— Что, и ты не спишь? — весело крикнул он.
— Я лёг было да что-то прозяб. Привычку, говорят, надо. А ты что полунощничаешь?
Князь Василий подошёл к ним, поздоровался с фрязином и неловко улыбнулся другу.
— Не спится что-то… — сказал он. — Давайте пройдёмся маленько, может, тогда лучше сон возьмёт.
— А мне вот Аристотель про свою сторону рассказывает, — проговорил князь Андрей. — И у них, говорит, монахи здорово силу забрали. И также много во всём… зряшного. В одном, говорит, месте гвоздь Господень показывают, в другом волос Богородицын, которого никто не видит, а в третьем пёрышки из крыльев архангела Михаила продают… А? — улыбнулся он.
— А я думал, у вас всё маленько поскладнее нашего налажено… — усмехнулся князь Василий, обращаясь к Фиоравенти. — Как наш митрополит Сидор в Фирензу вашу на собор ездил, описывали, не нахвалятся! А человек-то, выходит, и там дурак.
— Конечно, дурак, — равнодушно согласился фрязин, старательно выговаривая слова этого варварского языка, с которым он всё никак справиться не мог.
Нельзя было подобрать людей более несхожих, чем князь Василий и Фиоравенти. Князь был весь во власти того дьявола, который соблазнил праматерь Еву вкусить от древа познания добра и зла, обещая ей, что она со своим Адамом будут, «как боги». От древа она вкусила, но никакого познания не получилось, но, наоборот, узнали прародители лишь неутолимую тоску по знанию, которую и передали своим неуютным, беспокойным потомкам. Фрязин же смотрел на огромный мир, как на арену, где можно при известной ловкости ухватить немало доброго. К добру и злу он относился с полным равнодушием. Если ему приказывали за деньги разрушить старый собор, он разрушал, приказывали ставить новый — он ставил, стараясь только о том, чтобы ему от всех этих дел было побольше выгоды.
— А тебе так и не довелось шкуру моего последнего медведя видеть, — сказал князь Андрей. — Перевидал я их довольно, а того чудушки видеть еще не приходилось! Поверишь ли, как встал он на задние лапы да пошел на меня — ну, думаю, князь Андрей, молись скорей Богу да с вольным светом прощайся! Но всё же не сплошал и так-то ловко поддел на рогатину, что любо-дорого. Стеша всё ужахалась, как я перед ней шкуру-то расстелить велел.
Фрязин, плохо понимая живую речь молодого князя, думал о своих пушках, которые он впервые попробует на стенах новгородских, а в душе князя Василия вдруг буйной вьюгой заиграла грусть-тоска, нет, ничто ему теперь не мило на свете, ничего ему в жизни не нужно! Нет её — нет и жизни И он стиснул зубы, чтобы не застонать.
И молчала ночь, и снежинки всё гуще покрывали эти тысячи спящих по белой земле людей, и крупы лошадей у коновязей, и лапы старого бора. Где-то вдали опять завыли волки.
— Да что ты голову-то повесил? — вдруг с улыбкой посмотрел на князя Василия его друг. — Или на Москве зазнобу какую покинул? Ну, ничего, не горюй, скоро назад вернёмся!
VII. КОНЕЦ СКАЗКИ СТАРОЙ
Чуть засерело за тёмными лесами, как над спящим станом запел рог и по опушке бора встала из-под снега московская рать. Под снегом было куда теплее, чем теперь на морозе. Вой стряхивали с себя белые, пахучие пласты свежего снега, притопывали лаптями, размахивали руками и переговаривались хриплыми со сна голосами.
— Гоже, баять нечего! А дома на печи с бабой куды лутче… А, Васьк?
— А лошади-то, лошади-то, гляди, ребята!
Кони, понурившись, стояли у коновязей, и на спинах их лежали богатые белобархатные попоны.
