Литературный институт - Улин Виктор Викторович 12 стр.


Не сомневаюсь, что эти строки вам смешно читать.

Признаюсь, мне и писать смешно. Особенно сейчас, при всеобщей доступности информации на любой вкус.

Но невозможно выкинуть из песни слов.

Еще за каких-либо пять-семь лет до описываемых событий люди по несколько раз ходили в кинотеатр на бездарный во всех отношениях фильм «Вооружен и очень опасен» лишь для того, чтобы увидеть соски певицы Людмилы Сенчиной, показывавшиеся на экране на несколько секунд…

И потому можно было понять тех мужчин, которые могли просиживать бог знает сколько, скорчившись у дырки в стене, в надежде увидеть настоящую женщину. Будь она хоть одной из многочисленных смуглых вьетнамок-переводчиц мальчишеского сложения и лишенных выпуклостей своего пола…

Это не являлось извращением; нескромное занятие лишь давало выплеск гиперсексуальности.

Либидо, которое – по моему глубочайшему убеждению! – служит единственной базой любого художественного творчества

Душевые были открыты до одиннадцати часов вечера, но после десяти спускаться туда мужчине было небезопасно.

Я не оговорился, сказав «мужчине».

Перед закрытием до утра наша половина становилась временным прибежищем тех гомосексуалистов, которые не смогли найти себе уединения на этажах.

Горячие парни обоих оттенков голубизны гасили свет, отчего всегдашняя омерзительная вонь делалась уже просто тошнотворной. Но она не мешала им наслаждаться друг другом.

Я пишу о том столь уверенно, потому что однажды сам чуть не угодил в лапы разврата.

Припозднился с вечерним туалетом и пошел в душ слишком поздно.

Не знаю – было все преднамеренно, или меня в предвкушении приняли за другого. Но едва я разделся, как свет погас, а сзади меня обхватили чьи-то руки.

Вырвавшись – и оставив на деревянной скамье кое-что из одежды – я выбежал вон. Вернулся в нашу с Саней комнату – досадуя, что не успел освежиться перед сном.

Но мне было так неприятно, что лишь наутро я отважился спуститься в душевую за трусами, которые оставил накануне…

С тех пор я уже никогда не ходил в подвал после десяти часов вечера.

Не берусь утверждать, лесбиянничали ли на своей половине женщины.

Но всем известно, что женская сексуальность бывает многажды сильнее мужской; что даже в пионерлагерях СССР взаимные ласки девочек были явлением нормальным. А в нашей литобщаге многие дамы и днем ходили мыться парами, хотя за все время учебы я не слышал на об одном случае изнасилования в нашем грешном подвале.

К концу моей учебы душевые пришли в полный упадок.

Они представляли собой нечто вроде вокзального туалета, где стоял плотный дух канализации, гнилого дерева и разнородных моющих средств. Туда заглядывали лишь быстро сполоснуться под тупой струей из трубы с давно утраченной лейкой, стоя одной ногой на остатках черного настила и пытаясь не уронить мыло в смрадный, никогда не чищенный слив.

Еще позже женское отделение (почему-то именно женское, а не мужское) стало полностью непригодным. Вода стояла там почти по колено как в Берлинском метро последних дней III Рейха. Картину довершали порнографические граффити и полусгнившие эротические плакаты на черных от плесени стенах. Ремонтировать помещение никто не собирался, просто всех отправили в отделение мужское, установив график пользования через день.

При этом затопленную часть никто не запирал, желающие мыться не в свой день могли с риском для жизни идти туда.

Но там было так неуютно, что женщины опасались ходить в разгромленную душевую поодиночке, хотя с объективной точки зрения ничего не изменилось.

И поэтому я не удивился, когда одна из моих сокурсниц предложила ходить в душ вдвоем.

Хотя сразу скажу, что последними словами я ввел читателя в заблуждение: ничего такого не было. Даже в раскрепощенной ГДР парни и девушки раздевались у одной вешалки, но мыться шли в разные стороны.

Мы занимались личной гигиеной по разные стороны перегородки между мирами, только перекрикивались сквозь шум воды – так, словно в случае какой-то опасности я мог бы ей чем-то помочь, успев пробежать отсюда туда сотню шагов…

Но само сознание того, что я в костюме Адама разговариваю с женщиной в костюме Евы… С женщиной, которую я не вижу – но слышу, как она плещется в каком-то полуметре от меня… Это ощущение дарило мне странное удовольствие, какого я не испытывал в иных ситуациях.

Судя по интонациям голоса, моя невидимая спутница испытывала нечто сходное.

* * *

Именно это общежитие стояло перед глазами, когда я писал кошмарные интерьеры, где происходило действие ХХХ-романа «Семерка»– хотя ни в какую подобную мы с сокурсниками не играли.

До сих пор помню, как впервые вошел в это общежитие с чемоданом, приехав из приемной комиссии с Тверского бульвара – на троллейбусе, в числе первых абитуриентов, вместе с первым моим знакомцем, ленинградским (кажется, тогда именно ленинградским) прозаиком, молодым и бородатым Лешей Ланкиным.

