Тур — воин вереска - Зайцев Сергей Михайлович 8 стр.


В своей беде, в своих страданиях многие крестьяне и ремесленники из местных и чужих, проходящих шляхом в поисках спасения, приходили в Рабовичи за советом, за помощью к священнику. Отец Никодим собирал их в церкви и, возвышаясь на амвоне, читал им проповеди, с любовью доброго пастыря называл их бедными, заблудшими овцами, призывал к терпению, напоминал о муках Христа, говорил о промысле Божьем, о Вседержителе, который всё видит и посылает на людей испытания неспроста. Лик священника был светел, когда говорил пастве отец Никодим:

— Мучаясь во мраке, будем полны, дети, радостного упования на грядущее... Обратим очи к звёздному, намоленному небу, поскольку там Господь, и отвернём глаза от бренной истоптанной и политой кровью земли, той земли, что засеяна ныне семенами весьма дурной травы, имя которой зло. Возвысим голос для раскаяния, возопиём, ибо согрешили, мало верили, попирая божественное, и теперь — до прощения — будем попирать и укорять себя, своё вечное неразумие. Молитесь, молитесь, дети, от самого сердца, от чистоты, сокрытой в нём, молитесь, пока молитва ваша не станет божественной песней — стихирой ясной, как свет вечерней звезды, как луч закатного солнца, как первая любовь, как неподкупный взор ангела, высокой и прекрасной, усладой и отдохновением души, очищением разума, и да простит вас Господь!..

И, как Иисус, раздавал отец Никодим людям хлеб, пятью хлебами и двумя рыбками он спасал тысячи. Боялись поднять на отца Никодима глаза прихожане, боялись, что глядя на них сверху, с амвона, с грустью взирая, он скажет, что кончился хлеб и нечего уж дать тебе, православный, вот сейчас — именно на тебе — он и кончился. И, страждущие, притихшие, опуская глаза долу, тянули дрожащие руки выше, в надежде на чудо, в святой вере в то, что лучшее будущее, несмотря ни на что, ни на какие лишения и испытания, ни на какие утраты, грядёт... и получали свой хлеб, который не кончался, не кончался... Шептались потом: откуда этот хлеб у отца Никодима, кто поддерживает его и вместе с ним их? И слышали о чуде, какое свершалось каждое утро: едва свет отворял священник дверь своего дома, выходил старец, пригнувшись под низкой притолокой, и видел хлебы в корзине и рыб в бадейке, волшебным образом появляющиеся у него на крыльце — с первым светом, с весёлым птичьим гомоном, с утренней молитвой.

Ах, далеко! Ах как далеко было до мечты — чтобы хлева полнились скотиной, а закрома ломились от хлеба, чтобы от уток и гусей было бело на мужицком дворе, а в курятниках было кур не сосчитать, чтобы сердце ликовало у крестьянина, идущего за плугом, а душа отдыхала у него, сидящего в саду меж плодовыми деревьями и кустами, и чтобы после дневных трудов в довольстве и сытости, усталые руки сложив и добрую чарочку пропустив, безбоязненно мог думать человек о завтрашнем дне!..

И с каждым днём становилось до мечты всё дальше.

Беспощадно обирали народ команды фуражиров: то русские всё отнимали, лопатами гребли из закромов, увели лошадей и скот, забили птицу, теперь шведы всё подчистую мели; во все уголки заглядывал их острый глаз, всюду побывала ухватистая рука. И не убежать было, не скрыться от этих ушлых грабителей. Для лучшего фуражирования войска проходили сразу несколькими дорогами — дабы сделать пошире охват. Если подозревали, что хитрил крестьянин, что припрятал он еду и фураж, угрожали ему, хватали за грудки, а коли и далее молчал — били в морду. Крестьяне крепились, как могли: лучше получить в морду, нежели с голодухи подыхать. И терпели, утирая с лица кровь и горькие слёзы. А хлеб они прятали по-всякому: и в глухой чаще, в непроходимом кустарнике, в колючем ежевичнике, и в подполе, и на чердаках, но главным образом зарывали в землю. Фуражиры сначала мучили крестьян, устраивали им дознания не только с мордобитием, но и с пытками, но потом научились быстро находить спрятанное, ибо прятали хозяева хлеб большей частью недалеко от дома; фуражиры пробовали землю штыками — во дворе, в саду, в погребе — и довольно легко находили тайники.

