Здесь мы должны сказать, что молодой шведский король, не обладавший в начале войны достаточным опытом военачальника, введя свою доблестную, хорошо вооружённую армию в чужие земли, рекомендовал подчинённым не церемониться ни с мирным населением, ни с захваченным имуществом врага, ни с попавшими в плен неприятельскими гарнизонами: никого и ничего не щадя, жечь и крушить всё и вся, наказывать смертью за малейшие провинности и даже за подозрение в злоумышлении, короче говоря — двигаться быстро и уверенно и оставлять за собой мёртвую пустыню. В одном из приказов Карла предусматривалось: «Контрибуцию взыскивать огнём и мечом. Быстрее пусть потерпит невиноватый, чем ускользнёт виноватый... Было бы лучше, чтобы все эти места были уничтожены грабежами и пожарами и чтобы все, кто там живёт, виноватые или невиноватые, были истреблены». А в другом приказе Карл наставлял своих солдат: «Жители, которые хоть сколько-нибудь находятся в подозрении, что оказались нам неверны, должны быть повешены тотчас, хотя улики были бы неполны, для того, чтобы все убедились со страхом и ужасом, что мы не щадим даже ребёнка в колыбели...» В этом он, надо думать, равнялся на кумира своего, Александра Великого, у которого тактика поголовного истребления населения, полного уничтожения городов и сел была излюбленная и который, прибегая к этой жестокой тактике, единственный из полководцев, что были до него и были после, сумел захватить Согдиану и Бактрию и сломить гордый, свободолюбивый дух населявших их племён. Однако спустя некоторое время короля Карла стали посещать сомнения: быть может, по неопытности он ошибался, и совсем не разумно это — оставлять у себя за спиной страну обиженных и обозлённых, оставлять побоище на побоище и пожарище на пожарище. Другое было время, другое место, другие обстоятельства. Быть может, и достославный Александр, царь Македонский, оказавшись в нынешних обстоятельствах и в здешних местах, стал прибегать бы к иной тактике?..
И явным свидетельством того, что Карл XII решил взять на вооружение иную тактику, может послужить случай, произошедший с королём на одном из Могилёвских мостов. Однажды Карл, лично проверив посты, ехал через восстановленный мост. Вдруг конь под ним заволновался, резко остановился и испуганно попятился. Король едва удержался в седле. Удивлённый, он велел осмотреть мост. Когда солдаты из охраны подняли доски, они увидели, что на одной изображён лик Спасителя, а на другой — лик Божьей Матери. Карл приказал поднять эти иконы и отставить их в сторону. Он ещё больше удивился, когда конь сразу же двинулся по мосту. Король велел расследовать это дело. Установили, что при постройке моста были использованы иконы из буйничской церкви. Все найденные иконы вернули в пустой монастырь. А виновников — двоих чересчур усердных шведских солдат — за насилие над монахами и за святотатство в тот же день повесили по августейшему приказу...
Генерал Левенгаупт, человек дотошный, исполнительный и умеющий подчиняться, знающий приказы короля (но не знающий ещё о его сомнениях), имел, однако, своё мнение относительно сношений с населением завоёванной страны. Перед ним была поставлена весьма трудная задача — провести огромный обоз через обширную вражескую территорию, причём провести с возможно меньшими потерями и по возможности скорее; не в его интересах было озлоблять население и не в его характере было прибегать к карательным мерам, тем более — без особых на то оснований. Вот и велел хитрый старый лис Левенгаупт любимчику адъютанту своему капитану Обергу ехать с небольшим отрядом далеко впереди обоза и ловить и наказывать — безжалостно, на месте, без лишних следственных и судейских проволочек — мародёров, пойманных за руку, эту сволочь, шатунов и негодяев, и тем самым демонстрировать местному населению сострадательное и справедливое шведское сердце. Как поверят литвины шведу, так, глядишь, и обоз без осложнений и лишних забот пройдёт через земли литвинов. В какой-то мере, конечно, наивно было рассчитывать убедить местное население в том, что все шведы хорошие, но вполне можно было надеяться убедить местное население в том, что не все шведы плохие. Тем более, что это была только одна из мер, придуманных генералом. Как показало дело, все меры, вместе задействованные, неплохо способствовали продвижению обоза, хотя, конечно, без стычек с местным населением на долгом пути не обошлось, но это все были мелочи терпимые.
