Всегда живой - Карпачев Александр 2 стр.


Но о том, что будет, Марк ничего не ведал, а о том, что было, только догадывался.

Мать как-то принесла домой Библию, одолжив ее у одной из подруг на недельку. Среди диссидентствующей интеллигенции увлечение религией было модным.

Сидур ваял своих иисусов с членом и яйцами, а по ночам видел ту пулю, что летела ему в лицо, кто-то по бревнышкам восстанавливал церкви, комсомольцы тайно крестили детей. Продвинутая молодежь в столицах искала в жизни смысл и опасливо входила в пахнущие ладаном и деревом помещения. Уже зрела в мозгах фраза: «Что же это за дорога, которая не ведет к храму?» Потом Марк услышит ее в фильме Абуладзе «Покаяние», и она покажется ему великой.

Ах, как духовненько!

Духовненько – это пьяный толстый поп на мерседесе, давящий тебя на пешеходном переходе, это казак с нагайкой, бьющий тебя по лицу, это разрешение на аборт за подписью «представителя епархии», это ракета, на которую побрызгали водой и она упала. «Освятили», раньше как-то без этого обходились, и ракеты летали. Вы уж определитесь, либо святая вода, либо ракеты, ибо где «святая вода», там никаких ракет не было и быть не может, а там, где ракеты – никакой «святой воды».

Ну что, дошли до храма, проторили дорожку, вы этого, бля, хотели, уроды?!

Кстати, там, у Абуладзе, в роли Торнике снимался двадцатиоднолетний актер «Грузия-фильм» Гега Кобахидзе, сын кинорежиссера Михаила Кобахидзе и актрисы из княжеского рода Мачавариани. Он был одним из тех отморозков, которые в 1983 захватили ТУ-134 и хотели угнать его в Турцию. И не просто одним из, а именно его свадьба с Тинатин Петвиашвили стала составной частью плана угона самолета и позволила пройти молодоженам и гостям на борт без досмотра.

Дружная компания золотой грузинской молодежи, которой и так жилось неплохо, решила «выбрать свободу», нет-нет, практически все из них могли купить себе путевки куда угодно и многие уже ездили за границу, но среди них был судимый наркоман, которого не выпустили бы, а они не хотели с ним расставаться. Что ж поделать, настоящая кавказская дружба… К тому же они знали, что если останутся на Западе просто так, то кому они там нужны, а если совершить побег из Империи зла, то деньги и слава им будут обеспечены И это был не просто угон, это была настоящая бойня, семья Овечкиных по сравнению с ними оказалась просто белыми барашками. Эти выродки стреляли людям в лицо, издевались над пассажирами и бортпроводницами, одной вырвали волосы, другой пробили голову, а потом и убили, а идейным вдохновителем и организатором теракта был священник Теймураз Чехладзе. Поп должен был пронести на борт под рясой пистолеты, но не пошел на угон, потому что ему дали выездную визу и он уже сидел на чемоданах. И да, Кобахидзе был приговорен к исключительной мере наказания – расстрелу.

К чему это? А к тому, что поп за веру не отвечает, сын за отца и отец за сына – тоже, ну и актер за своего персонажа тем более. Или не так, или, может, кто-то за что-то все-таки отвечает, ну хотя бы за тех, кого приручил, так, кажется, писал один летчик, но не тот, что сидел за штурвалом несчастного ТУ-134. И да, государство, которое не пускает человека туда, куда он хочет, считая его своей собственностью, тоже следовало расстрелять. Ну его и расстреляли, но чуть позже, и «расстреляли» это метафора. Хотя, что такое метафора? – это способ с помощью одних слов говорить о других словах.

Семья Марка к диссидентам не относилась и даже не знала об их существовании, впрочем, и к интеллигентам она не имела касательства. И те и другие, наверное, были, но Марку не встречались. Библия только-только стала проникать с враждебного Запада, а поскольку Марк читал в ту пору все, что содержало буквы, схватил и ее.

Потом Марк узнал, что некоторые читают ее всю жизнь, вот просто не могут ни дня прожить, она у них на прикроватной тумбочке лежит, а рука так и тянется, так и тянется, сама практически.

