Дворцовый врач, мадьяр Христофор Фидлер, освидетельствовал ослабевшего царя. Открыл общее Христофор истощение – от обилия вин, скудости и причудливости пищи да и всех иных размноженных излишеств.
– …Чувства и их органы утомлены, – тихонько произносил он, закатывая грановитою крышкой сулейку с бесцветным бальзамом. – Вы молоды… Однако же, на моей памяти, Великий Иоганн, наш батюшка (о! – конечно, особливо ваш!) за какие-нибудь пять-шесть лет от подобного способа жития обратился в старика из молодого… А я, ваш смиренный слуга, ведший весьма воздержанный живот, по сю пору здрав и крепок, – тощий моложавый венгерец присел и с удовольствием поднял одной рукой за обрамленную александритами ножку здешний стул, опустил без стука и в другой горсти помял сухую горсть. – Судите сами, ваше царское величество: из семени мужского возрастет на долгую жизнь строгий человек. Бог в него токмо душу вдыхает, плотский земной замес заделывается природою мужчин… Ну и подумайте, юный мой батюшка, от какой служилой силы за единый раз и с единою лишь дамою вы избавляетесь?
– Мама-то тоже утруждается, – в сомнении дополнил доклад Фидлера Отрепьев.
– Женщина потрудится потом, коли зачнет, – Христофор твердо замкнул свой ящичек с ланцетами. – Однако нагрузка ее распределена равновеснее – по всем девяти месяцам, оттого дамы живут дольше. Мужчина-любодей все, что может, отдает по счету: раз, пятнадцать! – и не живет в разуме долго… Когда при мне кто-то похвалится своим мужским достоинством, меня ласкает смех…
Фидлер как-то разумно покрякал нутром, покрутил в синеватой шее головой – под увлечением насмешки. Отрепьев нечаянно сам хрюкнул, но очнулся, омрачил чело…
– Я много странствовал по свету, наблюдал церемониал соития и обыкновения семейственности разных стран, – опять разговорился Христофор. – Славно, батюшка, что русские дома, подобно сералям Востока, разделены на женскую и на мужскую половины, что у здешних христиан столько постов. Вот почему дети ваши рождаются богатырями… Где же супруги преют вкупе еженощно, сила мужей не поспевает благородно вызреть, органы вянут, чувства выветриваются. Вот уже плоть противна плоти, яко хладный жеваный кусок – обратно вываленный из прекрасной пастищи порока. – Фидлер ненадолго стал тоже суров, даже серьезен. – Вот и их ребята слабы…
Отрепьеву еще больше захотелось верить заповедям лекаря, оттого что тот смешал пороки и семью, что где-то одобрял его народ.
– Я понимаю, ваше государево величество немало устает после дневных адовых дел, – заключил Фидлер, – а затем все остающиеся силы отдает поиску достаточного отдохновения! Да понудит еще самую малость мой батюшка великоборзый свой мозг и благоразумно разрешит задачу передышки.
От удивления Отрепьев обещал венгерцу, что отныне тоже в добром разумении пребудет и как-нибудь, на пробу, правильно устроит свой досуг.
Военная потеха. Смотрины
В честь годовщины преславной виктории под Новгородом-Северским царь с кремлевскими гвардейцами брал приступом (бояре защищали) снежный городок.
– Эка, значит, не забыл – напоминает, – вчесывались приневоленные важные защитники в затылки.
Дмитрий, точно, помнил хорошо ералаш и срам своих баталий и дабы хоть тут никого не обижать, а замирить прежних врагов глуше, поставил воеводить польско-немецкой штурмующей ротой Мстиславского, а Дворжецкого с Басмановым начальствовать на снеговой стене.
В присловье минувших побед над татарвой и грядущих – над туречиной, воткнули в ледяные своды стрельниц ржавые серпы.
На сторону неверных бояр воевать – из русских приближенных Дмитрия – кроме Басманова ушел, правда, только казак Корела. (Басманов шел своей охотою, себе на уме: играющих бояр нельзя было оставить без присмотра. Корела же не привык цепко следить за каждым шагом своей выгоды, куда попросили – туда встал.)
Сказано было – опричь катанного снега и деревянных слег – не иметь оружия. Но Басманов знал врожденную запасливость и предусмотрительную тугоухость своих подопечных. Стряпчий Петра Федоровича, Гришка Безруков, перебегая по снеговой галерее, ненароком ссыпал в ров Василия Воейкова.