Другое задание, данное Левенгауптом капитану Обергу, не менее важное, чем первое, — разведка. Король со своими войсками, не знавшими поражений, ныне попал в своего рода западню. При всём его воинском таланте, при мужестве солдат и офицеров, при опытности их, им не хватало ни провианта, ни амуниции, ни боевых припасов, и поэтому шведская армия не могла продолжать наступление на восток — на Смоленск и на Москву. Но и опасно было топтаться на месте, ибо царь Пётр не спал на печке и не вирши лирические писал, а писал на все стороны весьма разумные приказы и отовсюду собирал войска, усиливал свою армию. С другой стороны, Карл не хотел и обоз Левенгаупта бросать, столь большой, сколь и необходимый, и, увы, двигавшийся очень медленно. Обоз охранялся весьма небольшим соединением, и русские в любой час могли напасть на него, остановить и расправиться с ним. Уж миновали все сроки. Король ждал обоза, король нервничал, король кусал ногти, поглядывая на пустынную дорогу, на которой вот-вот должен был появиться Левенгаупт, но всё никак не появлялся... Наконец Карл принял решение: не идти на Смоленск, где русские всё уже разорили и выжгли, а повернуть в Малороссию — хлебную, изобильную. И к Адаму Левенгаупту прискакал гонец с приказанием — срочно двигаться для соединения с главными частями армии в Стародуб. Капитан Оберг, приструнивая мародёров и наводя добрые связи с местным простым людом, с мелкой и средней шляхтой, одновременно собирал сведения об имеющихся дорогах до Стародуба, о мостах и бродах, об удобных местах для стоянок, о возможностях использования особенностей местности — лесов, холмов, рек, болот — для защиты от нападений русских.
К тому времени, как капитан Оберг закончил писать приказ, солдаты его выкурили по трубочке, сделали по глотку вина и, облюбовав подходящую ветвь на дубе, под которым всё это время отдыхали, примяв кустарник под ветвью, срубили козлы, хотя и шаткие (но что ещё нужно для этого дела!), перебросили через ветвь несколько верёвок и принялись ловко вязать петли. Мародёры, видя эти приготовления, помертвели от страха, притихли. И с мольбой и с тоской поглядывали они на солдат и пишущего капитана. Они ещё надеялись, что этот капитан, белая косточка, чистенький мундир и с виду человек милосердный и образованный, с манерами, не дикарь какой-нибудь, просто запугивает их ради внушения и до собственно повешения дело всё-таки не дойдёт; пристально следили за выражением лица офицера; но выражение не менялось: были плотно, решительно сжаты губы, в напряжении мысли сдвинуты брови, слегка наморщен лоб — каменная маска, а не лицо; всё, что было в эту минуту в капитане живого, — это искры справедливости и чести в глазах.
Вот капитан поднялся, вот он зачитал свой приказ — ровным бесстрастным голосом. Мародёры охнули, услышав, что с ними тут не шутки шутят и не комедии ставят, и, сообразив, что пощады не будет, вполне чистосердечно опечалились... Вот двое солдат, как уж, видно, у них было заведено, поставили свои подписи возле подписи офицера. И капитан, аккуратно вложив лист приказа в Библию, негромко бросил солдатам:
— Gör vad du maste...
Офицер и солдаты, занятые приведением приговора в исполнение, не видели, что у действа, какое они при дороге развернули, есть зритель. Лишь один из приговорённых, уже поставленных на козлы, увидел мальчишку в лесу, скрывающегося с лошадкой своей в молодом ельнике, и хотел мародёр офицеру что-то сказать и уж указывал глазами на ельник, как ударили ногами по козлам двое дюжих солдат, и захлестнулись жестокие неумолимые петли, впились в кожу, безжалостно сдавливая, сминая, ломая хрящи в горле, и дрогнула под тяжестью дубовая ветвь, затрепетали листочки. И увидел гот приговорённый и уж казнённый, что был у его беды, у свершённого возмездия ещё и другой зритель — Всевидящий, Всемогущий, Всемилосердный, Всесправедливый, Всесветлый, который, нет, не остановил пишущую приказ десницу капитана Оберга... Господь Бог в небесах.
Бремя тяжких испытаний
Мы не можем тут сказать простого — что одна армия, русская, ушла, а другая армия, шведская, ещё не причту шла. С одной стороны, вроде бы так оно и было; но с другой стороны, продолжались стычки тут и там — при дороге, в полях, в лесах, в селениях; сновали через повет небольшие отряды, устраивали засады, встречались, сшибались — то схватывались насмерть, щедро проливая кровь и ломая кости, то уходили один от другого, сотрясая землю в безумных погонях. То и дело слышны были крики и звон сабель и ружейная трескотня, и вдруг заглушались они грохотом пушек. А потом наступала тишина, хотя и кратковременная. И всё начиналось вновь: крики, звон сабель, выстрелы, пушечные громы — уж при другой дороге, при другой переправе или засеке, в другом горящем углу.