«В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою…» Марка хватило страниц на двадцать. Как же хреново написано, и где у этой книги редактор. В первой главе Бог творит землю и человека, и во второй, будто забыв, что он это уже сделал, снова творит землю и человека. Зачем два раза-то, и куда делось все то, что он сотворил вначале… Мать же добросовестно штудировала ее всю неделю, но Марк забыл спросить, понравилось ли ей.

Марк вообще много чего забыл спросить, и не потому, что думал, что впереди у них целая вечность. Думал ли о вечности тринадцатилетний подросток – вряд ли. Вечность – это просто метафора, а он в метафорах не разбирался и не знал, что «потом» никогда не наступит. А не спрашивал по вполне банальным причинам неинтересно, иногда спрашивать было неудобно, но и не надо забывать, что в тринадцать лет есть уверенность, что сам можешь все узнать, никого не спрашивая.

Когда он дожил до сорока пяти, то подумал, что ей очень страшно было умирать в этом возрасте. Но что лучше, развалиться от старости или уйти вот так, чуть миновав половину? Это, наверное, очень больно, уходить вот так – с чистой ясной головой, с полным пониманием того, что сейчас тебя не станет. Это все равно что операция без анестезии. Марк почему-то был уверен, что к старости ее подадут, что позаботятся и обезболят. Что если он будет умирать один в говне и моче в своей стариковской квартире, то он это не почувствует, его личность сбежит из тела раньше, великий анестезиолог природа сделает свое дело. Его сознание, его память, к этому времени услужливо превратившись в сплошное решето, разверзнутся и отпустят его «Я» в эту бездну еще до того, как он это осознает – деменция, альцгеймер, паркинсон помогут.

Еще он рассматривал другой вариант – умереть в богадельне среди чужих людей, как умер отец спустя двадцать с чем-то лет после смерти матери. Говорят, ему было больно, и он чувствовал эту боль, осознавал ее, но не мог ничего сказать. Марка там не было, и он не верил. Если мать умерла на его глазах, то отец был скрыт двумя тысячами километров, и Марк ничего не почувствовал. Там, вдали, умирал совсем другой человек, сохранивший лишь истертую временем оболочку. Нет-нет, не чужой, а просто другой. Его сознание цеплялось своими тоненькими коготками за это иссохшее тело, отказывающееся жить, колотило в грудь, заставляло дышать, биться сердце, но уже ничего не могло сделать, никто его не слушался.

Хотя, что толку думать о смерти, о том, какой она будет, вариантов много, но никто не предлагает их на выбор, пусть смерть думает о тебе, а не ты о ней, в конце концов, это ее ремесло, ее работа, каждый должен делать свое дело и делать хорошо.

Каждый год Марк навещал отца. Здоровье того становилось все хуже и хуже, но происходило это медленно. Проблемы со зрением у него были и до смерти матери, но макулярная дистрофия тоже медленная болезнь: отмирают зрительные клетки в центре, но если ты это вовремя замечаешь, то можешь остановить, а если нет, то остаешься с периферийным зрением. Собственно, это тоже зрение, что-то видишь, но ни читать, ни писать уже не можешь. С ногами тоже не все было ладно – он их плохо чувствовал, ступал осторожно, ходил медленно, казалось, дунет ветер и он упадет. Потом, кстати, он и падал, и в последний раз очень неудачно. Это, кстати, начали отмирать двигательные нейроны, и делали они это тоже медленно и тоже давно.

Все предвещало, но дурные вести не особо себя распространяли. Он был на пенсии и пока мог читать текст, набранный на машинке, продолжал работать. У него водились деньги, и он не терял надежду найти женщину. Он еще не был тогда окончательной развалиной и предпочитал тех, кто на двадцать лет его моложе. Такие находились – небедный старик с трехкомнатной квартирой в центре. Но жил он с ними недолго – выгонял. У какой-то оказывался дурной характер, какая-то была просто глупа, как одна крановщица-молдаванка, которая не знала, что у нас произошло в 1917 году, а у какой-то мешал ребенок. Впрочем, все это было со слов отца, Марк подробно не вникал.

