– А что касается отца… – продолжаю я. – Не то чтобы я никогда не предпринимал попыток что-либо о нем узнать. Но Глэсс замыкается в себе и хранит эту тайну за семью печатями.
– Это тебя раздражает, да?
– В какой-то степени, – против воли соглашаюсь я. То, что Номер Третий ее бросил, – единственная известная мне причина, по которой моя мать решилась податься за океан. – Все, что я знаю, слишком… обрывочно.
Мне снова вспоминается список, который я несколько лет назад по чистой случайности обнаружил среди ее бумаг. В нем по порядку шли имена всех мужчин, с которыми у нее была связь, – имена, тщательно записанные в столбик, напротив каждого из которых значилась дата – как я полагаю, тот день, когда она с ними переспала. На третьей строчке значился только номер и дата – и не составляло труда отсчитать девять месяцев от нашего рождения, чтобы именно этот день и получить.
Я не знаю, существует ли этот список и поныне. Тогда в нем было порядка пятидесяти пунктов – много это было или мало, я не стал судить. Полсотни романов за более чем десять лет – на мой взгляд, вполне допустимо, особенно если учесть то, что большинство значившихся в списке мужчин за редчайшим исключением никогда не появлялись в Визибле второй раз. В моих воспоминаниях их лица, как наслаивающиеся на самих себя серые, расплывчатые образы, сливаются одно с другим, легко перенимая очертания друг друга. Они никогда не принимали участия в моей жизни и в конце концов так и остались для меня тем же, чем были для Глэсс: всего лишь безликими номерами на белом листе бумаги. Конечно, были и исключения, как Мартин, чьи зеленые глаза я помню так же, как запах садовой земли, был Кайл и его красивые руки, натягивающие на лук тетиву, – но над всеми исключениями из правил упорно нависает цифра «три», безымянным укором смотревшая на меня из списка.
– А ты бы хотел, чтобы он был? Ну, чтобы у тебя был отец? – Кэт выдернула из расщелины в стене кусочек мха и теперь скатывает его в ладонях в маленький зеленый шарик. – Я имею в виду, разве тебе его не… не хватает?
Она прекрасно знает, что, задавая такие вопросы, играет с огнем, но бывают моменты, когда она показывает себя сущей дрянью. Кэт с точностью до миллиметра может впиться пальцами в те незаживающие раны, при взгляде на которые любой психиатр отвернулся бы в ужасе. Как черные дыры, они поглотят каждого, кто приблизится к ним слишком близко. Но то, что мне кажется черной дырой, для Кэт, как она выражается, не более чем «белые пятна на карте моей души», которые она заполняет с тираническим упорством, как только предоставляется возможность, совершенно не заботясь о том, что при этом заходит слишком далеко.
Как и сейчас.
– Но ты же знаешь, что он живет в Штатах, – продолжает она впиваться в мои больные места.
– Штаты большие, – отвечаю я, не в силах скрыть раздражения. – А то, что он вообще еще живет, всего лишь твое предположение. Так что сделай одолжение и заткнись наконец, хорошо?
– О’кей. Мир, дружба, жвачка! – Зеленый шарик одним щелчком отправлен в сторону, и вот она уже прыгает вниз по руинам крепостной стены, пересекая поток горячего воздуха, приземляется в зарослях крапивы и задирает голову, обнажив во всей красе свою щель между зубами в заискивающей улыбке. – Ванильного мороженого хочешь?
За пару месяцев до того, как я пошел в первый класс, Глэсс чем-то не понравились мои уши.
– Они слишком большие, Фил, – объяснила она, – и они торчат. Ты выглядишь как Дамбо!
Мы расположились на стеганом одеяльце на берегу реки, укрытые от послеполуденного солнца зарослями высокой, розовато-красной недотроги – вдали от города и от его жителей. Мама засунула руку в сумку-холодильник, набитую напитками и клейкими сэндвичами с арахисовым маслом, вытащила из нее бутылку колы и сделала большой глоток. Я знал, что, как только она снова закроет бутылку, вердикт будет уже неоспорим.
