При своей художнической страсти ко всем проявлениям бытия Саша Ануфриев был невероятно глубоким и остро чувствующим. И я благодарен судьбе, сведшей меня с таким человеком хотя бы на пять лет.
* * *
Украинец Юра Обжелян.
Прозаик с творческого семинара Владимира Орлова (автора нашумевшего романа «Альтист Данилов», выучившего и мою безответную Аню Дубчак/Анну Данилову/Анастасию Орехову/Ольгу Волкову, имеющую еще бог знает сколько псевдонимов в издательстве ЭКСМО, и моего друга Валеру Роньшина, автора непревзойденных детских книжек из СПб
Высокий, с черными глазами, утонувшими в тени черных ресниц. Красивый, словно лейтенант из фильма про войну по роману Юрия Бондарева.
Без преувеличения самый красивый мужчина из всех, кого мне довелось видеть в жизни – о чем не могу не сказать, даже не будучи соратником укротителей Дровосека.
А просто имея лучшие годы жизни проведенными в лучшем городе мира – в Ленинграде, между Эрмитажем, Русским музеем и музеем Академии художеств, я не могу игнорировать эстетических эталонов.
Юра Обжелян был и остался для меня эталоном глубокой и высокой мужской красоты.
Кроме того, именно Юра на 1 курсе принес в общежитие первые (несерьезные, напечатанные почти на принтере) номера лучшей из всех прочих литературно-порнографической газеты «Еще». Той самой, которая (с подачи Валеры) много позже до самого своего закрытия регулярно (и за неплохие гонорары!) печатала мои вещи из раздела ХХХ, включая эпохальный роман «Доводчик», выходивший с продолжениями почти полгода.
* * *
Белорус Анатолий Кудласевич.
Поэт, гитарист, автор-исполнитель, просто хороший человек.
Сейчас бородатый какой-то войнаимировский Анатоль, тогда – всего лишь усатый просто Толя.
Сгусток энергии, 5 (!) раз за одно лето отсылавший один и тот же текст на творческий конкурс и добившийся-таки допуска к вступительным экзаменам!
Веселый и жизнерадостный, изначально считавший каждого человека сябром (то есть задушевным другом, с которым можно поделиться любыми мыслями; в русском языке не существует одного слова для передачи белорусского смысла) – и потому имевший множество истинных сябров.
Черноволосый солнечный зайчик, даривший свет любой компании, даже если на его гитаре – привозимой из деревни СтОлинского (на СтАлинского!) района не помню какой области – играл кто-то другой.
Человек очень щедрой души; пожалуй, один из самых щедрых известных мне вообще.
О Толиной щедрости говорит, например, такой эпизод – вроде бы несерьезный, но говорящий о многом.
Поступали мы в Литинститут гражданами единого СССР, выпустились представителями почти враждебных государств. Где-то в середине нашей учебы отделившиеся республики принялись бурно печатать собственные деньги, которые вначале вызывали именно смех. Все слышали, что в Белоруссии на одной из мелких банкнот был изображен заяц, но никто не видел их и не верил, что столь серьезная вещь, как деньги, может быть украшена таким несерьезным существом. На следующую сессию Толя привез целую пачку «зайчиков» («зайцОв», как он говорил) – и раздавал всем желающим на память…
И в то же время обладавший твердой жизненной позицией – все пять лет называвший меня не Виктором, а Виталием.
Хотя Виталием был другой наш товарищ по курсу – прозаик Сеньков . Человек глубоко неравнодушный, знающий всегда всё обо всех и умевший изложить свои опыты так, что слушателя охватывала иллюзия присутствия. Туманный эротоманец с томными глазами – позже я посвятил ему радикальный ХХХ-рассказ «Шоковая терапия».
* * *
Этнический турок – азербайджанец из Санкт-Петербурга Бакир Ахмедов.
Тоже прозаик, мой коллега по творческому семинару.
Страшный, как душман, но добрый.
Уже тогда решивший уйти из литературы в бизнес, но тем не менее не пренебрегавший компанией.
* * *
Латыш Улдис Сермонс.
Еще один мой собрат по семинару.
Умный человек, программист и шахматист, достигший сейчас мирового уровня.
Двухметровый атлет с тонкими усиками и лицом выросшего ребенка.
Автор классической прибалтийской прозы, прибалт в каждом жесте, но говоривший без акцента лучше иного моего брата по крови, знаток русского литературного языка и Моцарт нецензурного.
В минуты экспрессии обрушивавший лавину слов, из которых порой даже мне было понятным только «твою», и заставлявшую оппонента без боя поднять руки.
Сильный, как белый медведь – особенно в выпитом состоянии – но добрый, как бурый, который вырос среди людей.
Однажды в последнюю сессию, вернувшись из театра, я обнаружил дверь своей комнаты висящей на одной петле, косяк расщепленным сверху донизу, а замок валяющимся на полу – и подумал, что меня посетил вор, хотя воровать было нечего. Лишь наутро я узнал, что вчера Улдис принял дозу и мучился вселенской тоской, хотел со мной поговорить, долго стучался в дверь, потом решил, что я ему не отпираю, и вынес ее одним ударом.
