Страж западни(Повесть) - Анатолий Королев 16 стр.


В этот момент прапорщик Попритыко сумел с третьей попытки набросить аркан на шею взбесившейся караковой кобылицы, и Карта заголосила от боли и унижения. Она попыталась разорвать веревку, но у нее не было для этого ни рук, ни ладоней, а копыта не пальцы.

— Тпррру, проклятая! — визжал разгоряченный погоней «фендрик», забирая аркан на себя, рывком сбрасывая пойманную лошадь со стойки на задних ногах.

Хлопцы, соскочив с коней, тащили подобранное в степи седло.

Один из них заметил вдалеке и белого жеребца.

— Жеребчик-то, жеребчик… — закричал он, не зная куда бежать.

Караул пустился с места в карьер и разом обрел свою горькую участь. Лицо его вновь очутилось внутри клетки из сыромятных ремней, рот попался в железный капкан, в копыта вонзились четырехгранные гвозди «ухнали», а спина прогнулась под тяжестью засаленного строевого седла.

Ветер задул тенистое зеленое пламя священной рощи. Пропали голоса и смех менад, дробь трещоток, пение флейт. Жеребец стремглав поскакал в открытую степь, и хотя в седле его не было седока, брошенные поводья, уздечка, удила направляли его бег в сторону Энска.

«Фитю видел, фить-ю видел…» — печально кричит с макушки низкорослой козьей ивы голосистая чечевица.

Глупая трясогузка ухватилась крохотным клювиком за хвост, вырвала один конский волос на подстилку гнезда. Затем в морду коня метнулась варакушка, Караул громко всхрапнул от испуга и только прибавил аллюр. Его четкий топот донесся до низко летящего над дорогой турмана Фитьки, и тот набрал высоту. Струя горячего ветра от скачущей лошади стряхнула с придорожной конопли мотылька; кувыркнувшись в воздухе, он взлетел как можно выше и вырулил на прежний курс. Теперь все трое — конь, птица и бабочка — устремились в одну точку на горизонте; конь вскачь, мотылек порхая, голубь пикируя.

Тело, размерами которого можно пренебречь в данных условиях, называется материальной точкой. Пример: гимназист, возвращаясь домой, проходит путь в одну версту. Ввиду того, что размеры гимназиста малы по сравнению с верстой, гимназиста можно рассматривать как материальную точку, а так как радиус Земли почти в 24 000 раз меньше, чем расстояние от планеты до Солнца, то Землю также можно считать точкой… Алексей Петрович готовился к допросу методично и в то же время несколько машинально.

Стул для большевика-комиссара часовой Острик переставлял четыре раза. Штабс-капитану казалось, то слишком близко, то далеко. В то же время он таким образом успокаивал нервы, которые после известия о побеге Галецкого и шумной ругани в карауле (прапорщик Субботин получил трое суток ареста) были, так сказать, взъерошены.

Наконец стул встал на свое место.

Алексей Петрович убрал со стола лишние предметы — остался только любимый карандашик — и последний раз окинул мысленным взором диспозицию фигур, которые перемещались его волей: унтер-офицер Пятенко двигался с двумя нижними чинами на квартиру Галецкого; хищная птица гарпия пребывала в засаде на пожарной каланче или колокольне Крестовоздвиженского собора; в номер мошенника Бузонни был направлен часовой для досмотра птиц, коих гарпия должна приносить в клетку; прапорщик Ухач-Огорович продолжал поиски голубятен на дачной окраине Энска; агент Лиловый ждал дальнейших указаний, и, наконец, арестант из бильярдной комнаты, пресловутый главарь опереточного подполья, должен вот-вот предстать перед глазами Алексея Петровича.

«Одним словом, всякие неожиданности исключаются абсолютно». Эта мысль и стала заглавной в допросе-поединке.

— Острик, веди!

Алексей Петрович придал лицу соответствующее выражение (лицо — оружие при допросе), бросил: «Кури».

Круминь выбрал из портсигара, вытянул из-за резиночки папироску, нарочито медленно помял в пальцах табачный цилиндрик, надолго уткнулся в любезно протянутый огонек зажигалки «Мими пенсон», глубоко затянулся слабым дамским табаком, незаметно оглядел кабинетный стол, пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку для ума, подсказку для внимательного глаза, например, среди неких помет и заметок на полях, но на столе штабс-капитана никаких бумаг не было, кабинетный стол был чист и пуст безукоризненно, а на лице контрразведчика нельзя было ничего прочесть, кроме скуки и усталости… Точнее, пока ничего нельзя было прочесть.