От того, что ей не нравились мои уши, мне стало не по себе. Я посмотрел на сестру, которая стояла по колено в воде, против слабого течения реки, и искала на обратной стороне плоских камней улиток. Никто бы не подумал, что мы близнецы. Уже только потому, думал я, что у Дианы были совершенно обычные уши.
– А кто это – Дамбо? – осторожно спросил я у Глэсс.
– Дамбо – это слон, – ответила она, упрятывая кока-колу обратно. – У него были настолько большие уши, что они тащились за ним по полу и он постоянно о них спотыкался. Слишком большие уши, понимаешь?
Диана выбралась на берег, ловко перепрыгнула через пару камней, пробралась через недотрогу, достававшую ей до пояса, и, ни слова ни говоря, сунула Глэсс прямо под нос камень, на котором сидела особенно упитанная, круглая улиточка.
– О боже, убери это немедленно! – с отвращением взвизгнула Глэсс. – Терпеть не могу эту склизкую гадость!
Она откинулась на спину, закрыла глаза и потому не видела, как Диана, прежде чем отправиться назад к реке на поиски новой склизкой гадости, эксперимента ради засунула себе улитку вместе с домиком в левое ухо. «В ее абсолютно нормальное, никуда не торчащее левое ухо», – с завистью сказал себе я.
Я остался сидеть на одеяле, охваченный ужасными предположениями, одно неприятнее другого, и ждал, что Глэсс снова заговорит об этом и расскажет мне, что же сделали с этими огромными торчащими ушами, чтобы они не волочились по полу, – но она уснула. То, что по дороге домой этот разговор не поднимали, я после долгих сомнений все же воспринял как знак того, что тема закрыта.
Всю вторую половину дня заняли бесплодные попытки извлечь злосчастную улитку из уха моей сестры. Глэсс орудовала в ее слуховом отверстии всем, что только смогла найти в трех ящиках кухонного шкафа, но добилась этим только одного – что в определенный момент улиткин домик уперся в барабанную перепонку, что было вовсе не удивительно, но от этого не менее больно. Глэсс пробормотала что-то про евстахиеву трубу, и, пока я думал, как это взрослые могут произносить такие сложные слова, она, не моргнув глазом, прижалась губами к носу Дианы и что было силы дунула – так, что я и впрямь ожидал, что улитка выскочит из уха, как пробка из бутылки, и вылетит куда-нибудь в окно. Но когда и это не помогло, Глэсс, чертыхаясь, засунула нас в машину и поехала в городскую больницу, где терпеливый молодой врач скорой помощи, много раз промыв ухо, наконец выудил причину всех этих несчастий тонюсеньким пинцетом.
– Меня зовут Клеменс, – сказал он Диане. – А тебя?
Диана ничего не ответила.
Врач рассмеялся. Я смотрел на его руки непривычно розового цвета с остриженными под корень ногтями, столь ловко управлявшиеся с пинцетом.
Улитка, разумеется, давно погибла, но ее грязно-коричневый домик, как ни странно, ничуть не пострадал. По пути домой Диана покатала его по ладони и спросила:
– А я могу оставить его на память?
– Ты можешь знаешь что… А, черт с ним, оставь, если хочешь! – ответила Глэсс.
Раздался скрежет, и машину резко дернуло – Глэсс по ошибке включила не ту передачу. Я чувствовал, что она в ярости, в неописуемой ярости, поскольку из-за какой-то крошечной улитки ей пришлось просить о помощи постороннего человека, несмотря на то что он оказался очень милым. Много лет спустя имя Клеменс снова всплыло в том самом списке под номером 24.
К тому времени как мы поужинали и пошли спать, за окном успело стемнеть. Свет уже был погашен, а Диана крепко спала, когда Глэсс вошла к нам в комнату и присела возле моей кровати. Сестра положила домик от улитки к себе под подушку. На следующее утро от него остались лишь осколки.
Когда Глэсс склонилась надо мной, меня охватило чувство, что кроме меня и ее голоса нет никого на свете.
– Так вот, что касается твоих ушей…
Это все было из-за Дианы! Если бы она тогда оставила эту дурацкую улитку в покое, Глэсс не пришлось бы весь вечер думать об ушах.
– Надеюсь, тебе ясно, – продолжал голос, – что они сделают с тобой то же, что сделали и с Дамбо.
