В центре Вселенной - Андреас Штайнхёфель 4 стр.


– Больно? – сочувственно спросил я.

– Офигеть можно!

Глэсс, которая сама не стеснялась в выражениях, за такие слова лишила бы меня арахисового масла недели на две. Внезапно во мне вскипела злость. Моя собственная мать… нет, не обманула меня, но часть правды утаила. Самую важную часть. В моем случае ложь и умалчивание в принципе сводились к одному и тому же. Я никогда не смогу летать, как Дамбо. Никогда не прославлюсь и не стану звездой. В том, что медвежий бас доктора Айсберта точно так же вкрадчиво вешал на мои бедные уши лапшу, у меня не было ни малейшего сомнения. Я возненавидел его и принца в окровавленном тюрбане. Больно будет.

– Офигеть можно, – содрогнувшись, повторил я и испуганно дернул девочку за плечо.

– Тебя как зовут?

– Катя. А тебя?

– Фил.

– Если я захочу, я могу каждый день есть мороженое. Мое любимое – вишневое, а твое?

– Ванильное… А можно я надену твою ночную рубашку?

Мы вылезли из кровати и стащили с себя одежду. Раздетым я чувствовал себя неловко, в отличие от Кати, которая решительно помотала головой, когда я протянул ей свою пижамку.

– Обойдусь.

– Но мама говорит, что больница – рассадник бактерий.

– Чепуха.

Я был ниже ее ростом, и ночная рубашка доставала мне почти до щиколоток. Она была мягкой и приятно пахла; когда я натягивал ее на плечи, ткань заструилась по моему телу, как поток прохладной воды. Когда мы забрались обратно, Катя прижалась ко мне, голенькая и с головы до пят предоставленная во власть рассаднику бактерий, за исключением забинтованных ушей. Я обнял ее одной рукой, чтобы защитить от них, как мог. Пока я скользил пальцами по непривычно гладкой ткани цветастой ночнушки, Катя за считанные мгновения погрузилась в глубокий, ровный сон. «Америка!» – повторил я, закрывая глаза.

Вокруг таилась опасность. Мир сосредоточился на бессовестных врачах, поджидавших меня, как пауки в центре паутины, чтобы хладнокровно вонзить в меня свой скальпель. Вооруженные шприцами медсестры гонялись за беззащитными «ушастиками» по лабиринтам недр необъятных больниц, залитых призрачным светом. Полагаться было не на кого. Родные матери предавали здесь доверие собственных детей, лишаясь всякого уважения в их глазах. На будущее я дал себе слово остерегаться.

Но будущее никогда не наступает позднее, чем в следующую долю секунды. Услышав подозрительное ворчание, я открыл глаза и увидел перед собой сестру Марту, нависающую над моей кроватью как ангел мести. «Так и тянет сбежать! Все вы, ушастики, одинаковые, – сказала она, энергичными движениями оправляя накрахмаленную блузку. – Господь Бог не любит, когда мальчики и девочки лежат в одной кровати».

Господь Бог, подумал я, наверняка не боится операций по удалению излишков хрящевой ткани. Господь Бог, продолжал я с горечью, в конце концов, вообще был виноват в том, что я и еще две его такие же ушастые ошибки сейчас оказались заперты в оториноларингологическом отделении.

И уж тем более меня не удивило то, что Господу Богу не понравится моя ночная рубашка. Сестра Марта уже откинула одеяло и осторожно взяла Катю на руки, когда ее взгляд упал на меня, и она запнулась.

– Почему ты надел это, Пил?

– Мне страшно.

– Тебе не нужно бояться. Никто не сделает тебе больно.

– Сделает. Катя сказала.

– Сними ночную рубашку, Пил, и надень пижамку. Господь Бог…

– Нет!

До Господа Бога мне уже не было никакого дела. Я упрямо натянул одеяло до подбородка и в глубине души подготовился к тому, что сейчас разразится скандал.

Но ничего не произошло. Не знаю, что тогда смягчило сердце сестры Марты – ночная тишина или тепло лежащего у нее на руках «ушастика», – но, с укором покачав головой, она лишь еще раз взглянула на цветастую ночнушку и, развернувшись, вышла из комнаты.

Голенькое тельце Кати почти полностью утонуло в сильных руках сестры Марты, но, несмотря на хрупкость ее худосочной спины, несмотря на склоненную набок голову в повязке с ужасными пятнами запекшейся крови, Катя не производила впечатления беззащитной. Интересно, подумал я, перестану ли я тоже бояться больницы, если буду есть вишневое мороженое? Уставившись в темноту, я вновь провел пальцами по ночнушке.