В один из приездов отец стал жаловаться Марку, мол, была у меня одна женщина, такое со мной делала в постели, что еще никто мне не делал, но шизофреничкой оказалась… До Марка не сразу дошло, что пытается описать ему отец, но потом догадался – она сделала ему минет. Значит, мать… Как же они жили?…

Беда была в том, что этого теперь он не хотел знать, возможно, этого он никогда не хотел знать. Но эти знания были приколоты к его памяти, словно записки другого, приколотые кнопками к стене квартиры, где ты живешь. Волей-неволей они уже твои, деваться некуда.

Знаете, в 1982 были только металлические круглые плоские канцелярские кнопки. Дети любили их подкладывать на стулья друг другу, но, кажется, толку было мало, сквозь одежду они практически не чувствовались, хотя, вероятно, костлявые тощие задницы страдали. А еще эти кнопки были очень капризны: их треугольные тупые жала не в каждый материал хотели лезть, а если надавить не под тем углом, то жала складывались. В общем, прикнопить ими что-то было довольно сложно, а чтобы вынуть, надо было подцепить ногтем, ножом, в общем, тот еще геморрой.

Так вот, эти записки от другого, приколотые к его памяти, были приколоты какими-то иными кнопками.

Они были острые, как иглы, и имели разноцветные пластмассовые головки, за которые их было удобно вынимать, но они почему-то не вынимались. Вот он на берегу реки, мать переодевается после купания, он оборачивается и видит ее со спины. Вот они все смотрят «Хождение по мукам», где красивые женщины и мужчины, где революция и гражданская война. Ни с того ни с сего предъявляет претензии отцу – что ты так смотришь, сравниваешь, какая мама некрасивая. Вот он закрывает ей мертвой глаза. Тоже приколотая картинка. Навечно? Навсегда?

Ой ли. Но поживем – увидим. Потом, в девяностых, появились эти самые иные кнопки, и это были не просто кнопки, это были push pins – кнопки силовые. Это звери, а не кнопки. Может, как раз этими, а не теми, слабосильными, была и приколота его жизнь к нему, как бы он ни сопротивлялся. Erich Krause делает такие кнопки.

Но пока мать жива. Вот вращается ключ в замке, она открывает дверь, заходит в узкий пенал прихожей, снимает шапку и шарф, вешает пальто, расстегивает сапоги. Ей чуть больше тридцати, она здорова и жизнерадостна, у нее растет сын, вот-вот с работы вернется муж и их надо накормить. Быстрее переодеться, помыть руки и на кухню.

– А чем это так у нас пахнет?

– Лаком. Это я покрасил римлянина. Дай мне рубль, я его завтра на ярмарке сам у себя куплю.

Того Марка тринадцати лет уже давно нет на свете, и голос его практически не слышен. Это я из будущего творю его здесь и сейчас, создаю из того, что приколото ко мне силовыми кнопками. Я сотворил им на ужин котлеты, но не знаю, что они ели на самом деле. Просто мне захотелось – и пусть будет так. Я не знаю, о чем они говорили в тот вечер, не знаю, какую книжку читал Марк перед сном. Но точно знаю, он решил проверить, как сохнет лак, и указательным пальцем правой руки коснулся поверхности. Еще липко. На доске остался отпечаток пальца. Ну все, пора спать. Завтра будет суббота.

В Кельне все спокойно

Марку не спалось, в палатке было душно, он решил прогуляться, подышать воздухом. Дошел до лагерной стены, назвал пароль и был допущен наверх.

Рейн тек беззвучно. О том, что рядом вода, можно было догадаться только по отблескам звезд в эту безлунную ночь да по влажному воздуху, который приносил ветер. Тяжелая черная жидкость легко и быстро скользила вдоль берегов, словно они были смазаны маслом, и создавалось такое впечатление, что река, пользуясь темнотой, пытается незаметно сбежать.

Картина, открывшаяся со стены, успокоила Марка и придала ему уверенности: нечего ждать, когда придет сон, лучше потратить это время с пользой. И он пошел назад с твердым намерением продолжить давно откладываемую главу о восстании легионов, последовавшем сразу после смерти Августа.

Это было четыре года назад. Бунтовали в Паннонии на Дунае, и на Нижнем и Верхнем Рейне. Сам Марк не был свидетелем начала ни того, ни другого непотребства, но волей судьбы оказался участником подавления рейнского восстания. Об этом событии он уже набросал обширные заметки, а вот цельную картину того, что было на Дунае, еще не восстановил. Впрочем, ему везло. В лагере было много солдат из дунайских легионов, подвергшихся чистке.