Когда фуражиры забрали, что могли, что нашли, стали всё чаще наведываться мародёры. И если первые только спрашивали и били, то вторые готовы были, не спрашивая, убивать. Кабы не это, то фуражиров трудно было бы отличить от мародёров, а мародёров от фуражиров. Мародёры хозяйничали во дворе и в доме, рыскали по пустым амбарам, скребли по сусекам, нюхали в печи; орали друг на друга и драли глотки на хозяев, гремели пустыми котелками и подойниками, пинали оловянные миски, какие сами же сбросили с полок; смотрели за поясом у мужиков — не набилась ли под пояс мука, смотрели под ногтями у женщин — не налипло ли там тесто... И снова хватали несчастных за горло, выспрашивали, били, резали, кололи, рвали ногти и волосы, лили вонючую навозную жижу в рот и смеялись: по вкусу ли тебе, мужик, этот чудный шведский эль?

Тяжкие времена, тяжкие испытания. Страна не залечила раны ещё от прошлой войны, — но возможно ли вообще залечить такие раны, когда гибнет половина населения, когда цветущий край, могущий быть под благодатными небесами и щедрым солнцем счастливейшим из счастливых, богатейшим из богатых, обращается в пустыню и пеплом и смертью засеваются его поля? — а тут новые раны, столь же глубокие и болезненные. Не иначе со всех сторон, дальних и близких, налетели вороны, стая черна и несметна, и сели на церквях, на домах и на деревьях, и зловещим граем своим, как заклинанием, как проклятием, привлекли на земли, кажется, благословенные самим Богом на счастье, на добро, на благоденствие, тучу гибельных бед. Грает ворон на церкви — быть покойнику на селе, на крыше дома ворон каркает — быть покойнику в доме, а на дереве каркает ворон — быть покойнику в лесу. Сидели бессчётные повсюду, из-за гроба по ветру, но свету и по тьме пускали голоса, лихие беды по миру рассыпали, смотрели, головы считали — какие поклевать...

Всё гибнет и даже нет смысла трудиться, и опускаются руки, и гаснет надежда во взоре, и воли больше нет в сердце, и пресекается путь уже у порога — дошёл до завалинки, дальше некуда идти. Сел крестьянин, чёрные руки на коленях сложил, вздохнул и сам себе молвил:

— Утром просишь, чтобы настал вечер, а наступил вечер — не дождёшься утра...

Тяжкую думу думал. С какой стороны к этой думе ни подступись, а всё одно — без просвета.

Недолго он сидел один на завалинке. Сел рядом жид, руки белые на коленях сложил и с тоскою молвил:

— Тяжко. Утром просишь, чтобы настал вечер, а наступил вечер — не дождёшься утра...

Spioner

унижали, и за людей не считали, и обманывали, и обирали, и насиловали, и истязали, и убивали. Семь бед. Пришла и восьмая беда, не задержалась — всячески использовали, впрягали в ярмо. Поклажу таскать, поломки чинить, за тем сбегать, за этим слетать, то поднести, это унести, выкопать, выковать, вырвать, подставить... да, Боже милосердный! всего не перечесть. А тут, когда движение короля Карла на восток приостановилось, когда в ожидании подкрепления шведское войско более топталось на месте, чем шло, и более назад поглядывало, нежели вперёд, ещё похитрее стали использовать местных: русские брали их в разведчики, а шведы — в spioner, то есть в шпионы. Но чаще, конечно, шведы, ибо у русских в войске было немало казаков и калмыков — прирождённых разведчиков — сметливых, опытных, неутомимых, хорошо умеющих прятаться, быстрых и с острым глазом... Надо нам здесь заметить, что в той полнейшей неразберихе, когда никто, даже высшие военачальники, толком не знал, где стоит лагерем, а где движется неприятель, и где имели место стычки, и с чьим успехом, и чей там отряд через дебри ломится, и чей намедни в болоте увяз и тянет теперь греблю, кто в тылу поджигает деревни, куда подевался обоз с фуражом, что там за лесом за грохот (действительно ли дерутся или только пугают?), где и кем наводится переправа и т.д. и т.п., — сведения о противной стороне и о передвижениях и действиях своих разрозненных отрядов были крайне необходимы и потому очень ценны.