К сожалению, моего друга постигла участь, характерная для многих по-серьезному умных людей: бросив пить, Улдис бросил писАть. Но еще лет 10 мы с ним обменивались личными письмами.
На русском языке, но латинскими буквами – поскольку в задушенной антирусским шовинизмом Латвии было почти невозможно найти клавиатуру с кириллической раскладкой.
Несколько рецензий, написанных Улдисом (тоже латиницей!) на прозе.ру, я считаю в ряду лучших, когда-либо мною полученных.
И, кстати. не кто иной, как Улдис, в свое время подал мне идею снабжать свои Интернетские произведения всеми возможными гиперссылками, создавая некую структуру, позволяющую читателю выйти из текста в общую информационную реальность..
3
С нами не сидел Слава (не скажу, какой именно).
Не то прозаик, не то поэт (думаю, и сам не представлявший своей направленности), поступивший в институт лет за 10 до нас, но спустившийся на наш курс после нескольких предыдущих.
Индивидуум, которого мог иметь в виду неподражаемый Ролан Быков (пастор в фильме «Последняя реликвия»), аттестовавший своих братьев-монахов словами:
– Все вы - пьяницы, воры, развратники, бездельники… тупицы!
Лохматый верзила, известный не только всему институту, но и половине Москвы после того, как (отчисленный в очередной раз за все 5 своих вышеперечисленных качеств), устроил голодовку протеста, приковав себя наручниками в чугунной ограде посольства США.
И поголодав то ли 5 то ли 10 минут, получил индульгенцию.
Известен был этот Слава и тем, что однажды он не уступил дорогу самому Евгению Евтушенко при входе в ЦДЛ (Центральный дом литераторов, элитный закрытый клуб с великолепным дорогим рестораном и отличным полуподвальным кафетерием, куда нас пускали по студенческим билетам как лиц почти впущенных в кружок авгуров). Двухметровый и вечно пьяный одиозный поэт всегда шел напролом, таща за собой спутницу-балерину и сметая всех, кто попадался на пути. Но наш Слава был чуть-чуть выше и гораздо пьянее – и потому победил в этом поединке века.
Но, честно говоря, отсутствие этого отморозка, врывавшегося в любую комнату с натиском саранчовой стаи, хватавшего все, что попадется под руку (продукты, выпивку, деньги, если кто-то имел неосторожность бросить на стол хоть пару монеток…) и исчезавшего в черном вихре, нас отнюдь не тяготило.
Славины привычки были известны мне с того дня, когда он лишил меня ужина.
Еще не ведая об опасности, я приехал с занятий, вскипятил воду для кофе, разложил на столе хлеб и мясную нарезку и, предвкушая удовольствие, запел:
– По дикими степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
Я оттягивал момент ужина, наслаждаясь песней, которую любил и за изумительно распевный амфибрахий стиха, и за привольную мелодию.
И ахнуть не успел, когда дверь распахнулась, Слава возник у стола и одним взмахом руки смел все, что там лежало.
Правда, у самой двери остановился, отломил краешек горбушки и бросил мне.
С тех пор я стал запираться изнутри, садясь ужинать.
Но тот вечер Славин визит нам не был страшен: мы сидели ради пищи духовной, не имея на столе ни корочки хлеба, ни стакана водки.
И поэтому…– ну, и поэтому тоже – я последовал завету Булата Шалвовича и не оставил свою дверь открытой.
Хотя никого не ждал.
* * *
Вспомнив об этом самом Славе, я вдруг подумал, что в моих воспоминаниях все остальные сокурсники кажутся херувимами.
Это, разумеется, было далеко не так.
Я общался только с теми, кто мне был по-человечески симпатичен и близок по духу, я не стал бы проводить вечер с кем попало.
Были и другие люди, от меня далекие.
* * *
Например, некий поэт Дима, которого все считали неприятным, хоть и безобидным придурком.
Придурком он и был.
Стриженный коротко, носил на затылке косичку, спускавшуюся под рубашкой до пояса – знаю, поскольку однажды мне пришлось прожить несколько дней в одной с ним комнате.
Покупал в магазине мясной фарш и ел сырым.
И так далее.
Но именно с Димой связана одна из романтических сцен моей «Ошибки» – романа, наиболее полно отражающим и мой образ поведения и мое отношение к собственной жене.
Все описанное на 175-й странице книги, вышедшей в 2006 году в издательстве АСТ/ЗебраЕ, происходило в действительности за исключением того, что героиня была не студенткой, а моей будущей нынешней супругой – в том время еще чужой женой и приезжавшей в Москву для того, чтобы побыть со мной без оглядки.
Те ее три приезда весной 1993 года, осенью и весной 1994 были, пожалуй, лучшими днями нашей жизни.
В один из поздних вечеров мы лежали у меня, счастливые и обессиленные любовью.
Молчали на нескромном ложе, сделанном мною из двух сдвинутых кроватей (коробок из ДСП со вставленными матрасами), перекрытых сверху парой матрасов поперек не столько для комфорта, сколько для прочности шаткого сооружения. Ведь эти кровати, разбитые десятками предыдущих любовников, уже дышали на ладан.
