Бремя черных - Быков Дмитрий Львович


Дмитрий Львович Быков

* * *

Стихотворения

Длинные стихи

Разрыв

Хороша определенность,

Однозначность дорога,

Хороша отъединенность

От исконного врага.

Сколько ты ко мне тянулся

И к тебе тянулся я!

Сколько фальши и занудства,

Фарисейства и вранья!

Мол, и кровь-то ты, и почва,

И мякина, и металл,

Мол, и я такой же точно,

Только больше прочитал.

Ну и ты в ответ туда же —

Мол, живи, пока живой,

Тесно нам в одном пейзаже,

Но потерпим, не впервой.

Не мучу я больше воду,

Мелкий бисер не мечу,

Гегемону, антиподу

Полюбиться не хочу.

До небес стоит преграда

Между нами, удалец,

И не ты моя лампада,

И не я тебе чернец.

И с тобой, моя Отчизна,

Разделились мы вполне,

Примирит нас только тризна

По тебе или по мне.

Эти теплые речушки

Этой средней полосы

И курносые девчушки —

Две соломенных косы —

Это все уже не спрячет

Людоедские черты.

Да никто и не заплачет.

Кто заплачет, тот не ты.

Расставание – награда

Для продвинутых сердец,

И не ты моя баллада,

И не я тебе певец.

Да и в целом внешний мир-то,

Средоточье склок и драк, —

Был у нас период флирта,

Был у нас неравный брак,

А теперь неторопливо

Подобрались ты и я

К сладкой стадии разрыва —

Высшей форме бытия.

Для чего уже теперь-то,

В предпоследние века,

Мне косить под экстраверта,

А тебе – под добряка?

И не мне твоя армада,

И не я твой военспец,

И не мне твоя громада,

И не я тебе жилец,

И не ты моя услада,

И не я твой леденец.

То есть больше нам не надо

Притворяться наконец.

«По светлым вечерам над вешнею равниной…»

По светлым вечерам над вешнею равниной

Витает сложный дух, и грешный, и невинный:

Цветенье всех цветов, древесных и речных,

Симфония дневных, вечерних и ночных:

Воронки хищные, оковы и альковы,

Тех тянет увядать, те расцветать готовы,

Сад веет яблоней, помелой, мушмулой,

Расцветом гибельным и свежестью гнилой.

Венерин башмачок, Змеиная забава,

Старушечья любовь, Невестина отрава,

И Волчья жимолость колышется шурша

И чутко шелестит, как Заячья душа;

Роняет серебро Асклепиев фонарик,

Ночь Африки горит, Сон разума воняет,

Сочится Похотник, и Девичий бочок

Высовывает свой ворсистый язычок.

Когда начнет темнеть, к тоскующей гитаре

Сползаются на свет таинственные твари:

Назойливый Лизун в зеленой чешуе,

С шипами по бокам, как замок Рамбуйе,

Двутелый Скалолаз, любимец Марко Поло,

Что не дает взаймы и не имеет пола;

Шипящий Оползень в подшерстии густом,

Воинственный Хвостун с развернутым хвостом,

Стыдливый Богомол, неумный Богоборец,

Чванливый Самовол, одесский Черноморец,

Икает Стрелочник, и Скользкий Простачок

Показывает свой приятный пустячок.

В сгустившейся ночи сгущая благодатность,

Созвездия горят, наглядные, как атлас:

Надменный Волопас пасет своих волов,

Надменный Рыболов считает свой улов,

Из альфы Соловья доносятся сигналы

В созвездие Свиньи, в созвездие Вальгаллы,

И глазом золотым косит небесный Кот,

Как робко всходит Мышь на темно-синий свод.

Суровый Программист стучит по звездной клаве,

Пугливый Аферист ползет по Сверхдержаве

На Вышний Волочок, а Нижний Волочок

Почесывает свой квадратный пятачок.

Ах, только человек средь этих дивных всячин

Так безнадежно зол, так грустно озадачен,

Так поглощен собой, самолюбиво слеп

И так цепляется за свой прогнивший склеп.