И русские, и шведы использовали литвинов и евреев не только для разведки, то есть для собственно сбора сведений, но и для распространения обманных сведений, ложных слухов, способных смутить малодушных в стане противника, а то и вызвать панику во вражеских войсках. Шведы брали в заложники семью и посылали мужика к русским. Так и с евреями, коих немало было в тех краях, в иных местечках — едва не больше, чем самих литвинов. И шведы, и русские знали, что у евреев была своя «почта»: если один еврей что-то важное узнавал, то бежал сам (иногда за несколько вёрст) или посылал сына, зятя, работника, более лёгкого на подъём, к своим знакомым евреям, к родственникам, а те в свою очередь гоже быстро передавали весть дальше. Случалось, что гонец, посланный с вестью королём, князем, маршалком, шляхтичем, ещё в пути, а весть, передаваемая по эстафете еврейской «почтой», уже далеко опередила его и достигла места назначения и в месте том ко времени прибытия гонца уж далеко не новость. Шведы, бывало, выпытывали — в прямом смысле слова — у евреев, что они знают о передвижениях русских. Иногда, запугав и ограбив, засылали еврея к русским в качестве мелкого торговца — вином, табаком или потаскушками с грязным подолом. Тот, однако, не будь дурак, явившись в русский стан, сразу объявлял, что заслан шведами, что вовсе он не spion, а совсем свой, и всё русским про шведов рассказывал; и молил об одном — чтобы его не выдали; русские, весьма довольные, иногда даже награждали такого «шпиона» каким-нибудь дорогим подарком и посылали его обратно с наказом передать ложные вести. Еврей наш, пейсики накрутив, глазками но сторонам стрельнув, возвращался к шведам и как на духу выкладывал им всё о русских — и правду, и неправду (о полученных подарках, разумеется, помалкивал), а более, конечно, неправду, поскольку у страха глаза велики да хочется побольше насказать в надежде, что и тут на награду не поскупятся, не обеднеет шведская казна; да ещё нам нельзя сбрасывать со счетов обычную человеческую слабость всё в своих повествованиях приукрашивать, преувеличивать, домысливать (мы избегаем из последних сил словечка «привирать»). Можно сказать, что «шпионы» более вводили противников в заблуждение, нежели проясняли ситуацию. Поэтому не удивительно, что русские и шведы старались полученные сведения проверять — посылали на старые тропы новых «шпионов». Но те, в большом усердии стараясь угодить, боясь в нерадении навредить милым сердцу своему заложникам, городили новую городню, очень старались, чертили такие планы на песке, что русские и шведы хватались за головы, и военачальники, бывало, совершенно сбитые с толку, обескураженные, впадали в сильный гнев, бранились самыми последними словами (рожа твоя — задница!., да ходил ли ты вообще? что за тупое свиное рыло!., куриные мозги!..) и даже прибегали к розгам.

Очень тяжёлые были времена.

Рыцарь Тур во языцех

В силу того же естественного свойства простолюдинов, о коем мы только что говорили, все в своих повествованиях и ради красного словца, и ради вящего впечатления преувеличивать, приукрашивать, додумывать поверяли друг другу бедные литвины — не единожды обобранные фуражирами, многажды ограбленные дезертирами (что суть одно и то же), обворованные пришлыми татями, бессчётно раз оскорблённые и бессчётно же раз доводимые до самого что ни на есть скотского состояния — волшебные сказания о некоем Туре, о защитнике, о благодетеле, о радетеле народном, о всаднике-великане в дивном шлеме с турьими рогами, об истинном герое, что за каждого безвинно униженного, бессудно наказанного поднимает свой неотвратимый меч. Об этом Туре и русским, и шведам, понятно, тоже доносили разведчики и spioner, но русские и шведы, кривя насмешливо губы, отмахивались — сказки, празднословие людей тёмного ума. Никаких подробностей русским и шведским военачальникам, ясно, не передавали, лишь слегка приподнимали рогожу, объяснялись таинственными обмолвками; не могли же, в самом деле, рассказывать тем и другим, что тех и других славный Тур всё чаще и очень справедливо бивал!.. А уж когда далеко были русские и шведские уши, тут они, люд простой, незатейливый, друг дружке всё выкладывали, что знали, чему в последнее время радовались от души, с чем связывали надежды, — только успевай, брат, слушай...