– От холоп! Е… нахалюга! – забарахтался, выплевывая белую мокреть, боярин-чашник.
– Раб сволочной! – загремел с ближайшей башенки и Гришкин господин. – Покараю ужо!
Гришка, всяко каясь, спрыгнул в ровик, одним рывком Воейкова выхватил из сугроба – тот по-дурацки опять завалился, крякнуло гузно о снег. Безруков снова поднял, обшлепал всего рукавицами, тычком посадил на ледяную приступку – сорвал тимовый сапог, тряханул, выбивая из обуви плющенный снег: и лучевым тонким остригием вверх, рукоятью в снег, вылетел фряжский кинжальчик…
– Видал? Теперь отворотись, – развернул плечом Петр Федорович Дворжецкого в другую сторону на башне.
– Сейчас всех обыскать, изъять оружие! – крутнулся было назад тот.
– Вот этого нельзя никак, – навалился бесшумно Басманов, – и ни за что.
– Ну так вооружим и поляков?!
– Пан рехнулся?! И что выйдет тогда?!..
Конные стрельцы Корелы прикрывали крепость. Скопин с конными же дворцовыми латниками, не боящимися ни огня ледышек, ни дубья раскрашенных мечей, налетал. Странно, не с руки донскому атаману было «воевать» с дворцовым распарченным дитятком: не понять, с какого боку можно сечь, а с какого – жирок выплещешь, сусало сцарапаешь, век не расплатишься. Победить мальчишку – славы мало, проиграть – перед всем царством – сраму выше знамени (и поражение-то вероятнее, отряд у Скопина покрепче, так уж задумано возглавлявшим весь приступ царем). И Корела решился сыграть со своим придворчиком одну из тех шуток, какие игрывал с ногайскими темниками в зимних степях.
Корела – в белом облаке с косыми брызгами резаного подковой льда – обогнул мыс и пропал. Скопин какой-то здравой частью за ушами, в подтеменьи, чуял, что не надо от острожка уходить, а – вернувшись, прикрыть плечи бы своей польской пехоты, идущей на приступ. Но кровь, пронятая гулко-дымно морозцем и бастром с гвоздцами, в кружках разосланным всем перед битвой от государя, закруживала сердце – быстро меняла местами руки, пики и сусальные сугробы… и Скопин, еще ничего не решив, уже шел за Корелой в угон. Едва дивный ветер окреп вокруг всадника, тот мигом убедился, что в угон идти – страх-хорошо и, главное дело, нужно. Супостат, ясно, мечтает: как бы убоялся, убежать – потом тристатом воротиться. Ан не мечтай – Скопин не выпустит! Только бы так сразу не нагнать – уж больно хорошо!..
За мыском и дальше – во весь свет берегов – никакого недруга как не бывало… Не под лед же ушел? Сзади понемногу наволакивался гам: не поспевали за зрелищем вяземцы берегом. След конницы Корелы обрывался при перекопыченном широком переходе на месте летнего наплавного моста, дальше снежное поле реки стояло чисто. Переход же был взрыт ровно в обе стороны: не то прошел недавно крестный ход, не то прогнали на кормежку важным ратоборцам неширокое зимнее стадо…
Мягкий, нехороший ледок лизнул сердце Скопина – неужели степняк на московской околице обведет вокруг пальца его – коренного московца? Скопин в тревоге уже чуть не отрядил часть латников назад – помогать брать крепость, как услышал обрывающийся нечаянный стук по ледяным мосткам со стороны Зарядья и тут же различил на горке прячущиеся в скаче за немыми тынами и хитросплетенными липами – две-три казачьи яломки. Скопин всем отрядом вынесся на левый берег – спрямляя стезю, полетел слепящими, с мурашками кошачьих стежек, гумнами и сквозь тяжелые, в рассыпавшихся до небес снегах, сады.
Снова им овладел темный, прохладный восторг. С каждым подвисанием коня над платом наслуда почти не пьяный Скопин видел: сама будущность распахивается пред ним на благий миг – набело, дольно, пустынно и ясно – блестяще. Раскачивается и наполняется недобрым громом снежинок, мучительным и нежным содроганием тысяч подков, заиндевевших в стремлении стрел, каких-то налетающих сухих серо-оранжевых коробок… За парой донских шапок впереди маячили уже шведские кивера, литовские султаны и грешневики шарахающихся дымно-млечными кустами муромских разбойников.
