– Петюнька, поживи-ка твой род с мой, – плевал Гедеминович на смех несмысленный по всем краям стола, речь вел только с Петром. – Послужи-тка детки да внучки твои великим государям, вот правнуку твому и тоже дозволится на глазок пальнуть в степу – «або куда!» – Подумал, строго покосил краешками глаз на притворное замирание веселья окрест. – Тогда и твово одного адского рыка все татарство ужахнется! (Ослобони, оставь, оставь бороду-то – чай, не государева казна)…
Все ж осержался Гедеминыч более по обязанности непривычки. Скромно кутавшийся в новые подарки – чуйки с царского плеча, поедавший сейчас на одну дареную деревню больше, сидел против царя за вечерним коротким столом – сокровенно пытлив и доволен. Влекло бездетного Федора Ивановича к этой лукавой и охальной молоди, как самого маленького смутно приглашает мир больших ребят, и даже усмешка небрежения и помыкания им, младшим, сквозит из старшего мира ему лестным вниманием, он любит своих умных чутких обидчиков, слабо веря, что станет таким же.
– …Эх, Стасика Мнишка нет, – кричит единодержец. – Уж нам рассказал бы, как Непобедимейший на Украине ножнами гусаров молотил!
– Аха-ха! О-хо-хо! Непобедимейший!
– Ну и что ж, что под Новеградом-Северским замялся маленько, – пыжась и сверкнув вдруг винной сумасшедшинкой, вольной сладостью в глазах – Мстиславский. – Зато под Севском – так батюшке наложил по первое число, так наложил, что и он… наклал… И аж до Путивлю летел, не обертаясь! Верно ль я баю, батюшка-государь?
Князю на миг показалось, что под ним разверзаются полы и потолки всех ярусов и погребов до преисподней. Но провалился миг – не успел Дмитрий двинуть бровью, уже хохотали поляки и самые юнцы из русских, смеялся, спрятавшись за кубок, царь, засмеялись старые – ужели над царем?! Да нет, нет, снова, верно, надо мной… – все уже поздравляли Мстиславского со знатной местью.
– Да, да – той зимой игрывали мы полише, – показался из-за кубка Дмитрий, вскоре он, едва застолье оставило князя – занялось само собой, придвинувшись ближе к Федору Ивановичу, напомнил ему: – Слушай, за прошлогоднюю потеху наградить тебя так и забыл?.. Чего спросишь-то?
Еще на руинах снежного острожка царь «старому другу», думцу-воеводе, повелел просить что хочет. Изнуренный боевым волнением и праздничным доспехом князь попросил тогда только немного времени – желание придумать. Но время то давно прошло, желание пекло, и вторую, явившуюся чудом, возможность остужения его, потерять сейчас было никак нельзя.
– Надежда-государь, слово просьбы моей просто, – сказал князь Федор Иванович. – На поле бранном мне деть счастия некуды, а в дому у меня пустота и тоска… – князь все ниже и ниже клонился подле царя над столом, то ли в знак мольбы, то ли в знак тайны. – Окаянец Годунов, не к празднику был бы помянут, по срамокровью своему боялся продолженья моего. Он, дабы по скончанию твово раба имения его прибрать в казну и чад своих от состязателей за трон избавить, заказал мне, горемыке-Гедеминычу, жениться…
– Вот дракон… Да что ж ты сразу-то, Иваныч?.. Это я всем дозволяю, – моргал государь, за искренним сочувствием, как за щитом, с трудом держа и тем только сугубя тихое веселье. – Есть небось уж и зазноба сердцу молодецкому?
– О государь, не смел еще и избирать… Но теперь уж времени вести не буду, мигом приищу, – у Мстиславского уж в памяти летели ворота знатнейших невест, колтки, брошки, рефьи и кокошники над толстыми косами – вкруг милых белых пятен на местах лиц, неизвестных князю – ради стережения поспелых дочерей цветущими отцами.
– А ты, княже, оказывается, еще о-го-го! – хыкнул дланью-лодочкой царь Федора Ивановича в бок. – Братия! – возвеселил голос, – плясать тебе под Рождество кое-на-чьей свадьбе!
Князь опустил глаза от ряда плотных, обрыгивающихся душевно лиц – да отдал бы из них хоть один дочь за последнего из Гедемин-Мстиславских, темных выкидышей древнелитовского племени? Вянут силы его отдаленной родни, да и свои его, те нужные мужские силушки – справить удельцам наследника, поди, не те у старца. Поди, сраму с ним оберешься…
Так получилось, что государь в этот вечер не занимался больше князем Федором Ивановичем – и не слыхал, верно, тихой перемены его сердца. Оно и понятно – слишком отдален, и летами, и во человецех положением, от всех низких тревог.
