И я… принял его всерьез. Разница в годах была солидной, почти пятнадцать лет. Некоторое снисхождение к нему мешало возникновению дружбы. Было покровительство, было соответственно уважение, но была ли дружба? Не знаю, не помню…
Впрочем, может ли быть дружба между учителем и учеником?
Вопросами о природе дружбы я не задавался. Общаться с ним было весело и полезно. На веру он ничего не принимал, сомневался во всем и во всех, и если мне удавалось его в чем-либо убедить, то уже не сомневался, что на этот предмет переспорю любого. А спорить мы, завсегдатаи, или, как иной раз себя называли, завсегдатели, места, именуемого «копеечкой», любили до зубовного скрежета.
Когда-нибудь у «копеечки» вызреет свой летописец и обессмертит человеко-годы, проговоренные здесь в блестящем фейерверке эскапад и филиппик, проповедей и апологий…
Кофе, кофе и еще раз кофе, а к нему стакан холодной воды — прекрасные вкусовые ощущения, но — бедные зубы! — и разговоры до утра.
Ах, сколько судеб было проговорено там, сколько приговоров вершилось в зеленом шатре, увитом пресмыкающейся растительностью! Снобы звали место нашего обретания ротондой, а циники — кратким синонимом к слову «задница». Именовали оправданно, к «копеечке» примыкало такое же симметричное полукружие ресторанной площадки, куда нам было не по средствам, а когда по средствам, то скучно.
Говорили, говорили! Да что мы — языки тогда развязались не только у нашего поколения, но именно наше со вкусом заболтало все свои лучшие годы.
Мы сладко и славно спорили об экзистенциализме, высчитывали пророков («Кафка пророк, и Джойс пророк, а Пруст, пожалуй, гений, но не пророк»), открывали для себя сюрреализм («О, Дали!»), присматривались к Вознесенскому, а в это время кто-то трезво оценил, что почем, и, стиснув зубы, лез вперед и вверх, вписывался в структуру, заводил связи. Мы спохватились позже, но все кормушки были уже забиты рылами. Ну и ладно.
Это уже тема не для моих историй, а для истории. Пусть летописец пишет!
Аршак вернулся с сахаром и кофе.
— Пошли во двор, — сказал он, непонятно улыбаясь.
— С какой стати? — удивился я, доставая кофемолку.
Что означала его улыбка? Может, она уже говорила с ним?
— Пошли, пошли, — улыбаясь, он взял меня за рукав.
«Вот выйдем во двор, а там стоит она, и он уже с ней обо
всем говорил, а мне не надо ничего объяснять», — подумал я и поразился спокойствию этой мысли.
У двери долго примеривался, что взять — куртку или плащ.
— Там тепло, — прервал мои раздумья Аршак.
Мы вышли из подъезда. Аршак прошел вперед, а я за ним по мягко пружинящему снегу, недоумевая, куда это он меня ведет. Одно ясно, во дворе ее не было. Да и с чего я взял, что она должна быть здесь?
Сделав несколько шагов, он остановился, повернулся ко мне и с жадным интересом уставился под ноги.
— Ага, то же самое!
Я оглянулся. Никого. Посмотрел себе под ноги, затем на следы… Следов не было!
То есть что-то было, но не следы. Вот я вышел из подъезда и пошел. Должны были отпечататься рубчатые подошвы польских микропорок, однако вместо них виднелись крестообразные оттиски. Я поднял ногу — действительно хилый ромб, похожий на крест. Осмотрел подошву — обыкновенная микропорка.
Аршак в это время сосредоточенно взирал на свои отпечатки. На снегу четко виднелась русская буква «А». Он тронул ее пальцем и шепотом сказал:
— По-моему, это не снег!
Оглядев двор, нелепо белый в это майское утро, я заметил, что снег нетронут и свеж. Обыкновенный снег — я помял его в ладони — холодный и хрустящий, только почему-то не тает. Можно, впрочем, слепить снежок, что я и сделал, запустив его потом в стену котельной. Снежок прилип.
