Страж западни(Повесть) - Анатолий Королев 9 стр.


— Соловьев, — услышал он голос Шевчука. Командир дивизии манил его рукой из окна. Из-за плеча комдива печально смотрел чернобородый комиссар в завидной форменной фуражке с настоящей металлической звездочкой посередине.

— Хорошего коня дай, — сказал он, пока Соловей, улыбаясь и оправляя гимнастерку, шел к окну.

— У него свой жеребец что надо, — буркнул комдив, — отцовский. Домой быстрее доскачет.

Затем он отдал словесный приказ: в 24 часа скрытно пробраться через расположения противника до города и через Дениса Алексеевича (Сашкиного отца — подпольщика) дать команду боевикам Круминя на захват железнодорожного моста с бронепоездом «Князь Михаил» для прикрытия кавалерийской атаки дивизии, которая последует…

— Есть, товарищ комдив, скрытно в 24 часа добраться до города и…

— Садись-ка перекуси, — сказал комиссар, усаживаясь за обеденный стол. — Вон щи с мясом, картошка, огурцы…

— Есть. Только Караулу овса подсыплю.

Через полчаса Сашка-Соловей проскакал на жеребце за околицу.

Глухо и тревожно отбарабанили копыта по шляху.

Сашкин Караул — трехлеток благородных орловских кровей — шел мощным упругим галопом.

Несколько раз Сашка так, на всякий случай, оглядывал высокое небо в поисках летящего турмана, но почтарь был уже далеко впереди.

А около пяти часов, когда дневная жара начала понемногу спадать, по станице разнеслись тревожные звуки походной трубы. Сбор! И задымила земля пылью под копытами сотен лошадей, закипела серыми клубами до верхушек конских каштанов. По седлам! Па-па-па-пам, пам… «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног».

Конная дивизия Южного фронта великой пролетарско-крестьянской революции имени Третьего Коминтерна двинулась на Энск.

Сев на ветку орешника, голубь пережидал, пока огромная, не машущая крыльями птица пролетит над тенистой рощей.

Так на одной ветке встретились два крылатых странника: голубь и мотылек. Встретились, чтобы, не заметив друг друга, взлететь в один и тот же миг, в одну и ту же сторону, и уже не расставаться до конца полета, намагниченные общей целью — городом на берегу реки; две стрелки, минутная и часовая, на одном циферблате.

Отдыхая от полета, голубь видел, как лазающий по деревьям дятел-желна опирается хвостом на ствол и роется клювом в коре; по стволу могучего дуба вниз головой ползла единственная птица, которая может ползать головой вниз — поползень; раздавался тонкий плачущий свист чечевицы: «Витю видел? Витю видел?»; слышался крик пересмешника, который передразнивал сразу и жаворонка, и кулика, и желтую трясогузку, и свист чечевицы, и крик пожирательницы полевок — пустельги.

Отдыхая на листе орешника, мотылек малой сатурнии цепко держался шестью лапками за лист и, сложив четыре серебристо-дымных крылышка, неподвижно внимал шелестящей жизни шестиногого царства. Равнодушный шорох жвал, поскрипывание жующих челюстей… — вся эта бесстрастная жвачка была так не похожа на верхний полуденный мир желтых трясогузок, рыжеватых дергачей, белых турманов и пестрых овсянок.

Внизу из травы торчал липкий зеленый хлыст с мохнатыми малиновыми цветами — так называемый клейкий горицвет, или дрема, облепленный дочерна прилипшей мошкарой. Рядом, над цветами золотой розги, дымился в воздухе рой слюдянистых мух-пестроножек, которых пронзила гроза букашьих небес — стрекоза-коромысло. Она на лету перекусила одну «кисейную барышню», и ее смерти не заметил рой пестроножек, продолжающих свой хрупкий танец над султаном розги. Гибельная жатва — будни этого мира. Тишина стоит над полчищами прозрачных тлей. Неподвижна тишина над полем этого боя, лишь звонок голос цикад, которые поют свою сладкую нескончаемую песню. Боль вынута из мира насекомых, словно взрыватель из мины, и летающие существа могут безболезненно кромсать друг друга жвалами, челюстями, сосать хоботками.