Великан этот Тур невиданный — в два человеческих роста; так гласила всеобщая молва; одной рукой легко поднимает годовалого бычка, а на простого коня сядет — тут ему и хребет сломает; потому особенный у него конь — ему самому под стать; в его ручищах молот — что в руках у кузнеца молоток; а крестьянские вилы возьмёт — это как для пана вилка, столовый прибор. В повете он появился недавно — всадник-великан — без имени, без роду и даже без лица — Тур он и есть Тур. Крутые каменные плечи, косогор-грудь, ручищи-ухваты — дубовые корни... из леса вышел, в коем был всегда, в коем со времён старинных, легендарных, только ждал своего часа; оттого и обличье у него необычное — он будто призрак с крыльями незримыми, нетелесными, добрый гений из прошлых веков, из тумана неожиданно появляется и с клочьями тумана над землёй плывёт, вроде медленно, да не догнать; а в другой раз Тур, дитя самой матушки-земли, ею рождённый, ею в камень воплощённый, неизмеримо тяжёлый, как скала, проедет стороной, ввергнет в ужас лихих людей и исчезнет — там, где вроде исчезнуть-то и негде, будто, из земли произошедший, в землю и войдёт. Гоняет Тур по округе и русских, и шведов, бьёт шляхтичей ляхов, бьёт презренных жидов, берущих лихву да жестоко обирающих народ в корчмах, гоняет хитрых иезуитских проповедников, дурманящих людям головы, смущающих веру их. Любого ярмарочного силача, если надо, вмиг прикончит раздавит, как клопа, и, как вошь, между пальцами разотрёт... И так он грозен, и с врагами так бывает суров, что даже те, за кого он вступается, его боятся.

И есть дружина при нём — может, несколько всего человек, а может, тьма, будто ёлок в лесу, которых никто не считал. Злы они; как видно, настрадались от бед, от врагов-насильников: кого не зарубят, того повесят, а кого не повесят, тому кости переломают; а кто от них убежит, уж больше не вернётся, ибо возвращаться очень далеко и страшно. В дружине его и крестьяне есть, местные и захожие, и горожане, мастера с подмастерьями, коих сорвала с их мест, с цехов их война, и беглые наёмники (как из шведского войска, так и из русского), и православные шляхтичи, и бродяги всякие без роду без племени — богомазы и цирюльники, коробейники без коробьёв, попы-расстриги без крестов, чернецы-монахи без покаяния и прочая, и прочая... отщепенцы.

А он, буй-Тур, над ними — всевластный правитель. Из рыцарей рыцарь. На хоругви его начертан благородный гордый бык. Слово его короткое для всех закон. Да немного у него законов — скуп Тур на слова. Один закон — справедливость; второй закон — правда; третий закон — пойди спроси у ветра, он, вроде, слышал, и он по лесам, по долам сей закон понёс... Но, говорят, скупой на речи, щедр Тур на добрые дела. Он дела свои делает умело и умно. Как решит, как отрубит — уж не сделать лучше и не изменить. И саблей владеет — никому с ним не совладать. Льёт герой по родной земле окаянную вражью кровь, а на тропах, где ходит, он горстями разбрасывает, сеет серебро — чтобы дало оно изобильные серебряные всходы и невиданным, благородным, волшебным цветом зацвёл однажды — после всех бед и отчаянной нужды — родной край.

Тур появляется внезапно и исчезает в никуда. Никто не знает, откуда он приходит, на чей клич отзывается, на чей плач, где его дом и есть ли тот дом вообще — быть может, это логово, как у зверя лесного, под камнем, что лежал на своём месте всегда и помнит, как начиналось мироздание, под вековой валежиной, затянутой мхами, серыми и зелёными, бледными и яркими, нежными и косматыми, пушистыми, ветвистыми, кожистыми, быть может, его пристанище и логовом не назовёшь — просто место, как у языческого божества, просто лужок у высокого жаркого костра под звёздным куполом небес или, напротив, над бессчётной бездной звёзд. Где остановился Тур, там и дома...

Назад Дальше