Князь уходил с пира последним – все оборачивался, то ли поводило согрубить гордыней перед кем-то, то ли скорбно попенять – да чем, кому? (Царь оставил трапезную первым, далеко теперь утек во внутренний покой.)
И тут Басманов, протискиваясь меж князем Мстиславским и дверным ценинным косяком, хлопнул Федора Ивановича по плечу:
– Полно, полно, не плачь, архистрат, шире шаг! Кто не отдаст дочь тому, у кого сам государь будет сватом, а окольничие дружками?!.. Ушлю – куда ты татар не гонял, – добавил, укрыв от подслушиваний рот сбоку отворотом бороды Мстиславского, и подмигнул князю ясно.
Вывалившись перед большими воротами из возка, князь долго на свет снега хлопал глазами: что за Москва это, чьи дворы? – не Трубецких, не Воротынских…
– Непобедимейший, не опознаешься? – из мрака возка вышел младший Скопин следом.
– На… на… но… но… – прозревал боярин, столбенея.
– Верно, верно: Нагих новый двор! – подтвердил Дмитрий, идя от второго возка – линялого задрипанца с шелушащейся кожей на гранях. (Такой каптан был с превеликим трудом сыскан на задах калымажной управы – для удобства частной езды государя по Москве.)
– Но… на…
– Тетку мне, понимаешь, как раз нужно пристроить, – Дмитрий махнул плеткой возчику – бить в ворота. – Во вдовках засиделась за тринадцать ссыльных лет… Сейчас! Присватаемся к тетушке моей…
– Но… но Нагие – и Мстиславские?.. – затравленно оглядывался князь. Всего он ожидал от этой бесшабашной милости, но…
– Родня царева для тебя худа?! – рыкнул над княжьим ухом Басманов и сам крепко попробовал сапожком белую узкую калитку.
– А?.. Что ты, этого нет, – смирился, опомнившись, Федор Иванович. – Два старичка – вот и парочка, куда уж мне о девочках мечтать…
Заходя в распахнувшуюся с вязким чмоком калитку, Гедеминович утешил себя тем, что напрочь поначалу с испугу забыл: невесть откуда выскочившие в опричнину Нагие чертенята, как теперь ни крути, а царской маме племя, тирановой супружнице от шестого ли его – где-то так, седьмого ли брака. Древнелитвин Федор Иванович вздохнул, хоть все одно никуда не дел больные глаза.
– Да князь, это ж смотрины, а не сговор, – подтолкнул в спину царь. – Не поглянется, домой дорогу знаешь.
– Да что за капризник такой, да вытолкаем его сразу? – предложил мальчишка-мечник Скопин.
Троюродный дед Дмитрия, Чурила Нагой, не ждал гостей. Прямой и огромный, вышагнувший в одной мареновой рубахе на крыльцо, он все пятился – перед серьезным шествием великих – вглубь дома, прилежно, мощно кланяясь и все-таки биясь затылком о все притолоки.
Кому-кому, а угличанину Чуриле прекрасно было ведомо, Дмитрий ли – этот престольный парень перед ним, было ясно, что и «Дмитрий» не мог не знать об этом знании Нагого. «Деда Чура» видел, как нужон со всей родней сейчас царю, но то ведь – до первой славы какого-нибудь «казанского взятия», если не заслужить сейчас огромного его доверия. Потому Чурил проворно перенял «домашний», задушевно-распоясанный тон властелина, и при встречах с ним, не допуская ни мига случайного молчания, чреватого прямым чтением правды и кривды в сердцах, без конца говорил, говорил, пересказывал все о себе и семье, зодиях, магарычах и тамгах – что можно и нельзя было. Вот-де я – что там до кровного бессмыслого родства? – и так родней родимого, прозрачен, слеп и глуп…
– Вот задача, Митя, у меня – последнюю дочушку замуж вымечь, – при первой же перемолвке открыл государю Чурил. – Да как бы нечестья не вышло. По однем слухам – на Белоозере к ней в окно часовой стрелец лазал, а по иным – монахи всю излазали… – и-и эх! А как отцу там уследить – сам под надзором сидел! Пытал после – смеется. «Терпится, – спрашиваю, – замуж?» – «Вот еще! И так в неволе кисла с лучших лет, свобода, – говорит, – лучше всего». А давеча вдруг: «Батюшка, коли так тебе надо, так уж выдавай за старичка горбатого, чтобы и мне, на закате дней, свет не застилал»… Уж не знаю, в шутку ли она это – всерьез?..
