в другие. Недостойно нам того и слышать, не только видеть, потому что возлюбивший и похваливший чужую веру, тот своей вере поругался.

И народ московский возроптал. Поэтому у легатоса крыж его отняли и положили в сани, а когда он после бракосочетания захотел было иметь прю о вере, то против него Москва выставила начётчика Никиту-поповича. Никита сразу вогнал, понятно, гардинала в мыло, и тот, ссылаясь на то, что с ним нет нужных для при книг, от при отказался и с позором возвратился вспять. Ликованию отцов не было пределов:

— Вот как мы их!

Но когда гардинал рассказал в Риме утончённым тамошним князьям Церкви о том, как спорили с ним московские попы о вере, там на весь вечный город поднялся хохот.

Хотя единодержавие уже и раньше пустило цепкие корешки в Боровицкий холм над рекой Смородиной — так Москву-реку в старину звали — теперь оно укрепилось ещё более: великий князь становился чрез Софью как бы преемником императоров византийских. Он сразу так поднял голову, что всё пред ним пало ниц. Князья Рюриковой крови служили ему наравне с простыми смертными и славились полученным от него титулом бояр, дворецких или окольничих. Великий государь ввёл обряд целования руки в знак особой монаршей милости. Двор его становился всё пышнее. Это был уже владыка, законодавец, браздодер-жатель. Малейшее противоречие — и голова летела с плеч, какая горлатная шапка ни украшала бы её. Правда, новый тон этот великий князь иногда не выдерживал и в случае пожара, например, — его на Руси звали «Божьим батогом», — «гонял со многими боярскими детьми гасяще и размётывающе», но Софья удерживала его теперь от таких выступлений'.

Но всё это было только разбегом, началом великих дел.

Первое дело, которое надо было теперь Руси управить, были татары. Больше двухсот лет терзали и грабили они Русь, и вот она незаметно подошла к какому-то великому, смутному ещё кануну. Правда, татары сами из всех сил помогали ей: в Орде началось то же самое, что сгубило молодую Русь, борьба за власть державцев. От Золотой Орды уже отделился, с одной стороны, Крым, а с другой — Казань, а в Орде шла кровавая игра головами. Сперва татары жили в Кремле, чтобы наблюдать за великокняжеским двором, но не успела Софья прибыть на Русь, как сразу же — грекиня была не промах — явилась ей во сне Пречистая Богородица и повелела ей на месте ордынского подворья поставить святую церковь. Татары всяких небесных сил боялись, из Кремля выехали и вообще держали теперь себя на Москве тише воды, ниже травы.

Вторым делом Ивана было уничтожение последних уделов. И тут косвенно помогли ему татары. В старину воевали только княжеские дружины, но так как татары вступали в бой огромными ратями, то они принудили и Русь выставлять большие народные ополчения. А так как самую большую силу могла выставить Москва, то другие княжества потихоньку и сходили на нет. Но не без борьбы. В них, несмотря на «проклятые» — то есть клятвенные — грамоты, которые не уставали выдавать один другому князья, замечалось всегда опасное шатание: куда преклониться, к Москве или к Литве? Но Москва всё же с каждым годом крепла, и теперь уже ни один боярин, ни один князь не осмелился бы сказать великому князю, как встарь: «О себе, княже, замыслил еси, мы того не ведали, не едем по тебе» — теперь достаточно было одного слова государева — и всякий боярин обязан был садиться на коня и выезжать цветно и конно без всяких разговоров.

Третье дело было ударить покрепче по Литве и Польше, которые захватили старые русские области: Русь Малую, Русь Червонную, Русь Угорскую и Русь Чёрную. Не вернуть их было бы просто грешно. Стыдно сказать: мать городов русских, старый Киев, был во вражьих руках, враги владели старым Смоленском, который сделали они оплотом против Руси! Справиться с Литвой казалось тем легче, что на стороне Москвы было серьёзное преимущество: Северная Русь, собиравшаяся вокруг Москвы, сливалась в одно национальное, единокровное целое, а там шёл великий разлад между православною Русью и католическими Литвой и Польшей, а соединение Литвы с Польшей, где колобродил сейм, ослабляло Литву. Отношения Москвы с Литвой были враждебны, и порубежные столкновения случались то и дело. Казимир возбуждал против Москвы Золотую Орду, а великий князь московский подымал на Литву крымских татар, которые не раз уже вносили жестокие опустошения в пределы Литвы и выжигали старый Киев.

Много заботы, много трудов предстояло Ивану, и он не боялся их. Он чувствовал, что само время как-то таинственно работает на него и выравнивает перед ним пути к богатству, силе и славе. Но — и вот этого не знал ни един человек в мире — в личной жизни ему не везло. Он был одинок. Сердце просило ласки и радости, а судьба послала ему только необъятную, волосатую, чёрную Софью, которая была больше похожа на медведицу, чем на женщину.

А годы уходили…

И сердце великого государя московского сосала тоска.

VI. УЯЗВЛЕНИЕ

Когда великий государь, громко зевая, ушёл наконец в свою палатку, князь Василий Патрикеев, заложив назад руки, пошёл. станом вдоль потухающих костров: он знал, что ему не спать. Он никогда не умел светло веселиться в жизни. Несмотря на знатное происхождение, на огромные богатства, на исключительную близость к великому государю, жизнь была ему в тягость. Он был уже женат, но с первых же дней жена — до брака он её, по обычаю, и не видал — опостылела ему хуже горькой редьки. И вдруг, только на днях, перед самым походом, жизнь, точно назло, едко посмеялась над ним.