Вот развернулась в лощине щербатая крепостица, кем-то уже взятая врасплох. Скопин метнул коня в пролом. Так и есть: все поляки уже схоронились от него в сапы с заснеженными земляными турами и только выставили узорные крыжи – рукояти кривых великанов-мечей – по ним души ляхов надеялись, когда князь Скопин-Шуйский уедет, выкарабкаться из заглушенных землей и поземкой окопов еще раз на свет божий. Скопин в ярости начал сечь крыжи, перекрывая врагам будущую вечную жизнь. Ахалтекинец под ним, перекинувшись через чугунную флешь, пробил многоярусный наст первыми ногами и бросил Скопина на басурманский крест. Вскинувшись – не охнув, сразу отцепившись от обмершего вкопанно врага, Скопин уже наладился рубиться, как – с расколотой жестянки шелома – в глаза, скорчившись, прыгнула надпись: «блвн» – благоверный «Алекс…» (раскол) «…ий Скопа».
Князь Михаил Васильевич вздрогнул, он вдруг заметил: во всю пустыню кладбища бьет ветер – обнаженные деревья шумят. Бастр был с чем-то… Это вместо католичьих он чьи души удушивал?.. Опускаются собаки на осины, воздух бессмертия под коими стольким пресек.
Трезвея, Скопин задрожал, хотя больше не осязал внешнего ветра, от которого осины и ракиты трубят, – его ветер начинался и заканчивался в нем.
Он оглянулся – по околью не было живой души. Ахалкетинец лихорадочно и безучастно позевывал, задирая верхнюю губу кабаньим пятачком и открывая бледные – в сравнении атласных шапок, непавших с порубленных русских крестов, – тянутые вперед драконьи зубы.
Скопин, сев в снегу на пятки, хотел просить прощенья у всего, может, нечаянно обрушенного им покоя душ. Но, прочтя рубежи их животов, означенные по крестам, Михаил остановился. Кладбище было старо – люди, легшие здесь, начерно прожили вместо великого царства в маленьком княжестве. Скопин тихо застыдился – он не мог просить прощения у тех, кто, пожалуй, даже не оценил бы по достоинству его славного гнева и порыва. Это им должно быть стыдно перед Скопиным, что и жили – тлели без огня большого услужения, и усопли даром: нет бы пали, приближая пресветлый день верха Москвы над Тверью и Костромой. Сам Скопин, впрочем, их не винит, хотя – как знать? – не покарал ли сейчас эти племена его рукою сам летучий архистратиг?
Содрогание гасло в груди Скопина: рать таки была не подлинна, меч липов, ветхие кресты все же не люди… Сами рассыпались.
Скопин выехал с порубленного кладбища трезвым и спокойным. Чуть не шевельнулись жемчужные струйки ракиты, не открылась бесшумно река. Не неба ли началом чуть не стал самый край земли?.. Но нет, река по-прежнему смиренно стыла, преодолена блестящим региментом Стужи. Леса представляли цепь оборонительных засек, только знаменами – рябины по низинам (для тайны багрец заткан белым поярком мохнато). Горизонты упирались в рубежи. Вновь обширная Русь расчленялась стройно и приютно, отчая природа выдвигалась верными чертами: оврагов-то – любые фланги подоткнешь!.. – И вот: пролегла одним, дух взнуздывающим устремлением.
– Тако же добудем тебе, Вашцаржскамосць, и Азов! – возопил на ледовитой башенке расходчик Слонский и пнул в последнем восхищении вздернутым носом сапожка плененный полумесяц. Но рукоять серпа, успевшая вмерзнуть в свод, даже не дрогнула: Слонский, другого ожидавший, так поскользнулся, что с размаху чресел сел на серп, – непопранный, тот выпер у взревевшего расходчика спереди сквозь шаровары.
На этом куту крепости, одоленном государем со товарищи, уже рекой лились напитки: дымные сбитни, разжимающие мягким пламенем нутро меды. В туесках и барабанных чемоданах, охлаждаясь, плавно погасая ратью горлышек – будто вековою белой пылью покрываясь на морозе, ждали своей службы и дутыши-немцы. Но даже земляки их из людей, истинные кнехты, даже франк Жак Маржарет, предпочли на стуже беззаветную войну с московскими настойками рискованным забавам со своими.
При крайних башнях, кажется, еще шла свалка – вот-вот оттуда должна подойти весть об окончательном торжестве Дмитрия… Так и есть: показался на жеребце, с трудом выбиравшем копыта из осыпей в синей сени стен – из льдинок, коверканных снежных ломтей, кубов, пластин, – впереди нескольких ментиков – снеговик Басманов.