Среди небесных див, красилен, пивоварен

Так редко счастлив он и так неблагодарен —

И непонятно, в чем наш первородный грех:

Не то мы проще всех, не то сложнее всех.

«Как пахнут увяданьем…»

Как пахнут увяданьем

Рябина и сирень!

Каким густым страданьем

Наполнен каждый день!

Как привкус гнили, прели,

Схожденья на убой

Заметен в каждой трели

И веточке любой,

Сквозит из каждой щели,

Зеленой, голубой!

Весною все о тлене —

Цветенье всех кровей,

Спиреи и сирени,

И птица соловей.

Потом оплачет липа

Всю эту чехарду —

Посредством как бы всхлипа,

Последнего в году.

Зима почти красива,

Ходя подчас грязна,

Но там хоть перспектива,

А именно весна.

Она как та равнина,

Родная искони,

На коей все едино,

Но впереди огни.

Весна подобна Польше.

Ее черты грустны.

Весною много дольше

До будущей весны.

Как этот ямб трехстопный

Напоминает мне

Отдельный тип антропный

В исчезнувшей стране —

Ребенка-вундеркинда,

Что чуть откроет рот,

И слушателям видно,

Что скоро он умрет.

Чахоточная дева —

Не осень, а весна,

Погибшая без дела,

Как Ника Турбина.

О смертный дух сиреней,

Гниений дух сырой!

Какой-нибудь осенней

Унылою порой

Все хочется: скорее!

У финиша, у дна,

Как в Северной Корее,

Природа так скудна,

Что сдохнешь – и не жалко.

Но позднею весной,

Когда легко, и жарко,

И вечер выпускной!

И смерть тебя волнует,

Пока ты молода,

Пока навстречу дует

Вербена, резеда.

Откуда страх у старца,

Чей век – такая нудь,

И с ним ему расстаться,

Как юноше уснуть?

Весною все о смерти,

В ней скрыт ее разбег —

Как прячется в конверте

Письмо «прощай навек».

О черно-синий взгляд твой,

Весенней ночи цвет,

Что ни мольбой, ни клятвой

Не удержать, о нет.

Она горит, как яхонт,

Чернеет, как монах,

И так землею пахнет,

Как на похоронах.

Вольные мысли

1

В России выясненье отношений
Бессмысленно. Поэт Владимир Нарбут
С женой ругался в ночь перед арестом:
То ему не так, и то не этак,
И больше нет взаимопониманья,
Она ж ему резонно возражала,
Что он и сам обрюзг и опустился,
Стихов не пишет, брюзжит и ноет
И сделался совершенно невозможен.
Нервозность их отчасти объяснима
Тем, что ночами чаще забирали,
И вот они сидят и, значит, ждут,
Ругаясь в ожидании ареста
И предъявляя перечень претензий
Взаимных.
И тут за ним приходят —
Как раз когда она в порыве гнева
Ему говорит, что надо бы расстаться,
Хоть временно. И он в ответ кивает.
Они и расстаются в ту же ночь.
А дальше что? А там, само собою,
Жена ему таскает передачи,
Поскольку только родственник ближайший
Такую привилегию имеет;
Стоит в очередях, носит продукты.
Иметь жену в России должен каждый —
Или там мужа; родители ненадежны,
Больны и стары, а всякий старец
Собою озабочен много более,
Чем даже отпрыском. Ему неясно,
С какой он стати, вырастив балбеса
И жизнь в него вложив, теперь обязан
Стоять в очередях. Не отрицайте,
Такое бывает; вообще родитель
Немощен, его шатает ветром,
Он может прямо в очереди сдохнуть,
Взять и упасть, и не будет передачи.
В тюрьме без передачи очень трудно.
В России этот опыт живет в генах.
Все понимают, что терпеть супруга
Приходится. Любовниц не пускают,
Свиданий не дают, а женам можно.
Ведь в паспорте никто пока не пишет
«Любовница»! А получить свиданье
Способен только тот, кто вписан в паспорт.
Вот что имел в виду Наум Коржавин,
Что в наши, дескать, трудные времена
Человеку нужна жена. Нужна. Уж верно,
Не для того, чтоб с нею говорить.
Поэтому выясненье отношений
Бессмысленно. Поэтому романы
В России кратки, к тому же всегда негде.
Нашли убогий угол, быстро слиплись,
Быстро разлиплись, подали заявленье,
Сложили чемодан и ждут ареста.
Нормальная любовь. Потом плодятся,
Дети быстро знакомятся, ищут угол,
Складывают чемодан и ждут ареста.
Паузы между эпохами арестов
Достаточны, чтобы успели дети
Сложить чемодан и слипнуться. Ведь надо
Кому-нибудь стоять в очередях.
В любви здесь надо объясняться быстро —
Поскольку холодно; слипаться быстро —
Поскольку негде; а разводиться
Вообще нельзя, поскольку передачи
Буквально будет некому носить.