Здесь не замечают урона. И все же мотылек малой сатурнии забивался подальше в спасительную тень листвы, стараясь не выдать себя ни единым шевелением крылышек, потому что хотя и не знал он, что такое боль, но чувствовал страх. Инстинкт продолжения рода заставлял его таиться в листве, чтобы лететь и лететь дальше, вперед к цели. Это стремление, этот порхающий полет — что могло остановить его?

Держась за медиальную жилку на обратной стороне листа орешника, мотылек хранил в глубине настолько мощную силу влечения, что ее можно было бы обозначить, например, на крупномасштабной карте того же пилота Винтера в виде прямой линии протяженностью не на одну версту. Конец этой прямой упирался бы прямо в стеклянную банку с марлевой крышечкой, которая стояла на подоконнике одного раскрытого окна на втором этаже дома в Николинском переулке, а в банке отчаянно билась о стенки пепельно-серая бабочка малая сатурния. (Подобные особенности мотыльков — не выдумка. О перелетах сатурний писал, например, знаменитый Анри Фабр в главе «Вечер Сатурний» своих энтомологических этюдов. Способность этих мотыльков находить самку за много километров — загадка для ученых.)

Самец малой сатурнии, или малый ночной павлиний глаз, названный так потому, что на его крылышках расположены четыре круглых глазка, похожих на радужные пятна павлиньего хвоста, живет на белом свете всего два-три дня. После рождения из куколки он ничем не питается, не пьет. Его единственная цель и предназначение — найти самку, продолжить жизнь рода.

Голубь и мотылек одновременно заметили сорокопута, который, виртуозно пролетая сквозь ветви и листья орешника в поисках пищи, заметил на изнанке листа пепельно-серую бабочку и метнулся к ней, вспугнув своим резким рывком Фитьку, который тут же взлетел и сам, в свою очередь, помешал сорокопуту. На миг дрогнув в полете, тот промахнулся.

Сорокопут — крючконосая птица немногим меньше дрозда; черная полоска на глазах сорокопута похожа на бархатную маскарадную полумаску, там, в ее тени притаились колючие глазки. Свои жертвы он обычно накалывает на шипы боярышника или акации, так сказать, про запас.

Заметив полет сорокопута, мотылек отчаянно упорхнул в куст бересклета, в чащу спасительных веток, но сорокопут устремился вдогонку и, вылетев из лесной тени на полянку, вдруг сам стал жертвой сразу двух птиц — молодых чеглоков, которые одновременно кинулись на сорокопута. Первый тут же отстал, зато второй стремительно нагонял сорокопута. Две черные точки в знойном небе над лесостепью в конце концов ринулись на землю, и мертвый сорокопут упал в траву к подножию клейкого горицвета…

Это столкновение двух птиц, пожалуй, было похоже на воздушный таран, когда нападающий аэроплан бьет сверху колесами шасси по верхней плоскости самолета противника, и тот стремительно падает на землю с перебитым крылом.

Только тогда, когда пара чеглоков скрылась из глаз, турман вылетел из тенистой рощи в огромные пустые пространства небосвода, залитого сиянием солнца.

И снова взмах, взмах, скольжение. Ток воздуха сквозь маховые перья. Ровный блеск винтовочной гильзы на правой птичьей лапке. Неподвижные громады белых туч, и земля внизу в зеленых пятнах лесов на желтом фоне степей.

Когда позади осталась большая часть пути, голубь наконец переплыл огромную дельту воздушной реки и выбрался на берег — в безветрие. Скорость полета сразу возросла, но уже наступали августовские сумерки. Нырнув в густой теплый поток восходящего воздуха, турман резко набрал высоту, чтобы поймать хоть несколько минут до захода солнца, но тут же почувствовал усталость и, сложив крылья, стал полого пикировать вниз, к темнеющей земле, скользя грудью и рулевыми перьями хвоста по гладким воздушным холмам.

Солнце коснулось линии горизонта, и небесный купол сразу потемнел. Стремительно приближалась земля, покрытая густым лесом, и как только голубь спустился, сразу наступила ночь. Усевшись на ветку лещины, Фитька настороженно замер, косясь по сторонам. Он был слишком белым и беззащитным в этой черной утробе. Лес что-то глухо бормотал, потрескивал, как тлеющий костер.