– Ну, чего твоим послать-то: полугару али чихиря?!
– Да не надо пока вина, – сдерживая нетерпение иной заботы, смолвил сходящий с коня. Выпрастывая из стремени ногу, Петр Федорович обнял мгновенным из-под-лба оглядом отрядик бояр, давно устоявшийся с чарками возле царя.
Самый бесснежный на сегодня – князь Василий Шуйский, перехватив сей взгляд, пока монарх не разобрал, что Басманову необходим доклад наедине, подался сам к царю и под локоток тишайше повлек его в сторону.
– Прав, прав, Петруша, государь, – зашептал, сокровенным плотным паром топя бисер сосулек на воротнике Дмитрия. – Не рано распойствуем?! У немцев снег в комках был зело тверд – фонарей, вишь, нашим понавешали. Боляры зе… бардзе злы, в тиши бесящи. А ведь лезвее под полой чуть не у каждого. Глаз востри, венцедержец: бы кровавой пирушки не вышло…
Не дыша, к шептуну с другого плеча примыкал по праву долга и Басманов. Узнав, о чем болит душа у князя, он прямо глянул на него, но, теперь уж не смущаясь обществом бывалого злодея, сообщил царю (как бы уже в подтверждение слов Шуйского) ход боя на своем куту, где пешие штурмовики-жолнеры пошли вдруг таскать за ноги с седел бояр. Неприученные к такой простоте игры бояре потерялись внизу вовсе и… ну совать неприятелю в морду. Тот, разумеется, ответил – этак по-гусарски… В общем, Басманов развел от греха заигравшиеся стороны. Но, государь, сворачивай потеху. Стоят-держатся чудом. Спасибо, Андрейка, как из-под снега, вернулся и конями разделил.
– Ни-ни-ни, – близко задышал клубами Шуйский. – Государь, как ни в чем не бывало… Водку – в пролуби, и бросить красивую кость… Все победили. Мстиславский вел шляхту и немца – значит, это и боярская победа тоже. На раскате, перед ратями его вознаградить…
В круг царского ужина приняты были еще Мстиславский и Шуйский. С легкой руки Дмитрия, во всеуслышание расхвалившего своего воеводу за снеговой бой, за князем Мстиславским закрепилось теперь честное название – «Непобедимейший». Причем сподвижники, ходящие ниже Мстиславского по местнической лестнице, при обращении к нему ставили титл сей в конце прежнего полного его величания, а превосходящие родом или чином для обозначения князя теперь употребляли только этот новый титл без ничего.
Да то ли будет ужо, князь-человече? Даже дворняжья выскочка Басманов, немевший прежде уважительнее трав на бармах Годунова, нынче чуть ли Гедеминовича не за уши треплет – на своего естественного царя глядя (царь-то тоже уж больно естествен) – и, с чаркой араха развалясь, наголо царю обсказывает:
– …Давай, говорим, из армат вдарим и выйдем из-за возов. Непобедимейший: нет, бум годить, – вы сопляки палатные (а нам – лет по двадцать, стольники мы), ничего вы в битвенных делах не рюхаете, бум годить, бум ждать, пока весь хан не навалится на нас. – Перегнувшись через стол, Басманов поразгладил светлую бороду князю на обе стороны груди. – Ладно, сидим – перегрызаемся то здесь, то тут с ногайцами – день, два… А на третью но-очь на лагерь наш «нашел великий всполох»! Мстиславский выскочил в одних портках из ятки!.. А дознались потом: это пастушок один сельца Котлы, что осталось как раз под татарином, заранее всех коровенок свел и затаил в яруге. Буренки тою ночью птиц, что ли, каких, собак ли напугались и ломанулись оттоле всем стадом. А ночью ж черта разберешь, Непобедимейший в одних портках и с булавой вопит: «Изо всех орудий – на все стороны!» Тут и с гуляй-города, и из-за обоза наши как пошли из всех пищалей, кулеврин во тьму хлестать, на стене Данилова монастыря тяжелые единороги стояли, и из них – на аллаха! Вот зрелище было очам, я вам доложу… Микулин врал, что только в Лондоне на Масленицу видывал он таковые фельверки… Но света-ет… – Басманов страховито округлил глаза. – Что ж видим, государь? А перед нами в полях – ни татарина. Такую грозу в ночь нагнал им российский стратег – все юрты, припасы нам бросили и от греха в Крым, отдохнуть ушли! А все наследный воитель наш – Непобедимейший!