2

В Берлине, в многолюдном кабаке,
Особенно легко себе представить,
Как тут сидишь году в тридцать четвертом,
Свободных мест нету, воскресенье,
Сияя, входит пара молодая,
Лет по семнадцати, по восемнадцати,
Распространяя запах юной похоти,
Две чистых особи, друг у друга первые,
Любовь, но хорошо и как гимнастика,
Заходят, кабак битком, видят еврея,
Сидит на лучшем месте у окна,
Пьет пиво – опрокидывают пиво,
Выкидывают еврея, садятся сами,
Года два спустя могли убить,
Но нет, еще нельзя: смели, как грязь.
С каким бы чувством я на них смотрел?
А вот с таким, с каким смотрю на все:
Понимание и даже любованье,
И окажись со мною пистолет,
Я, кажется, не смог бы их убить:
Жаль разрушать такое совершенство,
Такой набор физических кондиций,
Не омраченных никакой душой.
Кровь бьется, легкие дышат, кожа туга,
Фирменная секреция, секрет фирмы,
Вьются бестиальные белокудри,
И главное, их все равно убьют.
Вот так бы я смотрел на них и знал,
Что этот сгинет на восточном фронте,
А эта под бомбежками в тылу:
Такая особь долго не живет.
Пища богов должна быть молодой,
Нежирною и лучше белокурой.
А я еще, возможно, уцелею,
Сбегу, куплю спасенье за коронку,
Успею на последний пароход
И выплыву, когда он подорвется:
Мир вечно хочет перекрыть мне воздух,
Однако никогда не до конца:
То ли еще я в пищу не гожусь,
То ли я, правду сказать, вообще не пища.
Он будет умирать и возрождаться
Неутомимо на моих глазах,
А я – именно я, такой, как есть,
Не просто еврей, и дело не в еврействе,
Живой осколок самой древней правды,
Душимый всеми, даже и своими,
Сгоняемый со всех привычных мест,
Вечно бегущий из огня в огонь,
Неуязвимый, словно в центре бури, —
Буду смотреть, как и сейчас смотрю:
Не бог, не пища, так, другое дело.
Довольно сложный комплекс ощущений,
Но не сказать, чтоб вовсе неприятных.