Отдыхали перед подъемом на следующую вершину.
Сплетя руки и ноги, словно герои Пастернака, только на столе за ненадобностью не горело свечи.
Хилая дверь – которой бы в случае чего не требовалось бы руки доброго Улдиса – пропускала по периметру столько света, что мы могли визуально наслаждаться телами друг друга. Только визуально, поскольку физические силы еще не вернулись.
И в эти минуты сквозь дверь донесся далекий Димин голос.
Он стоял в тупике коридора у грязного подоконника, где целыми днями дымили и студенты и студентки. Но не курил, а пел песню из кинофильма «АССА».
Самую лучшую – про город золотой, где были и огнегривый лев и голубой орел, и вол исполненный очей.
Пел ангельским голосом и у меня сжалось сердце от сознания того, что этот миг один из лучших во всей моей жизни…
* * *
Был еще один – кажется, Валера.
(Не Роньшин, другой; Валер на курсе было несколько.)
Не помню, какой специальности, не оставивший о себе ничего вообще.
Но именно этот Вродебывалера с первой просьбы одолжил мне – поиздержавшемуся в неразумных тратах на женщин – пять рублей.
Сумму, эквивалентную сегодняшним 25 тысячам.
Хотя одалживать кого-то в Литинституте было столь же разумным, как сжечь свои деньги и развеять пепел по ветру.
(Хотя я-то отдал ему долг во время следующей сессии.)
* * *
Были у нас на курсе и такие люди, от которых в памяти не осталось ничего, ни имен ни каких-то деталей.
Бездарнее прозаики, мешком приплюснутые поэты, нервические драматурги, сумеречные критики…
(Я имею в виду лишь сокурсниКОВ; сокурсниЦАМ посвящен иной мемуар.)
И были такие, которые не вызывали симпатий.
* * *
Саша (не буду уточнять фамилию!) – средненький поэтик, которого спасало лишь то, что профилем своим он напоминал грустного и никогда не существовавшего в природе состарившегося Пушкина.
Единственным следом, какой он (бросив институт курсе на втором) был крик одной поэтессой, облетевший весь вокзал его последних проводов:
– Тимохи-и-ин!!! Ты зачем уезжаешь?! Кто меня тут будет трахать??!!!..
* * *
Другой – кажется, Сергей.
Стихотворец без передних зубов, которого звали «нашим Есениным».
Не из-за имени и не за стихи, а потому, что пьяном виде – который был у него перманентным – плевал по все углы, а в занавески не сморкался лишь по причине отсутствия последних в нашей литобщаге.
* * *
Или еще один поэт.
Полная мразь – я помню и имя, и фамилию, и профессию его в родном городе, но не хочу осквернять своего текста.
Постоянно пьяный, он за два курса дефлорировал всех девственниц нашего потока, имевших неосторожность заглянуть в общежитие.
Просто так, из спортивного интереса.
А возможно, обычные женщины уже не могли его завести. И удовольствие он получал, лишь распечатывая всякий раз свежий сосуд. Но причина неважна, отвратительным были следствия.
Одну из этих девушек – молоденькую и на свою беду слишком фигуристую поэтессу – он напоил до тыку и ввел во взрослый мир в присутствии Кудласевича. Не потому, что глубоко симпатичный мне сябр был вуайеристом – Толя мирно спал в комнате, проснулся от криков и скрипов, а потом лежал не шевелясь, чтобы своим присутствием не вогнать девчонку в шок на весь остаток жизни.
После этой ночи она весь день провела у того окна, откуда Дима утверждал, что кто любит, тот любим. А когда я подошел, плечи ее вздрагивали так, что мне стало страшно оставлять ее одну около окна нашего бардачного этажа.
Окном эта девушка не воспользовалась, но после той мерзкой ночи начала всерьез пить.
И к пятому курсу – когда даже имя ее соблазнителя, отчисленного за академические задолжности, забылось всеми – сделалась законченной алкоголичкой…
* * *
Но сейчас я не желаю больше никого хаять; tempori mutantur et nos mutantur in illis.
Кто знает – может быть, и дегенеративный ибила Дровосек выпил свою цистерну, утратил потенцию и образумился.
Возможно, даже стал добропорядочным.
Ведь всем известно, что нет людей более праведных, нежели завязавшие алкоголики и состарившиеся шлюхи…
Сейчас я хочу продолжить о тех, кого помню и люблю – и перечислить тех, кого мне не хватало в тот вечер.
Со всей теплотой, которая с годами не иссякает во мне, а становится все ощутимее.
4
Я жалел, что не было с нами Коли Баврина.
Тоже прозаика и тоже с нашего семинара и тоже выходца из Ленинграда.
Человека в высшей степени интересного, таящего недюжинный ум и невероятную проницательность под обманчиво безразличной манерой поведения.
И кроме того, обладавшего на мой взгляд, просто-таки эталонным художественным вкусом, что для меня делало любое его замечание первозначимым. К тому же мнению постепенно склонялись и другие.