То шведские отряды скакали, видели их на шляху, то отряды казаков и калмыков пролетали как ветер; вроде, узнавали и поляков. В местах стычек — кровь на траве, а ещё более — в земле. Глянешь — не увидишь; а наступишь — так кровь и поднимется, и на глазах становится земля как кровавая каша. Тут же — наспех погребённые трупы; неглубоко — на два, на три штыка. Свежие холмики. Из одного рука торчит, там проглядывает нога. А в иных местах и вовсе не погребённые — страшные, лежащие по нескольку дней и более, вздутые, облепленные мухами, обобранные крестьянами (не пропадать же добру!). Не редкость были и тела, обглоданные зверьми, с выеденными печёнками-кишками, белеющие костьми. Там, где были очи ясные, отражающие свет души и некогда на мир взирающие с восторгом, деловито копошились во множестве жужелицы, а где билось горячее сердце, где трепетало оно в радости и плакало, останавливалось в горестях, где оно чутко слышало мать и отца и где лелеяло любовь, — теперь вили себе гнёзда подлые мрачные аспиды...
Иные крестьяне даже не добивали тех раненых, на каких набредали в лесу или в поле, не хотели брать на душу грех смертоубийства, а ходили за ними, скрадывали их, или приставляли мальца — сторожить; сидели в сторонке, пощипывая корочку хлеба, пожёвывая травинку, ждали, когда те сами богу душу отдадут — от потери крови, жажды, голода, ночного холода... и тогда забирали с мёртвого тела всё, что хотели, что себе давно наглядели.
Думается нам, что эти крестьяне, по сути мародерствующие, никак, однако, не могут быть отнесены к числу мародёров, этого подлого, вороватого и жестокого племени, поскольку крестьяне (да не заподозрят нас в лукавстве!) скорее берут с поля боя своего рода контрибуцию, нежели занимаются грабежом в его самом неприглядном виде, — контрибуцию за полнейший хаос, внесённый в их и без того нелёгкую жизнь, за разрушенный быт, за голод и болезни, за грабёж фуражиров и иных разбойников в мундирах, за страдания их самих, а также стариков и детей, и за разгул смерти в попранной врагами стране. Бедным крестьянам, о которых забыли правители их, от которых, быть может, за грехи их отвернулся сам Господь Бог, нужно выжить — выжить любыми способами, с честью или без чести (не слишком ли дорого стоит для крестьянина, зависимого от пана, от панов, честь?), с гордостью ли или без оной (пристало ли крестьянину с чёрными пятками и потресканными ногтями иметь такое высокое удовольствие — гордость?), в рубахе или без рубахи, без порток и без лаптей.
Война у них всё отнимала, но поля сражений и места кровавых стычек, смертельных схваток кое-что им возвращали. Это кое-что — ремни, шляпы, сапоги, оружие, кафтаны, сумки, сёдла, ножи, огнива, уздечки, колёса и телеги, мешки, полосы железа и гвозди, ковры и сундуки, шатры, фляги и фляжки, резные табакерки, съестные припасы, пиво и вино, заморский табак... и много-много всяких мелочей, быть может, не пригодных в крестьянском хозяйстве, но дорогих и милых сердцу, мелочей, какие скрываются от посторонних глаз у всякого солдата в бездонных карманах и хитрых карманчиках, в пистонах, кошелях, в поясах и под ремнями, в кисетах по соседству с верными подружками трубками, в расшитых ладанках, в портянках, за обшлагами и подкладками, вместе со вшами, под стельками или тульями, где обычно пасутся блохи, в голенищах и каблуках, в иных потаённых местах, о коих не знают даже авторы всеведающие — вроде нас, и о коих даже не подозревают те, кто никогда ничего не прятал...
Горели деревни и хутора, горели поля и заготовленное сено; втаптывались в грязь собранные плоды. Это свирепствовали казаки и калмыки — и те и другие проклятое племя. Они выполняли варварский приказ царя Петра — выжигать и любыми иными способами уничтожать всё ценное, за что ни зацепится око, дабы не досталось шведам. О, эта вечная, как мир, как война, страшная тактика выжженной земли!.. Дымы от сожжённых полей и селений то столбами упирались в небеса, то стелились по земле, выедая глаза. Бог отвернулся от несчастной земли, и пришёл новый мессия, имя которому Зло, и явились с ним и царили повсюду его апостолы: зависть, подлость, жестокость, ложь, предательство, блуд, клятвопреступление, наговор, насилие, грабёж, расправа, воровство, убийство. Ни дорогой, ни тропинкой нельзя было пройти честному человеку, полагавшему в чести своей себе законом — не оставлять без помощи унижаемого и угнетаемого, ибо везде, на каждом перекрёстке, в каждом доме творились насилия, истязания, убийства, и посреди этого царства зла и несправедливости, посреди ада разорения не оставалось места благородному сердцу, дерзавшему одному против тысячи; из чёрных логов, из-под валежин тёмных и мрачных, из топких болот выходили чудовища в человеческом облике и заступали честному путь и вырывали из груди кровоточащее сострадательное сердце.