3

После Адорно

Адорно приписывается (кем приписывается? – многими)
Мысль о том, что писать стихи после Освенцима —
Варварство; он так и пишет – варварство.
Обычно эту формулу Адорно
Цитируют злорадно и задорно.
И это понятно: есть категория людей,
Которые охотно согласятся,
Чтобы Освенцим был, а стихов не было.
Я их понимаю очень хорошо:
Стихи для них – постыдный компромисс,
Тогда как Освенцим – нечто бескомпромиссное,
И кстати, если им ничего не будет
И не услышит политкорректный Запад,
Они готовы даже заявить,
Что Освенцим тоже был культурной акцией,
Причем гораздо более значительной,
Чем весь террор и красные бригады;
Люди Освенцима, построенные на плацу,
Напоминают им собою строфы
Немыслимых, нечитаных стихов,
А всякие этические восклицания
Мешают насладиться в полной мере
Такой сверхчеловеческой эстетикой.
Сказал же, если я не забыл, Штокхаузен,
Что высшим актом творческого гения
Была атака 11 сентября;
И с этой точки зренья после Освенцима
Нельзя писать не потому, что стыдно,
А потому, что лучше не напишешь.
И то сказать, какое впечатление
Сравнится с тем, которое Освенцим
Производил на зрителей и участников?
И не зовем же мы протофашистом,
Допустим, Блока, после гибели «Титаника»
Записавшего, что есть еще океан?
Есть также люди, думающие всерьез,
Что евреи были наказаны за Христа,
Европа – за отпадение от Бога,
Пассажиры «Титаника» – за сытость и богатство,
И с этими людьми мы ездим в транспорте
И, собирая общие налоги,
Оплачиваем обще государство;
Их логика понятна и резонна,
И вправе быть – коль скоро эти речи
Они пока произносят не в Освенциме.
Я не о них, о них неинтересно.
Один поэт, теперь уже покойный,
Писал, например, что истинные поэты —
Не те, что пишут стихи, а ополченцы
(Звенит в ушах лихая музыка атаки),
И даже срифмовал «верлибр» – «калибр».
Живой, вы говорите? Как кому.
Кому и Ленин жив. Но суть не в том.
В действительности в «Негативной диалектике»
(Я так говорю, как будто ее читал,
Но я из нее читал одну страницу)
Говорится, что вопрос насчет стихов
Неправилен, а правильней спросить,
Возможно ли в принципе жить после Освенцима;
На этот вопрос Адорно пишет – нет,
Живущий должен считать себя уцелевшим,
А на фиг, читаем в подтексте, такая жизнь;
Короче, с точки зрения Адорно
Не просто сочинять, а жить позорно.
Но то – Освенцим, все-таки фашизм,
Вторая мировая, есть масштаб,
Есть ощущение конца эпохи,
И, как писал Адорно, надо жить —
Хотя бы чтобы это не повторилось.
Три ха-ха! Одно не повторилось,
Другое повторится. Оптимист,
Хотя потом и умер от инфаркта,
Затравленный студентами. Ну ладно.
А вот теперь открываем и читаем:
В тюрьме замучен бизнесмен Пшеничный,
Рваные раны, во рту ожоги электрошока,
Ушибы конечностей, сломан позвоночник,
Перед смертью изнасилован буквально,
То есть в анальном проходе сперма, и задушен.
Вымогали деньги – не отдавал,
Предупреждал жену – «не отдай деньги».
Ну вот, не отдал. Виновных не нашли.
Списали, как всегда, на суицид.
Читаем дальше: репортаж Масюк
О томских изоляторах и колониях.
Там применяются такие пытки,
Что отдыхают Вологда с Мордовией.
Так, для примера, всех новоприбывших
Проводят через камеру, в которой
Стоит на табурете миска с кашей
И ложка. Это ложка «келешованного» —
Или, иначе говоря, опущенного,
Обиженного. Надо этой ложкой
Съесть некоторое количество этой каши.
Один рецидивист, причем кавказец,
Есть отказался, так ему тогда
В зад стали заталкивать ложкой эту кашу,
Семь ложек затолкали, дальше шваброй.
Он знал, куда везут, припрятал лезвие,
Стал себе резать шею и живот,
Ему оперативник ссал на раны
И говорил, что это дезинфекция.
Другого, например, пытали током,
То есть к пальцам ног приматывали провод,
А иногда не к пальцам ног, а к яйцам.
Током пытали, пока не обоссытся
Или не обосрется. Иногда
Подвешивали за руки к потолку,
Держали так, пока не обоссытся
Или не обосрется. В чем прикол,
Штаны там заправляются в носки,
А чтобы человек не видел лиц,
Ему обычно надевают наволочку,
И он блюет туда и в ней стоит,
Чтоб ничего не попадало на пол.
От тока, сообщают заключенные,
Практически нельзя не обоссаться.
Дальше