Как пожилой вахтер – истомившийся в летнем одиночестве – взял связку ключей, сам привел нас на «заочный» этаж и выбрал лучшую из комнат.

А когда мы вошли в эту «лучшую», то увидели грязные обои, облупленную мебель, качающийся стол с настольной лампой выпуска 1951 года (дело происходило в 1989), не имевшей не только ни лампочки, ни выключателя, но даже шнура, когда вдохнули вонь, сочившуюся из каждой щели ободранного пола…

Когда оценили это все и обратили к доброму вахтеру лица, на которых стояло изумление по поводу того, как такое может быть в Москве

Тот улыбнулся грустно и сказал лишь несколько слов:

– Вы еще узнаете, что такое общежитие, в котором живут поэты

Мы узнали; Леша бросил учебу, не завершив первый курс, я продолжал узнавать и узнавать все пять лет.

Но та, последняя моя комната казалась сущей преисподней.

Инфернальности ей добавляло и то, что – согласно апокрифам! – именно в этой комнате много лет назад пьяная любовница-поэтесса зарезала такого же пьяного поэта Николая Рубцова.

(О чем я писал и в другом мемуаре.)

Тогда мы еще не знали, что Рубцова не зарезали, а не задушили, и не в Москве, а в Вологде.

Мы знали только, что несчастный поэт тоже когда-то учился в Литинституте.

Ведь если в наше время мы страдаем от переизбытка информации (на 50 % ложной, еще на 25 – сомнительной), то в те времена ее не было вообще.

Рассказы вахтеров были одинаковы, содержали мельчайшие подробности включая количество сигарет, которые потушила та поэтесса о тело своего возлюбленного прежде, чем воспользоваться ножом.

Страшная аура комнаты оказала на меня самого такое влияние, что на протяжении доброго десятка лет после окончания института я всерьез считал, что остался жив после месяца, проведенного там, лишь по двум причинам.

Во-первых, у меня никогда не было любовницы-поэтессы. Ни пьяной, ни трезвой.

Во-вторых, у меня в Литинституте вообще не было любовниц. Никаких специальностей.

* * *

Да – вряд ли кто поверит, но в те годы я не развратничал (ухаживал за женщинами истово, но неконструктивно) и почти не пил (принимав в компании не более пары раз за сессию).

Жил адекватно среди всеобщего разгула, но в него не окунался, а лишь наблюдал. Как кот из песни Юрия Иосифовича про деревню Новлянки – который сидит у окна и щурится на проселок.

* * *

Упомянув Николая Рубцова, не могу не сказать, что этого замечательного поэта я открыл для себя после фильма «Дамское танго», где в финале звучал пронзительный романс на слова его «Журавлей».

Позже я узнал кое-что о Рубцове; я проникся к нему глубочайшим сочувствием, меня пронзила его добрая беспомощная улыбка, диссонирующая с биографией детдомовца и кочегара.

Еще позже я написал страшноватое стихотворение (одно из лучших в моем наследии) под воздействием «Журавлей» и посвятил безвременно погибшему поэту.

Но все это – совсем другая история; сейчас я хочу снова окунуться в тот вечер.

6

Итак, мы сидели вокруг обогревателя.

Толик принес неизменную гитару и мы исполняли все, что было любимым и привычным.

С ним по очереди, по одной песне через раз.

Чтобы не ущемлять ничьего самолюбия, а также чтобы давать отдых и голосу и пальцам.

А также еще потому, что репертуары наши не только не пересекались, но лежали в разных плоскостях. Кудласевич пел только свои песни и только веселые, я – только чужие и только грустные.

Такой подход сохранял на месте центр мирового равновесия – каковой упоминал Леонид Соболев в своем хрестоматийном рассказе о словесном поединке златоуста-боцмана с еще бОльшим златоустом-замполитом.

И, кроме того, превращал наш вечер из простых посиделок двух бардов в бардаке в нечто возвышенное…

(– На люстре-с?..

– не преминул бы уточнить поручик Ржевский со всегдашним «словоёрсом».)

Свет был погашен, убогая комната тонула во мраке, куда-то отступил кровавый призрак убитого поэта.

Мы знали, что вот-вот окончится некий период нашей общей жизни, нам было в целом грустно.

Мы сидели и пели.

И вот тогда в мою дверь постучалась она, эта странноватая девушка-поэтесса с первого курса.

* * *

Все в том же домашнем палате с разводами, только без окантованной черной кофты.

Зашла, присела на освобожденный для нее стул.

А потом слушала.

Я играл и пел – не помню, что именно в тот момент.

Я смотрел в ее детские глаза, ловившие какой-то отблеск.

Старый рефлектор на полу сиял оранжевым диском, бросая красноватые отблески на ее лицо и на стены.

Словно сидели мы не в вонючем общежитии, а около костра во время одной из моих прежних «колхозных» поездок 1985, 1986 или 1987 годов

И мне было настолько хорошо, насколько могло быть аутогенному герою вчерне написанного к тому времени романа «Хрустальная сосна».

* * *

А что же было в тот вечер дальше?..

Ничего особенного.

Приближалась ночь, друзья мои тихо расползлись по своим убогим норам.