— Итак, товарищ визави, — сказал Муравьев, — разговор у нас первый и последний. Дорога тебе от меня только на тот свет.

Алексей Петрович отчеканил мелкую паузу.

— Правда, есть у меня одно предложение, идейка, так сказать. Если мы поймем друг друга… впрочем, боюсь, что жить тебе осталось (Муравьев взглянул на русские часы фирмы Август-Эриксон) час или два.

— Я весь внимание, господин штабс-капитан, — сказал Круминь.

Перед ним сидел типичный золотопогонник, неврастеник, самовлюбленный штабной вояка. Форма красивого желчного рта, тени под глазами, насмешливый взгляд, презрительные гримаски говорили о капризном уме, властолюбивом характере, на донышке которого таится тщательно скрываемый страшок перед революцией…

— А у тебя есть скепсис, товарищ большевик. Вот умница! — Муравьев по-птичьи наклонил коротко стриженную американской машинкой голову. — Открою один секрет, я как раз исхожу из посылки, что ты меня умнее. Так, на всякий случай, чтобы не попасть впросак.

Алексей Петрович внимательно посмотрел в глаза Учителя. Ирония, гибкая правильная речь, холодноватая вежливость, чувство собственного достоинства — все это выдавало в пролетарском комиссаре человека благородных кровей и домашнего воспитания. Если «восставших илотов, рабов и хамов» Алексей Петрович в печальные минуты пусть с натяжкой, но понимал, то вот такие полуинтеллигенты-комиссары от красной испанки были ему ненавистны мучительно.

«Расстрелять, и баста…»

— Итак, карты на стол, — и Алексей Петрович извлек из верхнего ящика стола сложенный вчетверо листочек. Развернул.

— Твоя подпольная кличка Учитель. Выходец из обрусевшей латышской семьи. Закончил рижскую гимназию. Учился в Берлинском университете. Закончить университет помешало увлечение эсдековскими идеями. Ты член Российской социал-демократической партии примерно с 1908 года. Имеешь несколько арестов за непозволительную политическую деятельность. В 1912 году по приговору Киевского окружного суда был осужден на каторжные работы. Сбежал при этапировании и с тех пор окончательно перешел на нелегалку. В 1917 году принял активное участие в петроградском перевороте за Совдепскую республику. В прошлом году был направлен Москвой комиссаром на Южный фронт… Все верно?

Круминь молчал, он боролся с яростным желанием вцепиться в горло золотопогонника, а там будь что будет…

«Погибнуть — легко, выиграть труднее», — твердил Круминь наперекор собственным чувствам.

«Вот оно — лицо хаоса», — думал Муравьев, с неудовольствием оглядывая заросшие за долгие часы ареста крупной щетиной щеки и подбородок большевика.

— Дальше в моих записочках провал, — продолжил Алексей Петрович, — сам понимаешь, сплошные пробелы. Известно только, что, когда началось успешное наступление освободительной армии, тебе было приказано уйти в подполье.

«Все выведал, черт…» Круминь помнил из лекций по психологии, которые он когда-то неаккуратно посещал зимой 1904 года, в бытность студентом Венского (штабс-капитан ошибся) университета, что душевный мир любого из нас можно, например, сравнить с большой передней, в которой томятся все наши тайные мысли. К этой передней примыкает другая комната вроде салона. Здесь обитает человеческий ум. На пороге между двумя комнатами стоит на страже дворецкий, который дотошно разглядывает каждую из тайных мыслей и в редких случаях выпускает какую-нибудь из них в переднюю, на публику, на свет…

В душе штабс-капитана, в его умственном зале Круминь пытался разглядеть нечто похожее на отражение в старом трюмо, а именно лицо провокатора. Мысль о нем несомненно вертелась в уме Муравьева, а порой и просилась на язык.

Круминь погасил докуренную папироску. Из рассказа хитроумного американца Эдгара По, которые когда-то поразили его воображение, комиссар почти дословно помнил мысль мосье Ш. Огюста Дюпена о том, что, когда хочешь узнать, насколько умен или глуп, насколько добр или зол мой партнер и что он при этом думает, следует стараться придать своему лицу такое же, как у него, выражение, а потом ждать, какие у вас при этом появятся мысли и чувства.