Америка, Америка, Америка…

* * *

При полуденной жаре рыночная площадь с засиженным голубями памятником жертвам войны и вычурными домишками казалась вымершей. Ничто не двигалось, не ощущалось ни малейшего дуновения ветерка. Каждый более или менее разумный человек пребывал либо дома, либо в бассейне.

Мы с Кэт занимаем столик в самом дальнем углу шумного, разноцветного кафе и заказываем гору ванильного и вишневого мороженого. Раз в несколько минут отворяется дверь, входят и выходят дети, звенят на прилавке отсчитываемые монеты, превращаясь в мороженое, которое начинает таять, едва коснувшись их потных ладошек.

– Кстати, папочка тут на днях рассказывал, что у нас в классе будет новенький, – голос Кэт вонзается в тишину, как нож в податливое масло. В понедельник – конец каникул. Школа мало-помалу вновь занимает наши умы.

– Новенький… Он из нашего города?

Кэт кивает.

– Второгодник?

– Нет, вылетел из интерната, – Кэт выуживает из своего бокала липкую проспиртованную вишню, прежде чем, многозначительно приподняв бровь, добавить: – Из мужского интерната.

– И что с того?

– Что с того? Как ты думаешь, почему они его выгнали? Наверняка он позволил себе что-то лишнее. – Ее белоснежные зубы беспощадно раскусывают вишню, из которой струится алый сок. – Тебе это не внушает никаких обнадеживающих мыслей?

– Можно подумать, внушает тебе.

– Ну, если ты о Томасе…

Томас на класс старше нас. Прошлой зимой Кэт на несколько недель позволила ему за собой приударить – ровно настолько, как заявила она мне, чтобы потерять невинность и понять, чего она совершенно точно не хочет от жизни. В частности, его в ней присутствия. Тем, что он до сих пор не может с этим смириться, Кэт гордится, аки знаменем, отнятым у врага в тяжелом бою, и, несмотря на то что еще тогда ему не раз было сказано, что мы всего лишь друзья, в глубине души он по-прежнему ревнует ее ко мне до потери рассудка.

– А если даже и о нем?

– Забудь об этом, – хихикнула она. – Или покажи мне такого парня, у которого не только с внешностью в порядке, но и коэффициент интеллекта не ниже 130 и в голове хоть иногда было бы что-то, кроме футбола, машин и огромных сисек.

– Один такой экземпляр в данный момент сидит напротив тебя.

– Ну, ты не в счет, дарлинг, – имитируя Глэсс, она мотает головой, и ее длинные светлые волосы рассыпаются по плечам так же, как у моей матери. – И даже если бы ты был в счет, я не стану вдаваться в то, что сказали бы на это мои родители.

Впрочем, я абсолютно уверен, что Кэт чихать хотела на то, что сказали бы ей на это родители, – а может, даже обрадовалась бы разразившемуся скандалу. Тогда, десять лет назад, встретившись в оториноларингологическом отделении, мы выяснили, что оба живем в одном и том же городке. За этим удивительным открытием незамедлительно последовала священная клятва вечной дружбы, до сих пор остававшаяся больным местом Катиных родителей. Я был сыном этой женщины – пресловутый образ жизни Глэсс уже тогда был предметом для обсуждения, – так что Кэт строго-настрого запретили со мной общаться. Ее отец был директором городской гимназии; благодаря его стараниям мы еще в начальной школе попали в разные классы. Когда мы немного подросли, он прилагал все усилия, чтобы его дочь не приближалась ко мне и на пушечный выстрел. Я часто задумывался над тем, действительно ли он был настолько глуп, чтобы не замечать, что чем яростнее он стремился возвести между нами неодолимую преграду, тем больше крепла наша дружба.

Уже тогда Кэт, по одной ей ведомой причине, возжелала покорить мое сердце, и эта мысль никогда не покидала ее. Она взрослела, и с течением времени ее родители все больше и больше сдавали позиции в этой борьбе. С невиданным упорством, смелостью и хладнокровием, которые мне в ней столь нравятся, она нарушает любые запреты и условия, не знает никаких предубеждений, как будто в момент рождения фея склонилась у нее над ухом и прошептала, что в мире для Кэт нет ни одной тайны, – и вправду, я видел ее удивленной, но по-настоящему шокировать ее чем-либо попросту невозможно. В глубине души она осталась все тем же босоногим «ушастиком», который, не говоря ни слова, отдал маленькому перепуганному мальчику свою ночнушку. То, что уже тогда Кэт ни в коей мере не была альтруисткой, – совсем другая история. Ведь друг – это тот, кто знает, каков ты на самом деле, но все равно продолжает с тобой дружить, верно?