Только сейчас Фитька понял, как устала его тяжелая правая лапка. Во время перелета ее приходилось то и дело поджимать, а она вновь отвисала, волочась по воздуху. По-своему Фитька знал, что цель его полета — в избавлении от этой тяжести, и в смутном сумраке птичьего разума ему мерещилась родная голубятня, где его коснутся руки хозяина — и тогда станет легко. И сейчас он сидел таким образом, чтобы его клювик смотрел точно в сторону голубятни в вишневом саду за рекой (справа от дома с черепичной крышей), а хвост касался незримой линии, ведущей прямо через лес и все оставшееся позади пространство к распахнутой клетке на поленнице березовых дров, во дворе штаба кавкорпуса.

Когда-то Фитька уже возвращался домой вдоль этой незримой стрелы, и ему было знакомо тревожно-сосущее чувство строго направленного полета: лететь только прямо, не сбиваясь ни на йоту с курса. И он летел, пернатый рядовой гражданской войны.

«Ци… ци!» — раздалось в ночи. Турман наклонил головку и заметил слева среди крохотных кустиков блеск лужицы в небольшой ложбинке. Жажда была сильнее страха, и голубь слетел к воде. Здесь из земли выбивался на поверхность слабый родничок и, петляя, утопал в лесной траве. Погрузив глубоко, по самые глаза, пересохший от жажды клюв в воду, голубь пил, как умеют пить голуби и еще очень немногие птицы — не запрокидывая головы.

«Ци! ци… хрр!» — вновь раздалось тонкое циканье.

Голубь увидел совсем близко от себя парочку лесных куликов. Вальдшнепы брели вдоль водяной жилки и то и дело тюкали клювами в землю.

«Кьяуу! Кьяуу!» — грозно пронеслось над лесом.

Кулики пугливыми комочками прижались к земле. Голубь оторвался от воды и тоже замер: он был так ослепительно белоснежен здесь, в царстве ночи, так заметен… Но крик со стороны опушки не повторился.

«Ци… ци!» — удалялись кулики.

Вдруг зеркальце воды у голубиных лапок словно вспыхнуло. Турман резко взлетел, прежде чем понял, что на лужицу родниковой воды упал свет луны. Восходящая луна подожгла холодным бенгальским огнем кроны деревьев, чиркнула серебром по кончикам веток, залила зеленоватым фосфором поляны. В старой липе осветилось дупло. Оно и притягивало голубя возможностью надежней укрыться, и пугало черной, разинутой в зевке пастью.

Пересилив страх, Фитька тихо влетел в темную пещерку и опустился на трухлявое дно. Дупло оказалось неглубоким и, вытянув шею, турман мог выглянуть за краешек в ночь. И все же здесь было спокойней, можно было перевести дыхание и закрыть глаза.

«Кувык… кувык…» — вдруг услышал Фитька над головой. Он встрепенулся. Дупло усиливало лесные звуки. Сначала голубь услышал, как заструилось из-под старых корней гибкое тело гадюки. Затем он отчетливо услышал, как прогнулась ветка липы под тяжестью бесшумно усевшейся птицы. Его сердце вновь отчаянно застучало. Но птица сидела неподвижно, без звука, пока вдруг не взлетела и не понеслась с криком мимо дупла.

Это был козодой.

Он летел, петляя над краем поляны, разинув огромный рот. Этим ртом он, словно сачком, выхватывал из теплого воздуха ночных букашек.

Когда крик козодоя затерялся вдали, голубь ненадолго задремал, но чутко и тревожно.

В дупле стало светлей. Это луна еще выше поднялась над ночным лесом, озаряя полусонное царство мертвым прохладным светом.

Наступило время совы.

Ночь при свете луны стала еще больше похожа на призрачный сон на полуявь, полусень… дремлет вполглаза нездешняя черно-белая птица в клетке на балконе гостиницы «Отдых Меркурия»… летит к Энску ночной мотылек в мягком потоке попутного ветра… скачет во весь опор к лесу Сашка-Соловей на верном белом коне… сияет голубая пролетарская звезда Сириус над полем, по которому идет походным маршем кавалерийская дивизия. Ворочается на бильярдном столе в подвале контрразведки бессонный арестант, смотрит, как наливается в свете луны, становится все черней силуэт решетки на паркетном полу… постанывает в своей постели от беспокойного сна Алексей Петрович Муравьев… звездная ночь обнимает людей, птиц и зверей прозрачными лунными руками, колдует над спящим городом, в котором светится, пожалуй, только одно окно. Это в гостиной артиста Галецкого на четвертом этаже дома по Архиерейской улице стоят сейчас посреди комнаты два итальянца и не знают, с чего начать свои розыски… Кругом видны следы поспешного обыска: раскрытый секретер, груда бумаг на обеденном столе, закатанный до половины ковер, распахнутый настежь книжный шкаф, опрокинутые стулья…