И зашумел стан. Помылись маленько снегом, для прилику, покрестились на восток, поели толокна с сухарями и завоеводчики поскакали по своим местам строить полки на поход. Ещё немного — и по занесённой снегом дороге полки медлительно двинулись вперёд. Идти было неспособно, бродно. Особенно тяжело доставалось головному полку, который проминал дорогу для всех. Но снег перестал, тучи расчистились, засияло солнце, и радостно стало на душе у всех при взгляде на этот белый, чистый, сияющий мир. Упоительно пахло свежим снегом. Ни единого следа зверя или птицы не было: всё живое, боясь показать след, отсиживалось в крепях. На языке звероловов это называется мёртвой порошей.
Шли с охоткой. Прошли Волок Ламский, прошли Старицу, подошли к Твери. Ещё недавно, казалось, видела Москва под стенами своими полки Твери и Литвы, а теперь в Твери без разрешения великого князя московского и дохнуть не смели. Из всех попутных городов выходили полки, чтобы подстроиться к московской рати и идти — хотя бы и без большой охоты — на дело московское, которое всё больше и больше становилось делом всей Руси. Прошли бойкий Торжок и вошли, наконец, в Дере векую пятину Господина Великого Новгорода.
Чёрный народ, ютившийся по непыратым деревенькам, затерявшимся среди необозримых лесов и снегов, старался при подходе полков схорониться в крепи: грабили и жгли мужика все, свои и чужие, одинаково. А которым схорониться было некуда или некогда, те выражали знаки подданничества. Чёрный народ новгородский совсем не огорчался походом москвитян: свои бояре надоели досыта поборами беспощадными — крич от них стоял по всей земле новогородской.
— И годно им!.. — говорили, поёживаясь от морозца, мужики. — А то, ишь, волю-то забрали…
Но всё же, когда можно было, они старались показать москвитянам, что и они тоже не лыком шиты.
— А ты што думаешь? — говорил какой-нибудь республиканец на привале москвитянам: — У нас хлеба нету, а благодати — слава Тебе Господи! Вот недавно отец Савва, что на Вишере обитель себе ставит, выпустил свою лошадку попастись. Бес напустил на её ведмедя, и тот съел её. Купил старец, делать нечего, другую. И ту съел зверь. Тогда Савва, осерчавши, связал ведмедя молитвой и повёл его в Новгород к судьям. «Вот, — говорит, — судьи праведные, зверь сей обидел меня дважды, и я требую суда на него». И обсказал всё, как и что. Судьи подумали, подумали, да и говорят: «Поступи с ним, отче, как знаешь». И старец решил: так пусть-де он поработает на мою обитель за лошадей, которых он у меня съел. И ведмедь так до самого окончания постройки и возил для старца брёвна из лесу.
Тогда каждая земля только свою святыню блажила. Поэтому москвитяне и тверяки слушали республиканца недоверчиво.
— Охо-хо-хо-хо… — вздохнула какая-то борода. — Мели, Емеля, твоя неделя!..
Все засмеялись. Но чесать языки было уже неколи: трубы играли поход. И, запалив для острастки деревню, полки потянулись по снежной дороге в хмурые зимние дали, а новгородец долго смотрел им вслед и чесал штаны, что там ни говори, а охальник народ москвичи эти самые!..
И вот вдали над белой гладью мёртвого теперь Ильменя засияли наконец главы Софии Премудрости Божией. Над белыми равнинами загудели «могучие бубны и воины, закричали одушевленно: керлешь, керлешь…» — что по-московски значило: «Кириэ елеисон…» Но весь этот бранный шум был уже совсем не нужен: новгородцы и без того были уже напуганы приближением силы московской. Правда, город, как всегда, баламутился: если в одном конце «целовали Богородицю, как стати всем, любо живот, любо смерть за правду новгороцькую, за свою отчину», то в другом целовали другую Богородицу, как верой и правдой служить и прямить великому государю московскому. Но все чувствовали, что дело идет к развязке.
Головной полк в бранном шуме надвинулся на посольство Великого Новгорода к великому государю. То был весь совет боярский: старые посадники, старые тысяцкие, всего человек поболе полусотни, во главе с самим владыкой. Воевода, князь Иван Юрьевич Патрикеев, приказал рати стать станом, и спустя малое время послы предстали пред грозные очи великого государя. Красивое и энергичное лицо Ивана выражало обиду, но и торжество: он понимал, что это начало конца. Он благочинно принял благословение от владыки — на жирном лице того было великое смирение и покорность воле Божией — и едва кивнул на низкий поклон бояр новгородских.