По поручению великого государя он зашел к старому князю Даниле Холмскому. У князя бывал чуть не ежедневно: с молодым княжичем Андреем они дружили с малых лет. В доме шла великая суета: князь Андрей уходил в поход, и надо было всё для него изготовить. Князь Василий, никого не спрашивая, как всегда, отворил двери в сени и застыл на пороге: в сенях была ему неведомая красавица, при одном взгляде на которую сердце его опалила жаркая молния. Она в испуге закрылась фатой, но не могла отвести от него глаз. Прошла минута ли, две ли, три ли, оба не знали: они были огромлены, и глаза в эти короткие мгновения сказали одни другим столько, что и сердце не вмещало. Оба поняли, что они созданы друг для друга, оба чувствовали, что вся их жизнь до этого момента была только приготовлением этой восхитительной и страшной встречи, и оба сейчас же почувствовали, что между ними неприступная стена: князь Василий догадался, что это молодая жена его сердечного дружка, князя Андрея, сыгравшего свадьбу недавно, когда князь Василий с посольским делом в Ревель к Божьим риторам ходил, а она догадалась, что это князь Василий, о котором молодой муж не уставал говорить ей. На мгновение приоткрылся какой-то сияющий рай, и, точно издеваясь, судьба сейчас же запечатала вход в него тяжкой каменной плитой.

Князь Василий ничего больше из этой встречи не помнил. Не помнил он ничего и из тех дней, которые предшествовали выступлению московской рати. Он был оглушён. И вот теперь, на стоянке рати, он шёл потупившись вдоль линии потухающих костров и слушал тоскливые песни своего сердца. Местами от огней слышался уже храп. Разговоры утихали. Лошади сочно зобали овёс, сухо шуршали сеном и, чуя в темноте волков, чутко пряли ушами и беспокойно переступали ногами. Снежок всё падал и нежным прикосновением своим ласкал лицо.

У одного из костров какой-то старый вояка, доплетая лапоть, рассказывал что-то сидевшим вокруг костра воям.

— А как же можно? Каждая трясовица своё имя имеет… — степенно говорил он. — Одну так просто трясовицей и зовут, другую — Огнея, третью — Гнетея… Всех их числом двенадцать, и все они дочери Иродовы. И когда ты против их заговор читаешь, то отсылаешь их туда, откедова оне пришли: под пень, под колоду, в озера да в омута тёмные. И заговоры тоже всякие бывают: ежели от зубной боли, то надо на священномученика Антония заговаривать, от воспы — на мученика Конона, от пожара — на Микиту-епископа, а от трясовиц этих самых — на святого Сисиния. Как же можно? Всякому делу порядок должен быть.

— На кого молить от трясовицы-то надо? — сонно спросил из-за его спины молодой голос.

— Говорят тебе, на святого Сисиния.

— Чудной чтой-то какой, — засмеялся молодой. — Ровно не из наших, а? Святой Сисиний, а сам весь синий.

— Э-э, дурак!.. — недовольно отозвался рассказчик. — Нешто на святых зубы-то скалят?..

Князь снова пошёл вдоль линии догоравших огней. Снег сухо хрустел под ногами. И думал он, полный тоски, над судьбой своей. Родись он, к примеру, среди фря-зей, он мог бы видеть Стешу сколько хотел, мог бы говорить с ней, а здесь она рядом вот — и всё же между ними стена неприступная. Чудное дело: у всех были матери, у всех были сёстры, а на женщину Москва смотрела — по указке монахов — как на какую-то дьяволицу в образе человеческом, и, чтобы она как не напрокудила, запирали её накрепко в терему высоком. Без позволения мужа жена не могла выйти даже в церковь. Все очень хорошо знали, что ни высокие заборы, гвоздьём утыканные, ни злые собаки, гремящие цепью во дворах день и ночь, ни надзор семьи не мешали прелестнику-дьяволу делать в конце концов своё дело — чрез торговок, чрез гадалок, чрез богомолок. И часто потворённые бабы эти работали в высоком терему для боярынь и боярышен, а внизу — для боярина: убеждённый, что его собственный терем недоступен, он сам был не прочь позабавиться в терему чужом. А не только фрязи, но и новгородцы ничего этого не знают. Но — вздохнул он тяжело — если бы даже встретились они не в Москве, а там, где люди поскладнее устроились, и там между ними была бы стена: ведь она жена его лучшего друга, единственного человека, которому открывается душа его… Так зачем же они так поздно встретились? Кому это нужна мука их? Он ясно, остро чувствовал — её милые голубые глаза враз сказали ему всё, — что и она, может, не спит теперь, в эту глухую зимнюю ночь, и — тянется к нему.

Неподалёку послышались голоса. Он поднял голову. Навстречу ему медленно двигались по линии угасающих костров двое. Сперва он подумал, что это дозор, но потом, присмотревшись, узнал Фиоравенти в тяжёлой волчьей шубе и — Андрея. Сердце его тяжело забилось. Теперь он всячески старался избегать старого друга. Но избегнуть встречи было уже невозможно: князь Андрей заметил его.

Назад Дальше