Ринальто снова выразительно посмотрел на Умберто: мол, поиски бесполезны. Тот упрямо молчал, хотя обыск до них был сделан грубо и топорно, все же у Бузонни тоскливо сжалось сердце — в гостиной не было ни одного драгоценного иллюзионного аппарата! Во всяком случае, на виду не было ни одного предмета, говорящего о профессии постояльца. Расспрашивая полчаса назад подвыпившую мадам Ольгу Леонардовну Трапс, Умберто узнал, что Галецкий приехал в Энск полгода назад вместе с красивой женщиной-иностранкой, которая ни слова не понимала по-русски и лицо которой мадам Трапс не смогла разглядеть из-за густой вуальки. С ними не было никакого багажа, если не считать одного чемодана, и хозяйка даже подумывала отказать в квартире, но Галецкий, раскусив, в чем дело, сказал, что багаж их прибудет поездом, и действительно, однажды вечером с вокзала к дому подъехали сразу две повозки, набитые чемоданами, коробками, пакетами, тяжелыми ящиками. (Бузонни и Ринальто в этот момент переглянулись — конечно же, в них была иллюзионная аппаратура. Какой скрипач ездит без скрипки!) Обилие багажа говорило о том, что клиент был человек состоятельный, и у Трапс отлегло от сердца. К тому же на последний, четвертый, этаж не так легко найти желающих.

И вот сейчас, стоя посредине перевернутой вверх дном гостиной, Бузонни не видел ни одного намека на иллюзионные автоматы и удивительные электрические и магнитные приборы, стоящие бешеных денег и готовые снова и снова приносить владельцу чистую прибыль. А ведь в журнальчике «Театр и варьете» писалось по поводу сенсационного выступления Галецкого, что в его программе используется до 100 аппаратов. Бузонни верил в ловкость рук, сам смог убедиться в виртуозности Галецкого, но озолотить могла только уникальная аппаратура, а перед техникой Умберто преклонялся. Второе отделение программы Галецкого было целиком построено на удивительных автоматах.

Встав на колени, Ринальто закатал ковер до конца и принялся методично простукивать пол в поисках тайника, а Бузонни упрямо осмотрел шкаф, перевернул и прощупал пальцами обивку ореховых кресел, обтянутых старым рытым бархатом; заглянул за картину «Купаюющаяся венецианка», увидел пыль и паутину; заглянул за олеографию с популярной картины господина Соломко «Гнусность» — опять пыль и паутина. Особенно тщательно осмотрел булевский секретер. Умберто помнил, что в программе Галецкого было использовано несколько технических новинок: шарик, меняющий цвета по желанию публики, магическая колода, вырастающий кубик — каждое из этих изобретений могло вполне уместиться в любом из ящиков секретера, в тайнике за стенкой, между книг на книжной полке, и каждое могло либо озолотить, либо раскрыть свой секрет… в одном из отделений Бузонни нашел книгу клишника Гарри Гудини, изданную в Нью-Йорке в 1908 году (кажется, с дарственной надписью самого Гудини, Умберто не стал разглядывать).

В это время Ринальто возбужденно зацокал языком, обнаружив пустоту под одной из плиток паркета. Бузонни тяжело плюхнулся рядом на колени, выхватил из рук племянника перочинный ножик и сам поддел подозрительную плитку, она легко отошла, открыв глазам небольшое углубление, в котором лежал аккуратный сверток вощеной бумаги. Жадно разодрав бумагу, Умберто увидел красивый серебряный эфес от шпаги, но, рассмотрев получше, понял, что ошибся — это была не рукоять, а сама складная трюковая шпага, с лезвием шириной в дюйм. От удара такой шпагой не остается никаких ран, потому что острие молниеносно уходит в ручку.

Назад Дальше