Кто-то из крестьян прятался в лесах, закапывался с чадами в спасительную землю; кто-то уходил в самую глушь — к русским раскольникам забирался в скиты; кто-то, сохранив только жалкое рубище, пополнял число беженцев: одни бежали в Россию, другие надеялись найти спасение в Вильне, в Польше, на Украине. Народ голодал и умирал тысячами; брели по дорогам и отдавали богу душу при дорогах, свалившись на обочине без сил. Обыскивали брошенные деревни и хутора; вламывались в хаты, заглядывали в курятники и клетки в поисках птицы, обшаривали давно остывшие печи, ковыряли всякий хлам в разбитых сундуках; братом им был сквозняк, такой же голодный и унылый, гудящий в чёрных трубах и в пустых, слепых окнах. Попробуй отыщи на столе или под столом хоть что-нибудь достойное бросить на зубок и чуть-чуть смягчить адские муки голода, хоть крошку, мимо которой пробежала мышь (ах, проглядела, пи-пи!), хоть корку хлеба, заплесневевшую и окаменевшую, на какую не позарилась и божья птаха (ах, не расклевать, чирик-чирик!), хоть зёрнышко в рассохшемся сусеке, щепоть муки в дырявом котелке, горошину, когда-то закатившуюся в подпол, если до тебя здесь прошли и шарили быстрыми руками и один, и второй, и третий, и десятый, и тысячный... такие же горемыки, как ты, с голодными глазами, большими ртами на измождённых лицах и с подведёнными животами. Попробуй отыщи хоть почерневшую луковицу в земле, какой можно заткнуть орущий рот твоему опухшему с голодухи ребёнку. Борщевиком и марью да крапивой с лебедой сыт не будешь. Этим бы людям, томимым голодом, крылья пошире да посильнее — чтобы взлететь повыше, чтобы ловить в самом поднебесье пролетающих на юг жирных диких гусей... Тела умерших — и хозяев, и пришлых, однажды понявших, что нет разницы, где умирать — здесь или тремя вёрстами далее, и потерявших волю к жизни, лежали в домах вповалку. Так в иные селения пришла чума — щёлкая чёрными зубами, поводя лютыми бельмами-глазами и хватая всех и каждого костлявыми лапами... В лесах волков развелось — тьма. Ни в кои веки их здесь столько не водилось. А ночи становились черным-черны, никогда здесь чернее не бывало. И выли волки в чёрную прорву неба. И не радовала глаз ни одна звезда. По всему было видать, что близился, уж близился конец света.
Под шум и неразбериху войны многие крестьяне сами занялись разбоем — не столько на дорогах, сколько в усадьбах своих господ; вымещали старые обиды — барщину, оброк, неслыханное податное обложение и прочие беспощадные поборы. Днём хорошо помнили своё место — навозный угол в хлеву, а ночью чувствовали себя господами — сдвинув шапку набекрень, сами судили, сами рядили, сами наказывали. Но и шляхта не оставалась в долгу: вооружившись до зубов, нападали на своих обидчиков крестьян, что днём на них спину гнули, безропотно сносили все унижения и побои, а ночью, нечестивцы, так неблагодарно, так подло разбойничали. Резали и вешали без пощады, знали этих ночных мстителей наверняка и доказывать им ничего и никому не нужно было. Случалось, и между собой люто враждовали шляхтичи, устраивали друг другу кровавую баню; то были явно отголоски непримиримой «магнатской» войны: кто-то в один голос с Сапегами хвалил короля Карла и готовился встретить шведского монарха хлебами на рушниках, а другие заодно с Огинскими и Вишневецкими верили в выгоды союза с Петром и, хотя теряли немало в пожарах и грабежах, поддерживали действия русских. Всё так быстро меняется в жизни; кажется, так же восходит и заходит солнце, так же зима сменяется весной, так же падают звёзды, так же рождаются дети и умирают старики, но оглянешься однажды — ан времена уже не те... На клавесинах в поместьях уже не играли, маскарадов и ассамблей не устраивали и друг перед другом с деликатностью не расшаркивались — угрюмо проезжали мимо, едва кивнув, зыркнув напряжённо очами; кажется, на веки вечные ушла в прошлое сладкая мирная жизнь...