— С чем пожаловали, новгородцы?
— Помилуй вотчину свою, великий государь, — проговорил владыка. — Великий Новгород челом тебе, великому государю, бьет.
— Негоже, новгородцы! — сказал Иван, и сухие ноздри его затрепетали. — Я ли не был к вам милостив? Я ли не прощал вашим людям обиды, которые они чинили городам моим? Но всякому терпению бывает конец. Вы отпираетесь от своих слов. Ваши послы, придя на Москву, сами безо всякого понуждения, меня своим государем величали, а вы тут кричите, что этого и не бывало николи, что я словно уж и не государь вам… Эдак перед всеми людьми выходит, что великий князь московский ныне лжецом учинился.
— Смилуйся, великий государь! — стал вдруг на колени владыка. — Мало ли что худые мужики-вечники у нас кричат? Народ наш, сам знаешь, какой… Положи гнев на милость, великий государь. Ты государь наш и великий князь всея Руси — кто может, безумец, стати противу величества твоего?!
Иван сам поднял владыку.
— Ежели новгородцы приносят мне вины свои, я готов сменить гнев на милость, — с раздувающимися ноздрями сказал он. — Я государь ваш — кому, как не мне, пожалеть вас?.. Повинной головы, говорят, и меч не сечёт. Завтра я назначу своих бояр для говорки с вами — все вместе вы и обсудите, как нашему делу теперь быть.
Как только великий государь удалился в свой шатёр, послы, чтобы подмаслить дело, — не подмажешь, не поедешь, как говорится, — тут же раздали его приближённым богатые дары сорока соболей драгоценных, сукон дорогих из Фландрии, из города Ипра, а кому и золотых кораблеников, которые в Европе нобелями звались.
Между боярами затёрся было спор.
— Да никто нашим послам и не думал поручать государем великого князя на Москве именовать, просто вы заплатили им, чертям, побольше, чтобы они так его назвали и чтоб вам было к чему придраться!
Владыка Феофил едва утихомирил спорщиков.
— Да будет уж вам! — говорил он. — Лучше по-милому по-хорошему, по завету христианскому…
Московский стан шумел радостным шумом: победа, и без драки. Но Новгород яростно спорил: одни настаивали, чтобы не гневать больше великого государя и сдаться на его милость, а другие кричали, но уже без всякой веры, что надо биться до последнего за вольность новгородскую. За Москвой потянуло большинство: свары осточертели, всем хотелось покоя под сильной рукой великого государя. Великий Новгород, чтобы хоть что-нибудь выторговать, начал сноситься со станом московским посольствами, но Иван продолжал разыгрывать обиженного и не шёл ни на какие уступки. И вдруг среди переговоров он повелел воеводе придвинуть войска поближе к городу, занять все подгородные монастыри по Волхову и Городище, где всегда жили князья новгородские. Новгородцы упорствовали — Иван повелел занять полками болонье. И тот же час стал Фиоравенти по болонью свои пушки устанавливать, направляя их жуткими дулами на город.
Иван видел, что новгородцы укрепились хорошо, и тратить силу зря он не хотел: зачем, когда можно взять город измором? Город, в агонии, раздирался. Но голод — не тётка. И опять выслали новгородцы владыку с боярами, и Иван сообщил им чрез бояр свой приговор:
— Если ты, владыко, и вся наша отчина Великий Новгород сказались перед нами виноватыми и спрашиваете, как нашему государству быть у вас, в нашей отчине, то объявляем вам, что хотим у вас такого же государства нашего, как и в Москве.
Ошеломлённые послы просили, чтобы великий государь отпустил их в город посоветоваться с народом ещё.
— Идите, но чрез два дня будьте назад, с ответом.