– Узнай, – посоветовал тогда серьезно Дмитрий.
– Где дочища-то? – спросил он сейчас.
– Да рядом, рядышком она тут, на часовенке… – почти утвердительно молвил Нагой. – Елисей, Терешка, живо за барышней! Людка, гостям предорогим – угощение!..
Но Дмитрий досадливым порывом десницы осадил слуг:
– Да не надо ничего. Сами пройдемся, поклонимся.
Царь, мечник, сыскник и воевода опять вышли на улицу и пошли узкой, чуть размыкающей снега двора тропою к соловой часовенке. Накинув зипун, Чурил, молча что-то кумекая, двинулся следом.
Только он сошел с крыльца, двор, облезлые каптаны с красивыми лошадками в снегах, четыре человечьих стана на тропе и перевал Занеглименья над ними – залило солнце. Все четверо посмотрели на небо, последний перекрестился, первый чихнул, и, яро потемневшие в окружном великом озарении, гости продолжали путь.
– Вот, все молится во славу избавления от узища Борисова… – дышал царям в спины Чурила на лестничных трудных витках. Возле двери в молельню он сделал последнюю попытку перегнать всех и распахнуть дверь, но мечник замкнул лаз хозяину плечом и приблизил строгий перст к своим устам.
Басманов резко – без скрипа – приотворил дверь на вершок и рядом дал место Мстиславскому. Но вскоре обитая юфтью дверь, пропев «иже еси», разошлась шире.
Басманов, Гедеминович, царь, Скопин, чередом переступали порог. Чурила Нагой сел, запахнув армяк, на лестнице.
Вся молельня была просквожена круглыми смутными солнцами – от по-старинке, бычным пузырем заставленных оконец; в вечных сумерках подпотолочья скано тлели оклады – возвращенные от Годуновых, присовокупленные от Вельяминовых; жидкие зернышки в солнечном иле – в прямой, рвистой протоке – нежили светильники.
На требном столике подле Большого часослова, малахитовой сулейки и стопы с оставленной пунцовой романеей, на раскрытых листах «Рафлей» клубились каштанные кудри: молодица-боярышня, в неподпоясанном опашне сидя на лавочке, уронив руки на стол, на руки – без венца и плата на голову – нет, не пьяная, а только розовая – крепко спала.
Каждый из гостей Нагого подходил к ней близко и долго смотрел с той стороны, куда была обращена – закрытыми большими глазами. Из-под завернувшейся паневы видна была выше щиколотки странно-совершенная босая ножка.
Спокойный взгляд Солнышка тоже добрался до краешка боярышниных ресниц – и в ответ они затрепетали. Сразу перепугавшись чего-то, гости кинулись беззвучно вон. Нагой шумно помчался в лесенной теснине впереди – давая дорогу гостям.
– Вот я ей, озорнице, ужо! Вот я ей! – преувеличивал он на ходу, зная, что такой молитвой москвитянки, в общем-то, никого не удивишь, хотя к стопке прикладываются они, конечно, чаще уже в женках. – Не подумайте, государи, чего, – присторожил все же царя и женихов на всякий случай Чурила. – Не пьяница она, а озорница!
Гости спаслись от него только в хоромах, выставив хозяина из облюбованной горницы.
– Как? – спросил подданых Дмитрий.
– Да-а, с мартовским пивком потянет… – протянул, опоминаясь, Басманов.
– А как же… как же тетя-то она тебе?! – все не понимал князь Мстиславский. – Она ж твоех, батюшка, лет, коли не меньше…
– Э, такие ли еще чудеса в родословьях бывают! – подмигнул сыскнику Дмитрий.
– Нет, старуха, старуха, – притворно-опечаленно твердил мечник, – все ж ей не семнадцать лет…
– Осади-ка, не твоего словца ждем, Мишок. Непобедимейший, как?!
Федор Иванович вдруг осип и почти задохнулся. Будто какой-то вестник в нем носился – от ума до сердца – и назад, в перемычке между ними страшно застревая, прорываясь… Наконец думец-князь задышал и прошептал:
– Сдаюсь… Согласен, государь…
– Вот привереда еще! Непобедимейший! – зафыркал Скопин. – Семь пятниц на неделе! Да впору ли сдаваться – ты подумай! Во-первых: старуха! Во-вторых: родом худа!..
Мстиславский, в ужасе глянув на плотно прикрытую дверь, замахал на юношу руками. Перед государем же он теми же дланями умолительно разгладил воздух – расправляя измятую нечаянно, незримую скатерть.