Я более замкнутый, чем Кэт – мне никогда не хватало смелости быть настолько открытым. Есть вещи, о которых я ей не рассказываю, не из-за недоверия – вряд ли кому-либо я доверяю больше, чем ей, – скорее из-за того, что есть вещи, которые я пока не смог до конца осмыслить и принять. Как, например, мое отношение к Номеру Три.

– Может, еще ванильного? – ее голос выводит меня из раздумий. – Фил?

– А? Ой, я не знаю…

– Ваниль успокаивает душу.

– Это кто сказал?

– Это я сказала.

– У меня из ушей полезет.

– Заставь себя. За мой счет.

Она ухмыляется и подзывает официанта. За время разговоров в каждого из нас влезло по четыре порции мороженого. Кэт рассказывает обо всех тех ужасных деталях, из которых складывались ее неудавшиеся каникулы. Мы смеемся и строим предположения, каким обернется грядущий учебный год – а может быть, и вся предстоящая жизнь. В такой жаркий день, проведенный под ослепительно голубым небом, пахнущий летом, мороженым и предчувствием будущего, когда сердце без видимых причин начинает биться быстрее, хочется поклясться, что дружба не кончается никогда.

Широта взглядов

Вернувшись домой и закрыв за собой дверь, я слышу из кухни шум приглушенных голосов, перемежающихся нервным смехом. Ну что же, не попить мне молока. В Визибле, как легко можно предположить, гости.

– НЛО.

Я делаю шаг в сторону и едва не падаю. Прямо передо мной словно из-под земли вырастает худощавая фигура, уставившись на меня безжизненным взглядом.

– Диана! Когда-нибудь ты меня до смерти напугаешь!

По ней не скажешь, что моя скоропостижная смерть ее бы потрясла. Если мне не изменяет память, Диана всегда стремилась к тому, чтобы по ее виду вообще ничего нельзя было сказать. Гладкие темные волосы небрежно заправлены за уши. Несмотря на жару, ее бледное тело всегда укутано в чрезмерно большой черный свитер с высоким воротом и юбку землистого цвета до пят.

– Зачем ты опять подслушиваешь? – шепотом спрашиваю я. – Ты же знаешь, что Глэсс этого не любит.

Диана неохотно пожимает плечами. Уже не раз я задавался вопросом, что дает ее подслушивание разговоров многочисленных посетительниц Глэсс. В детстве мы делали это из чистого любопытства, но я вскоре забросил это занятие – с одной стороны, потому что никогда до конца не понимал, о чем вообще они говорят, а с другой – потому что их всхлипы, стоны, гневные возгласы и возмущенный шепот в какой-то момент стали неотличимы друг от друга. Но, возможно, именно это и заставляет Диану продолжать караулить у двери: чужие чувства помогают ей поддерживать связь с внешним миром.

– Смотри не попадись, – советую я ей.

Она неопределенно машет рукой, даже не глядя на меня.

– Я пока еще в своем уме.

– Я просто предупредил.

Глэсс чувствует себя связанной чем-то вроде тайны исповеди. Она не любит говорить о женщинах, приходящих к ней за советом – в основном по выходным или поздно вечером, когда она уже вернулась из Терезиной конторы. Платы за то, что она их выслушивает, Глэсс не берет, но большинство из них по собственной воле оставляют посильную сумму – когда больше, когда меньше – в знак благодарности. Глэсс завела привычку откладывать эти деньги «на черный день», о чем не устает нам напоминать: с этой целью на кухонном столе воцарилась Розелла, розовая фарфоровая свинья-копилка поистине гигантских габаритов, которой создатель под пятачком нацарапал улыбку вечного блаженства. Глэсс нашла Розеллу на блошином рынке – за бесценок, потому как левое ухо было давно отбито.

– И как долго она уже здесь? – шепотом спрашиваю я.

– Полчаса. – Диана все еще продолжает смотреть куда-то в сторону.

– Собирается развестись.