— Тебе, как председателю шутовского подпольного ревкома, удалось сколотить среди местного пролетарского хамья подпольную боевую дружину. Согласно конспиративным правилам она разбита на засекреченные пятерки. По моим подсчетам, у тебя что-то около двадцати человек. Или немногим больше. Каждый боевик обеспечен личным оружием. Кроме того, у вас найдется с десяток мелкокалиберных ружей, плюс ручные гранаты… Хватает для мятежа?

— Да, господин штабс-капитан, вполне хватает, — с подчеркнутой любезностью ответил Круминь. При этом он чуть расслабился и незаметно повторил презрительную гримаску штабс-капитана… «Искусство настоящего карточного игрока, — опять вспомнил Круминь По, — проявляется как раз в том, что правилами игры не предусмотрено. Он изучает лицо своего товарища и сравнивает его с лицом каждого из противников, подмечает, как они распределяют карты в обеих руках, и нередко угадывает козырь за козырем по взглядам, которые они на них бросают. Следит по ходу игры за мимикой соперников и делает уйму заключений…»

— Хватит? — переспросил Алексей Петрович, поймал себя на том, что выдал противнику свое удивление, и с тайной досадой отметил ту вежливость, с которой говорит и держится комиссар от красной испанки.

«Расстрелять собаку, и баста…»

Алексей Петрович, чтобы не вспылить и не наделать логических ошибок, откинулся на спинку кресла, и на миг задумался ну совершенно ни о чем, о светскости, о том, что любезность в обществе всегда встречает благосклонность, о том, что во Франции все мужики свободно говорят по-французски, а в Англии… услужливая память подсказала тем временем пример того, как один французский агент провалился благодаря собственной любезности. Агент рекомендовал себя в Мюнхене комиссионером какого-то берлинского сталелитейного концерна, и его выдала немецкой полиции обыкновенная кельнерша из случайного кафе. Француз попал впросак из-за того, что с истинной галльской любезностью благодарил ее каждый раз за все, что она подавала на стол. Частые «благодарю вас, фрау» на фоне поголовной грубости обычных немецких посетителей убедили кельнершу в том, что этот человек совсем не тот, за кого себя выдает.

— Острик! — крикнул штабс-капитан в приоткрытую дверь.

В кабинет заглянул молоденький часовой.

— Крикни Семена — побрить…

И Учителю, переходя вдруг на «вы»:

— Не могу долго говорить с небритым, господин визави. Скатываюсь в шутовство, в несерьезный тон. Того и гляди дам себя провести.

В дверях встал удивленный денщик-брадобрей с прибором и бритвой на маленьком круглом подносе.

— Вот, Семен, побрей комиссара. Только живо, ему пора на тот свет.

Круминь невольно зацепил взглядом поднос, где между помазком и стаканчиком для пены блестела новенькая бритва с черепаховой рукояткой. Ему ничего не стоило схватить ее и…

Но он взял себя в руки и подчинился с видом: что ж, я не прочь.

Принять правила игры противника — значит проникнуть в механизм его логики, понять механику души. Круминь полунасмешливо задрал подбородок, остро-остро ощутил почти нереальное, давно забытое прикосновение накрахмаленной ломкой салфетки. Учителю было вполне понятно поведение Муравьева. Выложив все карты на стол, играя в «ты» и «вы», как в кошки-мышки, усеяв свою речь полунамеками, бравируя осведомленностью, наконец, причастив противника мылом, белой салфеткой и бритвой к неизбежному концу, штабс-капитан контрразведки как бы говорил комиссару: ах, братец, возиться с тобой я не собираюсь, глянь, сколько мне уже известно и без тебя, песенка спета, а будешь ты говорить или нет, не имеет особого значения.

Тем временем Алексей Петрович встал из-за стола, подошел к полузадернутому окну и отодвинул камлотовую штору. Острым взглядом он поискал на всякий случай в небе гарпию, и, действительно, впервые заметил ее короткий перелет от колокольни Крестовоздвиженского собора, над Конногвардейской площадью, к обугленной пожаром каланче. Возможно, что красный почтарь выбрал ориентирами именно эти два самых высоких городских сооружения — тогда мимо ему не пролететь.