Он сошелся с двумя словоохотливыми и сообразительными солдатами Авилом и Пефонием, которые поделились с ним тем, что знали и видели сами. И вот как раз на обратном пути Марк натолкнулся на них. Сдав караул, они возвращались в палатку.

Встреча с ними показалась Марку добрым знаком.

– Ну, как вдохновение? – иронично спросил Авил, проявляющий искреннюю заинтересованность в трудах Марка.

– Нагуливаю, – ответил Марк.

– Ну-ну, ну-ну, – одобрил Авил, – почитать только потом дай, на бумаге виднее, может, что переврали, а то неудобно будет, если что не так, да и перед потомками стыдно.

– Обязательно, – успокоил Марк.

Пефоний, вероятно, будучи не в настроении, лишь пробурчал:

– Потомки-подонки, – и скрылся внутри палатки, за ним последовал и Авил.

Вернувшись к себе, Марк послушал ровное сопение своего заместителя, позавидовал, зажег светильник, достал чистый лист и начал писать.

«В летнем лагере в Паннонии размещались вместе три легиона, находившиеся под командованием Юния Блеза. Узнав о кончине Августа и о переходе власти к Тиберию, он в ознаменование траура освободил воинов от несения обычных обязанностей. Это привело к тому, что воины распустились, начали бунтовать. Был в лагере некий Перценний, в прошлом глава театральных клакеров, затем рядовой воин, бойкий на язык и умевший, благодаря своему театральному опыту, распалять сборища. Людей бесхитростных и любопытствовавших, какой после Августа будет военная служба, он исподволь разжигал в ночных разговорах или, когда день склонялся к закату, собирая вокруг себя, после того как все благоразумные расходились, неустойчивых и недовольных…»

Написав несколько предложений, центурион внезапно почувствовал сильную усталость. Ладно, завтра продолжу, решил он и отправился в постель…

Звук трубы, играющей подъем, вырвал Марка из сна. Он не сразу сообразил, что находится в своей палатке, в пограничном лагере недалеко от Оппидум Убиорум. Из-за ранения в голову, полученного во втором походе Германика, с ним иногда случалось что-то похожее на потерю сознания, происходило это чаще всего в момент пробуждения. Но в первое время практически каждое утро Марк терял связь с реальностью, зависал, словно кто-то на невидимом пульте нажимал на паузу, останавливая кино, и ему долго приходилось ждать, когда начнется воспроизведение, и гадать, с того ли места или же нет. Марка хотели даже комиссовать, но он научился успешно скрывать истинное состояние своего сознания, а может, ему просто везло, и никто не обращал внимания на то, что его реальность прерывалась. Вскоре частота приступов уменьшилась, да и подвернулась подходящая служба. Сейчас приступы случались совсем редко, а реальность далеко не отбегала, хотя ощущение потерянности во времени и пространстве его не оставляло.

Первым, кого увидел Марк, был Эрих – немец, перешедший к ним на службу три года назад, во время внутригерманских разборок. Эрих жил в городе и работал там под прикрытием.

Склонившись над столиком, Эрих что-то читал. Центурион не сразу понял, что это его вчерашняя запись, которую он, ложась спать, забыл убрать в сумку.

– А ну-ка отвали, нехрен читать чужое! – грозно крикнул Марк.

– Простите, мой господин, но вы же знаете, что я грамоте не обучен, я не читал, я только любовался на эти прекрасные буквы, выведенные вашей прекрасной рукой. – Изображая испуг и покорность, Эрих отпрянул от столика.

Марк усмехнулся удачной шутке. В палатке они были вдвоем. Заместитель Марка пошел за завтраком. Штабные офицеры в лагере еду себе не готовили, для них было сделано исключение, обычные центурионы, как и везде в армии, вместе с рядовыми самостоятельно заботились о том, чтобы из выдаваемого дневного довольствия приготовить нечто съедобное. Считалось, что совместная трапеза с подчиненными укрепляет боевой дух и единство армии.

Назад Дальше