– Не разведется, – отвечаю я, снимая кроссовки и ставя их на нижнюю ступеньку лестницы. – Она уже сто лет собирается.

– Лучше бы развелась. Ее муж – просто свинья. Спит с другой женщиной, а НЛО настолько тупа, что потом стирает за ними простыни.

– Каждому свое. Может, ей это надо. Я был в городе – встречался с Кэт.

Диана поворачивается ко мне спиной и бесшумно, как дуновение ветра, скользит к кухне, чтобы вновь прильнуть ухом к стене. Не знаю, зачем я снова попытался пробудить в ней хоть какой-нибудь интерес к самому себе. Даже если мы ей и не полностью безразличны, Диана умело это скрывает. Моя сестра всегда была замкнутой, но вот уже пару лет ее жизнь оставляет ощущение насекомого, закупоренного в капле янтаря. Случай пообщаться с ней представляется все реже. Раньше мы каждый день выбирались на улицу, вместе шатались по окрестностям, бродили по лесу, исследовали берег реки, пока не валились с ног от усталости. Сегодня если Диана и выходит из дома, то неизменно в одиночестве; ее не бывает по нескольку часов, но на мой вопрос, где она гуляет столько времени в одиночестве, я никогда не получаю ответа. Наше общение исчерпывается обменом ненужной информацией.

Под звуки доносящегося с кухни смеха НЛО я поднимаюсь к себе.

* * *

На самом деле НЛО зовут Ирен. Два года назад – на тот момент ее муж уже давно изменял ей, и одиночество и отчаяние грызли ее, как моль, – она вдруг во всеуслышание заявила, что прохладной летней ночью сделала фотографии неопознанных летающих объектов. На черно-белых, слегка размытых крупнозернистых фотографиях, которые должны были подтвердить ее историю, в самом деле виднелись какие-то белые пятна на темном фоне. Вскоре в городе поднялась суматоха, и после того, как фотографии прошли через руки всех соседей и знакомых, опьяненную славой Ирен убедили отдать их в местную газету. Фото опубликовали в региональном воскресном выпуске под заголовком «НЛО над нами?». Через несколько дней в редакцию поступило письмо от доктора Хоффмана, единственного в городе гинеколога, который предполагал, что на них изображены снимки ультразвукового исследования женской матки. Письмо опубликовали на том же месте, где неделей ранее были фотографии НЛО. За бокалом пива доктор даже утверждал, что речь идет о матке самой Ирен, к которой неизвестно как попали в руки копии ультразвуковых фонограмм, которые она и пересняла на камеру. Не стоит упоминать, что от носа к уголкам рта доктора Хоффмана спускались глубокие морщины – как запоздалое доказательство моей теории лжи, основанной на морщинах доктора Айсберта, бессердечно вонзавшего скальпель в бедных «ушастиков».

Когда обо всем этом узнала Глэсс, некорректность высказывания доктора возмутила ее не меньше, чем сама формулировка «женская матка». Она написала ему – впрочем, письмо осталось без ответа, – что за незнание элементарной анатомии у него следовало бы отобрать лицензию и дать ему хорошенько по его мужским яйцам. Кто-то, по всей видимости, решил, что этого недостаточно – через несколько дней на стене его приемной ярко-зеленой краской нацарапали надпись, недвусмысленно призывающую «кастрировать этого чертова мизогиниста». Разумеется, вслед за этим в Визибл наведалась полиция – точнее, молодой, все еще покрытый юношескими прыщами полицейский, красный до ушей, страшно взволнованный и потому с силой дергавший за узкий воротничок рубашки. Прежде всего его беспокойство выдавала усилившаяся секреция слюны – бедняге даже приходилось во время разговора делать небольшие паузы.

– Это ваше письмо, верно? – спросил он еще на пороге, помахав перед Глэсс листком, в котором она обращалась к доктору Хоффману.

– Спорим на вашу очаровательную маленькую задницу, – ответила она, что в первый раз заставило полицейского судорожно сглотнуть.

Она провела молодого человека на кухню, поинтересовалась, будет ли он вести протокол допроса, и, когда тот ответил, что в этом нет необходимости, настояла на присутствии меня и сестры. Затем она поставила чайник, и начался крайне познавательный, на мой взгляд, диалог, по большей части переходивший в монолог самой Глэсс, растянувшийся на полчаса. В нем речь шла о мужских половых органах, их общественной пользе и возможном надругательстве над ними от лица обиженных женщин.

Назад Дальше