Но сопляк-мечник никак не утихал.
– Ну вот, теперь и Ивановна, да нам надобна, – вздохнул он. – Слушай, Непобедимейший, я тебе невесту сам найду, – вновь оживляясь, Скопин сделал незаметный знак царю, своей компании, – подберу знатную, такую и всякую – расписную под Холуй и Мстеру!.. Дородную, князь! Ся же – тоща-то, смотри, никак не на твой это… вкус-то, князь Федор Иванович, ты же столбовой серьезный человек, болярин вотчинный. Я, знаешь, тебе какую добуду… а уж эту ты мне уступи!
Вотчинный болярин побледнел:
– Ты что это, Минь?.. Э нет, Михайло Василич!.. – восставал, путался. – Меня оженить привезли… И я первый просил государя… Меня сначала…
В прибывающей тревоге князь оборотился к царю – едва он отвернулся от Скопина, тот подавился теплым содроганием. Царь же, напротив, мигом стал суров и отвечал, как только должен добрый и примерный судия:
– Други мои верные. Слуги державства полезные. Тут ведь не на торговой стогне, витязи. Стыд и срам – рядиться меж собой!.. Не знаю вот теперь, как ваше дело и раскидать… – туго надул щеки, но глянул не вовремя на воеводу и Скопина – щеки стало вдруг плющить рывками. – …Уж спросить, что ли, у самой суженой – кого здесь привечают-то: бывалых али малых?
– Ироды!.. Опричники!.. – вскричал, постигнув что-то внезапно, Мстиславский и, не видя боле веселящихся мучителей, забыв горлатный свой раструб на лавке, бросился из терема вон.
– Останови, Мишок…
– Куда там! – сказал, воротясь, мечник. – Вот гонорец литовский! И слушать не стал… Одни санки, ведьмак, угнал!
– Никак – слишком мы?.. – качнул головой, глянув на молодь, Басманов. – Теперь уж сюда не шагнет.
– Женись тогда ты, Мишка? – толкнул Дмитрий Скопина (ехали домой, ужавшись в возке трое). – Красавица, да?
– Да, но нет.
– Что ж так?
– Ну еще… – протянул скромницей мечник. – Из меня-то – муж, отец семейства?.. Это ж надо будет как-нибудь по Домострою жить… Потом, ведь за такой – глаз да глаз… Да ну их, пустяков!
– Мальчонка ты еще! – взлохматил его пятерней Басманов. – Чем Домострой тебе не угодил? Ты хоть читал?
– Как же, в учении еще мечтал намять бока попу Сильвестру за такие наставления… Когда капусту квасить да по каким местам холопов сечь. Вот и вызубри тому подобного пятьсот страниц.
Басманов сочувствующе воздыхал, Дмитрий хмурился и улыбался: он спрашивал у себя, соблазнился бы Нагою сам, кабы не «родственность» и не «все сердце занято», и никак не мог изобразить в сердце мысленно новой свободы. Чувствовал только, что всегда чуть враждебен теперь любой сторонней красоте – за прелесть своей честной наложницы. Вот увидит – и сразу понятно доказывает сам себе, что его царь-девица – от самой своей запредельной причуды до тихих подушечек перст – лучше всех. Та пуста, эта тяжела, та вовсе чужая, та страх-знакомая, эту цепами черти молотили, та краса больно примерна, скучна, все ей отдают вялый поклон… Единственный из нынешних гостей Чурилы Нагого, царь и раньше его дочку видел, и тогда уже сделал не в пользу ее очередное сравнение.
Но – встретившись сегодня с ее спящими чертами – в их цветущем холоде прикоснулся дальней, прежде незнаемой веткой души к чему-то… вечернему, издревле родному, и стало тут на миг ясно и непонятно ему.
* * *
Настя Головина от ключницы узнала, что пришли с царем к Нагим на именины старый князь Мстиславский да Михайла Скопин, наш сосед, и ну сватать обое ихнюю гулену-боярышню – расплевались при царе прямо из-за нее. Но сосед-то наш, слышь, сказывали – победил, старик-то выкинут несолоно хлебавши.
Что-то безобразное, неправильное Насте слышалось в обсказе служанки, даже в том, что Миша теперь назывался просто – соседом, в том, что так запросто передавала ей ключница о его нежданном сватовстве. Словно Настя, как и эта вот холопка, как какой-нибудь нездешний мир, – теперь ему чужая. Словно насовсем от Миши отрешенная какой-то беспросветной городьбой.