– Кто – они?
– Люди.
Глэсс махнула рукой в сторону широко распахнутого окна, рама которого очерчивала на фоне темных стен иссиня-черный прямоугольник ночного неба. Ее пальцы указывали на всех и каждого: на город, на тех, кто жил по ту сторону реки, на весь остальной мир, на всю Вселенную, – и этот всеобъемлющий жест внушил мне страх.
– И что они с ним сделали? – прошептал я, не в силах повысить голос от напряженного ожидания, и мне казалось, что Глэсс долго думала, прежде чем дать ответ. Тишина опутала мое дрожащее сердце, как тесная, грубая ткань.
– Они продали его в цирк и заставили залезть на двадцатиметровую вышку, – наконец ответила мне Глэсс из темноты, сомкнувшейся после этих слов еще плотнее. – А потом приказали ему прыгать в чан с манной кашей. И смеялись над ним!
Поначалу сестра Марта казалась в моих глазах непререкаемым авторитетом. Когда я видел, как она, склонив голову, торопливо шагала вперед по коридорам больницы, будто направлялась на войну, я воображал, что много лет назад она выступила в завоевательный поход, который увенчался победоносным захватом триста третьего отделения. Лишь спустя определенное время я понял, что под броней ее свежих накрахмаленных блузок бьется сердце, добрейшее из добрейших.
– Оториноларинголог, – проворчала она в ответ на мой первый вопрос, и перед моими глазами блеснуло распятие, подвешенное на тонкой серебряной цепочке, – это ухо-горло-нос!
Всех своих пациентов она вне зависимости от возраста величала «деточками», за исключением тех, кто, как я, попал сюда из-за ушей и относился к особо выделяемой ею категории «ушастиков». На мягкость звучания моего имени она, однако, при этом отчего-то не обращала внимания и принципиально звала меня Пил.
Пил, ушастик мой.
Но при всем уважении, которое она мне внушала, я смутно ощущал, что сестра Марта была моей тихой гаванью в бескрайнем, холодном море больницы, полном незнакомых запахов. И чтобы причалить к надежным берегам, мне, как и другим лелеемым пациентам, надо было лишь расправить свои огромные уши, как паруса, и улучить момент, когда сестра Марта знала, что на нее не смотрит никто из больничного персонала. В такие минуты она целиком отдавалась во власть материнского инстинкта, голос ее звучал мягко и нежно, а если очень повезет, то «ушастик» оказывался прижатым к необъятной груди, и ему ласково чесали за все еще торчащими или уже подвергнувшимися вмешательству ушами.
Врача, в обязанности которого вменялось сделать так, чтобы меня никогда не высмеивали из-за торчащих ушей, звали доктор Айсберт.
Низкий голос доктора Айсберта пробуждал во мне доверие. Его лицо рассекали две глубокие морщины, врезавшиеся в носогубные складки и спускавшиеся до самых уголков рта, на которые я косился с некоторым недоверием. Такие морщины, как я потом для себя понял, образуются от вранья. Доктор рассказал, как будет проходить операция: за каждым ухом мне сделают крошечный надрез, чтобы удалить излишки хрящевой ткани.
– Вы же не отрежете мне уши, правда?
– Конечно нет. Я только сделаю маленький надрез, – заверил он меня своим медвежьим басом. – А потом мы все зашьем обратно и наденем тебе на голову маленький тюрбан, в котором ты будешь похож на прекрасного восточного принца.
– А это больно?
Доктор отрицательно покачал головой. Успокоившись, я откинулся на подушки. Ведь восточные принцы, как и любые коронованные особы, обладают неприкосновенностью – и уже никому из них там не сможет прийти в голову продать меня в цирк и заставить прыгать с двадцатиметровой вышки в манную кашу.