Во двор вышла Елена Тиграновна и, небрежно мне кивнув, прошла мимо, проигнорировав Аршака. Мы уставились в ее следы. Непонятно.
Вглядевшись, я ахнул: она оставляла после себя нотную запись!
Аршак присел и протяжно свистнул. Парсаданова возмущенно дернула плечом и обернулась. Заметила, как мы нависли над чем-то, почуяла неладное и, проверив, не распахнулась ли сумочка, подошла к нам.
У Аршака быстрая реакция и три класса музыкального образования. Пока я и Елена Тиграновна смотрели друг на друга и на следы, он быстро срисовал их в записную книжку. Отпечатки не повторялись!
Елена Тиграновна вдруг встрепенулась, покраснела и со сдавленным «Ах вы, подлецы!» принялась затаптывать следы. Но на месте старых она оставляла новые. Тогда принялась орудовать сумкой.
Запыхавшись, она перебралась на каменный, чистый от снега бордюр. Протянула руку и грозно сказала:
— Отдай!
Аршак молча вырвал листки из блокнота. Она выхватила и, скомкав, сунула в карман. Внезапно всхлипнула и жалобно сказала:
— В детстве я мечтала играть на скрипке…
Аршак с большим сомнением оглядел ее дородную фигуру. Елена Тиграновна достала платок и вытерла глаза.
Потом, много дней спустя, как-то ночью то ли мне приснится, то ли от бессонницы придет история о звуках скрипки, которые донесутся сверху, от Парсадановых. Игра очень неумелая, но вдруг взрывается каскадом жутких звуков, скрипка словно разговаривает, рычит и стонет, слышны обрывки странной, пугающей мелодии.
Днем я осторожно спросил у доцента, кто у них играл, но доцент сердито огрызнулся — никто, мол, не играл и играть не мог! А еще через несколько дней я узнал, что Елена Тиграновна тихо ушла от доцента к какому-то молодому композитору и уехала после развода и нового брака в Бейрут. Обитатели двора были поражены — бывшая мадам Парсаданова была лет на восемь старше доцента и, как судачили, очень боялась, что он уйдет к молодой. А тут — на тебе!
Но это будет потом, когда все или почти все жильцы забудут о снеге, а пока мы стоим во дворе и ждем, что будет дальше.
А дальше было вот что: из подъезда вышел завскладом Амаяк, которого звали просто Амо, и прошелся по снегу монетами достоинством в один рубль.
Елена Тиграновна истерично расхохоталась. Амаяк обнаружил, что ходит денежными знаками, имеющими хождение, и рассвирепел. Подскочил к нам и, цедя сквозь зубы неопределенные угрозы, стал допытываться, чьи эти шутки и с кем бы он мог по-мужски поговорить.
Пока Амо развивал тему мужского разговора, из подъезда вышел самый скверный и склочный обыватель дома — отставной бухгалтер Могилян.
Весельчаки поговаривали, что из его анонимок можно составить библиотеку. Люди же тертые высказывались сдержаннее, намекая, что до войны этот мелкий сукин сын был наделен властью и, властью пользуясь, крови нацедил немало. Советовали не связываться, чтоб вони было поменьше.
Уйдя на пенсию, он удвоил активность. Писал на всех. В ряде моих историй он фигурировал как объект воздействия со стороны дисковой пилы, электропаяльника, бормашины и прочих забавных предметов.
Аршак хихикнул. Амо замолчал на полуслове, радостно хрюкнул и ткнул меня кулаком в бок.
Могилян оставлял прекрасные четкие следы собачьих лап.
— Бог шельму метит! — провозгласил Амо. — Какая, интересно знать, сука на меня в прошлом году кляузу накатала, будто я товар налево пускаю?
Амо пускал налево товар, но жильцы дома вслух об этом при нем не говорили.