Уходили в разное время, поскольку общий разговор о том и о сем не выключился сразу (как рефлектор, у которого дважды лопалась старая спираль), а угас постепенно.

Первым ушел Толя, оставив свою гитару мне, поскольку я еще не напелся и не наигрался.

Последней покинула мою гавань девушка.

По всем признакам я понимал, что ей понравился.

Ведь как мог не понравиться ей обаятельный (хоть и не наделенный Обжеляновой красотой) 182-сантиметровый сладкоголосый и тогда еще буйноволосый хлюст, который стоял перед ней, отделенный лишь багровым солнцем рефлектора.

И не просто стоял, а пел:

– Гори, гори, моя звезда -

Звезда любви приветная!

Ты у меня одна заветная

Другой не будет никогда…

Пел с классическим русским выговором; пел не просто так, а с модуляциями.

То взвиваясь до вершин Вадима Козина, то падая в почти Штоколовскую бездну – ибо (говоря словами Леонида Шервинского из Булгаковской «Белой Гвардии») кое-какой материал у меня имелся.

Да не просто пел с модуляциями, а прожигал ее взглядом своих непроницаемо черных сербских глаз.

(Именно сербских, ведь я серб – в том же количестве и том же качестве, в каких был эфиопом наш величайший поэт: сербом был отец моего деда по материнской линии!

Генетики утверждают, что гены передаются на далее, чем на 2 поколения. Но не объясняют, почему правнук Ибрагима Ганнибала, мой духовный брат Александр Сергеич в профиль был неотличим от знакомого мне стопроцентного эфиопа, поэта по имени Дэвис, с которым мы были дружны в Литинституте!

Равно и мне могучая южнославянская кровь безымянного прадеда (который был пленным после русско-с-кем-то-какой-то войны то ли начала XX века то ли конца XIX ) подарила мне не просто глаза, а Глаза.

Большие темно-карие, магнетические и абсолютно непроницаемые для постороннего взгляда. По крайней мере, я столь часто слышал это почти от каждой женщины, проходившей через мою жизнь, что в конце концов поверил в это сам.)

Так могла ли эта тихая девушка из южной провинции не проникнуться хотя бы иррациональным влечением к такому красавцу?!

Я хочу сказать лишь то, что исполнял я профессионально.

* * *

(Делая некое отступление в отступлении, скажу, что на том самом закате жизни я определил тот единственно возможный свой шанс, которые по глупости пропустил.

Мне стоило не разбрасываться туда и сюда, а избрать карьеру ресторанного певца, в которой я был бы только перманентно сыт и пьян, но мог превзойти самого Петра Лещенко!

В этом я серьезен, как на кладбище; я не вру!

Увы, не вру…)

Пел я не просто хорошо, а очень хорошо и тому имелось много доказательств.

* * *

В учебной части нашего заочного отделения методистом работала москвичка Полина (Поленька, как мы ласково именовали ее в мужских кругах).

Незамужняя (разведенная?) женщина бальзаковского возраста, про которую даже мой пожизненный кумир, артиллерийский офицер и полный тезка Виктор Викторович Мышлаевский из «Дней Турбиных» сказал бы, что она – женщина на «ять»!

И она была ею в той же степени, в какой я тогда был мужчиной с твердым знаком.

Поленька носила крепкую грудь, ходила на изумительной красоты ногах, имела благородные черты лица и пр.

Увидев ее один раз, любой нормальный мужчина испытывал естественное желание увидеть ее и еще раз… и не только увидеть.

Но наша Поленька – как и всякая одинокая женщина – была довольно стервозна и (как почти всякая) стремилась выйти замуж, причем не все равно за кого. И, разумеется, настроение ее менялось быстрее, нежели ипостаси Юры Ломовцева.

Мы с нею были в таких отношениях, что едва заглянув в учебную часть, я оценивал ее настроение и в зависимости от того или заходил или удалялся; она это знала понимала и принимала.

В лучшие минуты нежной откровенности она признавалась, что ей очень нравится Володя Нахалкин.

Тот самый, за никчемное по смыслу обсуждение которого послал на три буквы весь наш семинар принципиальный Коля-барин.

Автор огромного нудного романа «Армия» – единственного произведения о единственно ярком впечатлении своей жизни – с которым он поступил в Литинститут, который писал все пять лет и который так и оставил недописанным, получив диплом.

Фамилию его я исказил, не желая прямого упоминания, поскольку к Володе относился и отношусь хорошо.

Не будучи близкими по причине несходных амплуа, мы симпатизировали друг другу – как не могут не испытывать взаимного уважения два зверя разных, но могучих. И все пять лет находились в хороших, ровных отношениях.

Хотя Нахалкин-литератор казался столь же абсурдным, каким великий артист Евгений Леонов был бы в роли художественного гимнаста.

Думаю, что иногородний Володя преследовал цель повращаться в столице и жениться на москвичке. Только по непонятной причине выбрал Литинститут, а не что-нибудь попроще.

Свои матримониальные планы Володя строил не на пустом месте: он был очень привлекателен для

…женщин такого сорта, чей сорт не лучше, чем…

Назад Дальше