Опять вернулись послы в баламутящийся в муке смертной город, опять вернулись в стан московский, но…
— Государство наше в Великом Новгороде будет таково: вечевому колоколу в Новгороде не быть, посаднику не быть, а государство своё нам держать, как в нашей Низовой земле…
Шесть ден думали новгородцы над московским орешком. Пушки Фиоравенти молча говорили им, что размышления их не приведут решительно ни к чему. И вот наконец, — было 14 декабря, — владыка во главе большого посольства снова явился в ставку великого государя.
— От посадника степенного Великого Новгорода, — заговорил он торжественно, дрожащим голосом, сдерживая слёзы, — и от всех старых посадников, и от тысяцкого Великого Новгорода степенного и от всех старых тысяцких, и от бояр, и от житьих людей, и от купцов, и от чёрных людей, от всего Великого Новгорода, от всех пяти концов на вече, на Ярославле дворе положили: вечевой колокол и посадника великому государю — отдать.
По толстому лицу старика покатились слёзы: что ты там ни толкуй, в эту минуту он опускал в могилу многовековую жизнь Господина Великого Новгорода. Всё вокруг взволнованно молчало. По стенам города сумрачно стояли новгородцы.
— Но, — продолжал владыка: тут уже вступала в дело забота дневи сего, — но только бы государь бояр в Москву не посылал, в вотчины их не вступался бы и в службу их в Низовую землю не наряжал…
Иван — он сиял торжеством — всемилостивейше всем этим боярство новгородское пожаловал.
И снова ударили послы Великого Новгорода челом.
— И чтобы великий государь укрепил всё это крестным целованием…
— Нет. Нашему целованию не быть.
— Так пусть хоть твои бояре крест целуют…
— Нет. И на то не соизволяем.
— Так хоть будущий наместник твой пусть крепость даст…
— Нет. И того не будет.
Послы растерянно переглянулись: знать, Господину Великому Новгороду и вправду конец.
— Разреши, великий государь, нам в город воротиться и совет с нашими людьми держать.
— Нет. И тому не быть.
Опустились вольные головы новгородские. Из очей у многих слёзы текли. От туги великой белый свет померк. И, приняв все условия великого государя, точно оплёванные, пошли они обратно в город, и сейчас же на дворе Ярославле дьяк владычный присяжную грамоту стал составлять. Первым подписал её владыка Феофил и печать свою приложил, а за ним приложили печати и всех пяти концов когда-то, совсем как будто недавно, Господина Великого Новгорода. Наутро после обедни владыка со многими боярами, купцами, своеземцами и житьими людьми принёс харатью в ставку и вручил её великому государю московскому и всея Руси.
Москвитяне летали как на крыльях: всё обошлось без кровопролития, бояре были завалены дарами, а Москва выросла за эти дни до облаков. И в тот же день на записи этой целовали крест бояре новгородские и гости перед боярами великокняжескими. Иван сейчас же заместил степенного посадника своими наместниками: князем Иваном Стригой-Оболенским да братом его Ярославом, который со своим бараном поднял не так давно в Пскове целое восстание. А дети боярские приводили по всем концам Новгорода людей новгородских к крестному целованию. И клялись буйные новгородцы доносить великому государю на всякого новгородца, ежели они услышат от него что-нибудь о великом государе дурного или — прибавлено было для красоты слога — хорошего.
В Новгороде во время осады вспыхнул, как почти всегда в таких случаях, мор. Великий государь, опасаясь заразы, в город не въезжал — только две обедни у святой Софии отстоял, благодаря Господа за Его великие к нему милости. А когда присяга новгородцев была кончена — многие сумели отвертеться, — ратные люди московские подошли к вечевой башне. С торга и с Великого моста новгородцы хмуро следили, что будет. И затуманились: москвитяне взялись за вечевой колокол…
Сладить со старым колоколом было нелегко: крепко был он прилажен к своей башне. Москвитяне пыхтели над ним, а он тихонько позванивал, точно жаловался, точно плакал — совсем как живой. Стоявший во дворе Ярославле боярин Григорий Тучин прослезился. Он знал уже, что есть на свете правды, которые велики и без всякого колокола и над которыми владыки мира не имеют никакой власти, и тем не менее из мягких глаз его, неудержимо накипая в сердце встревоженном, текли по смуглому лицу слёзы. Стоявшие поодаль мужики новгородские косились на него.