Гарпия летела тяжело, как бы с усилием взмахивая короткими крыльями.

Как и положено, птица пребывала в небе на своем боевом посту согласно его прямому приказанию. И все-таки этот факт был удивителен и, отметив сие, Муравьев испытал странную смесь дрянного ребячьего восторга и наполеоновского величия: ему подчинялись небеса, люди, птицы, обстоятельства, законы природы… В центре этого подчиненного пространства зияло отверстие, проколотое ножкой циркуля; разум и геометрия побеждали хаос. Жизнь радовала глаз ясностью строевых упражнений.

Муравьев сделал губами победное: «Трум-бум-бум».

Натура держала равнение на его грудь.

Круминь наблюдал за ним сквозь прищуренные веки. Постепенно характер Муравьева становился ему ясен — это был опасный и неглупый соперник, классовый враг, которого он и презирал, и принимал всерьез. Становилось ясно, что в неравном поединке Муравьеву нужно было противопоставить его же оружие — холодный расчет. Подобное бьют подобным.

В руках денщика лезвие буквально порхало, и сейчас от этой нехитрой процедуры невольно сжималось сердце, неужели отныне жизнь недоступна? И шафрановая полоса солнца на паркете — милость судьбы, праздник. Да и край неба, видный в окне, голубел так желанно… силуэт контрразведчика на его фоне гляделся черной мишенью.

«О чем он думает? Какую цель имеет этот допрос?»

Штабс-капитан думал о том, что не только крупных птиц, но даже мелких пичуг приучают подчиняться чужой воле. Например, канареек учат подражать некоторым солдатским приемам: они носят маленькое ружье, выполняют с ним приемы, маршируют по команде, соблюдают строй, даже счет с левой ноги.

Муравьев вспомнил свое первое впечатление от гарпии… бррр…

— Хорошо, Семен, хватит, отставить. — Алексей Петрович вернулся к столу.

Денщик проворно вышел, оставив часть щеки недобритой.

— Ну вот, совсем другой вид, товарищ эсдек, вы сразу поумнели.

Сухой смешок. И в руках снова завертелся бумажный листочек с колонками непонятных цифр, букв, плюсов и минусов.

— Как раз в эти дни, в связи с рейдами противника по нашим тылам, вы запланировали опереточный мятеж. Сигналом к выступлению послужит сущая безделица: перелет почтового голубя через линию фронта с датой наступления красных частей… На этом остановимся.

Муравьев забарабанил пальцами по столу, откинулся на спинку кресла.

— У меня три вопроса. Вопрос первый — в городе почти полсотни голубятен, почти все заброшены, а те, что еще вчера уцелели, сегодня разрушены. И все же опасность прилета вашей пташки остается, ведь голубю совсем не обязательно лететь к голубятне. Для него могут выбрать другие ориентиры. Короче: куда он прилетит? Бросьте ваше упрямство и подскажите, иначе… Кроме того, мне позарез нужно сегодня, в крайнем случае завтра, ликвидировать всю вашу шутовскую банду. Согласитесь, это трудно. — Муравьев усмехнулся глазами и продолжил: — Пыткой от вас, по-моему, ничего на добиться. Ведь ваша мечта — героическая смерть за идеалы социал-марксизма. Вы же типичный фанатик, исчадье нелегальных брошюр.

Алексей Петрович увлекся фразой. Встал из-за стола. Разминая ноги, прошел взад-вперед по кабинету. Добавил:

— Кроме того, если честно, грубые методы мне не по душе.

Круминь был знаком с таким типом людей, как Муравьев. Эта аккуратная речь, обилие «во-первых», «во-вторых», весь его облик, дотошная пунктуальность, оглядка на логику и прочие равнения на формы — с головой выдавали в нем отечественного германофила, одного из тех доморощенных патриотов, кто жалел о том, что Россия не Пруссия, и мечтал осчастливить отчизну муштрой вкусов и идеалов на кайзеровский лад вместо святынь свободы, равенства и братства.

— Слова, слова, слова, — язвительно протянул Муравьев, останавливаясь у окна, — когда же они очистятся от лжи и крови? Наша Расея больна словоблудием… Маркс ничего не писал об этом в своем писании?

Назад Дальше