Но в глубине души я все еще не мог успокоиться. В нашей городской больнице не было своего ухо-горло-носа, и меня пришлось положить в специализированную клинику в двух часах езды от Визибла – соответственно, рассчитывать на то, что Глэсс, Диана или даже Тереза будут меня навещать, особенно не приходилось. В первую очередь не приходилось рассчитывать на визиты Глэсс, которая недвусмысленно дала понять, что от любой больницы, являвшейся, на ее взгляд, рассадником неизвестных бактерий и средоточием жестокости и смерти, она предпочитает держаться подальше. Но поскольку именно она вынудила меня оказаться в столь бедственном положении, мне ее посещения были и ни к чему. Мысль о встрече с Дианой тоже не грела душу, потому как я все еще пребывал в уверенности, что она своим дурацким экспериментом по засовыванию улитки в ухо внесла существенный вклад в то, что со мной произошло. Справедливости ради, полагал я, надо было, чтобы улитка навсегда застряла в ее пустой голове и с каждым шагом перекатывалась бы в ней, издавая громкий стук. Утешение я бы с радостью искал лишь у одного человека – у Терезы, но она день и ночь пропадала в своей недавно открытой конторе. Я чувствовал себя одиноким и покинутым всеми. Больничные коридоры, выползавшие из темноты на бледный свет неоновых ламп, порождали в моей душе страх, казалось, что они только и ждут, чтобы проглотить меня, стоит мне выйти из своей палаты, и поэтому большую часть времени я сидел на кровати и терпеливо раскрашивал цветными карандашами бесконечные раскраски.
Вечером накануне операции из соседней палаты раздались такие крики, как будто там с кого-то живьем снимали скальп, и грозный голос сестры Марты. Было нетрудно догадаться, что она вступила в схватку с одним из подопечных «ушастиков».
– Оставь меня в покое! – вопил неизвестный детский голос. – Оставь меня в покое!
– А ну-ка давай…
– Не-е-ет!
Раздался стук металла о металл, сопровождаемый звоном разбивающейся посуды. Я выполз из кровати и приоткрыл дверь в коридор. Мимо меня пронеслось что-то маленькое и белое. Вокруг него трепыхались сползшие с головы бинты, из-под которых гневно блестели два зеленых глаза. В глазах читалась решимость. Сестра Марта бежала следом, угрожающе размахивая шприцем, зажатым в правой руке.
– Сейчас же, слышишь – Пил, закрой дверь и марш в кровать! – сейчас же остановись, а то…
Дикая охота снова промчалась мимо моей двери, но уже в противоположном направлении. Расстояние между визжащим от страха «ушастиком» и настигающей его сестрой Мартой неумолимо сокращалось. Обе фигуры исчезли из моего поля зрения, и некоторое время спустя финальный вопль возвестил о том, что неравный бой завершился в пользу шприца.
Это были необнадеживающие перспективы.
Несколько часов спустя, когда всё в отделении давным-давно успокоилось, меня разбудило осторожное шлепание босых ног. Зеленоглазый «ушастик» с забинтованной головой, призрачно светившейся в зеленоватых неоновых лучах, пробрался через полуоткрытую дверь ко мне в палату, утопая в свисающей до колен ночной рубашке, и остановился напротив моей кровати.
– А мой папа – директор школы, – сказал «ушастик», ковыряя в носу.
На это мне было совершенно нечего ответить. Я не только не знал своего отца – я даже не знал его имени, знал только то, что он живет где-то в Aмерике.
«Америка» было тем волшебным словом, которое я повторял перед сном, как молитву, снова и снова.
По всей видимости, «ушастик», на поверку оказавшийся девочкой, намеревался продолжить разговор во что бы то ни стало. Никак не прореагировав на то, что я ничего не ответил, она задала следующий вопрос:
– Тебе тоже операцию на ушах делают?
При таком повороте событий я почувствовал себя увереннее и утвердительно кивнул.
– Мама говорит, что я похож на Дамбо. Дамбо – это слон. Его заставили прыгать в манную кашу, потому что у него были слишком большие уши, и все смеялись. – Но потом-то он научился летать на своих больших ушах, прославился на весь мир и стал звездой.
– Кто?
– Дамбо. Можно я залезу в твою кровать?
Я откинул одеяло и подвинулся. Девочка, которая знала про Дамбо больше, чем я, и чей папа был директором школы, быстро заняла освободившееся место и прижалась ко мне. Ее повязка щекотала мне лицо и пахла мазью и перекисью. Над левым ухом было уплотнение, и сквозь бинты можно было разглядеть черное пятно спекшейся крови.