— Что же это делается?! — вскрикнул кто-то рядом.
Я обернулся. Ануш, вздорная старуха с первого этажа, в страхе смотрела под ноги Могиляну.
«Все, — подумал я со злорадством, — Могиляну конец! Завтра весь город на него пальцем будет показывать, Ануш постарается».
Могилян долго смотрел себе под ноги, потом обвел нас расстрельным взглядом и метнулся в подъезд. Тут же возник снова с ведром воды. Но это ему не помогло, от воды снег вспухал, а следы становились четче. Свинцовыми мутными глазами Могилян истребил нас вторично, обещающе сказал «ладно» и сгинул.
Завтра его дочь, несчастное затрушенное создание, расскажет, как он звонил во все инстанции по восходящей, а потом, не дождавшись немедленной кары злоумышленников, предпринял личный обход отделений милиции и других мест, на каком-то этапе своего похода озверел, стал набрасываться и был свезен в больницу.
Ну а пока Ануш мелко крестилась и вопила на весь двор неприятным фальцетом:
— Говорила я, что он собака, псом и оказался!
Быть теперь Могиляну «Собакой» с большой буквы. Жаль, что не я сочинил эту историю, такой роскошный финал!
Старуха засеменила к нам, потом замерла, нагнулась к своим следам. Я и Аршак подскочили к ней, за нами неторопливо последовал Амо.
Однако! Старуха вообще не оставляла следов!
Несколько раз она как заведенная поднимала ногу и с силой вдавливала в снег. Втуне! Следов не было.
Ануш в прострации уселась на свою кошелку и что-то забормотала, время от времени меланхолично сплевывая на снег.
Косяком пошли жильцы. Шум, крики, разговоры…
Меня и Аршака оттеснили к подъезду. Аршак покусывал губу и прислушивался к разговорам, иногда посматривая на меня. Знакомый взгляд…
Так он всегда смотрел, когда запутывался в споре или строил очередное головоломное доказательство недоказуемого, ждал подсказки, опровержения, довода «за» или «против» — точки опоры или отпора, одним словом. Дождавшись, немедленно вспыхивал снова и извергал словеса, а в глазах облегчение — мысль сдвинулась с мертвой точки.
Впрочем, я уже давно был осторожен в словах, а тем более в советах. Когда он заканчивал десятый класс, его прочили на физмат. Математические способности и все такое… Однако я во время очередного чаепития элегантно разделал все естественные науки, доказав на пальцах, что физика, химия и иже с ними — суть лженауки, а математика — воистину порождение дьявола, ибо от него, лукавого, число, тогда как от Бога — слово. Ну и отсюда как дважды два вывелось, что единственно достойное внимания — филология, только филология и ничего, кроме филологии. Историков, юристов и прочих лжегуманитариев просили не беспокоиться.
Он слушал, огрызался, прошелся и по богу, и по дьяволу, причем первому досталось больше, обвинил меня в мистицизме, а через неделю к нам зашла его мать, чрезвычайно расстроенная, и сказала, что Аршак подал документы на филфак и не мог бы я немного его подтянуть по истории и языку.
Вот тут-то я и прикусил язык. Впервые в жизни слово мое имело последствие и продолжение в чужой судьбе так зримо и неопровержимо.
Я был смущен и растерян. Начнись разговор о дисциплинах гуманитарных, и их бы растер в два счета в прах — мало ли на какую тему можно со смаком трепаться! А тут вот как повернулось. С тех пор я был с ним осторожен в словах, но чем меньше я говорил, тем внимательнее он выслушивал меня.
Он поступил легко и с блеском. Учился хорошо, но небрежно, как, впрочем, и я в свое время. Ему очень, очень помогали мои книги, да и беседы пошли впрок. На третьем курсе пришел советоваться — разрывался между поэзией двадцатых годов и математической лингвистикой, сильно тогда идущей в гору.
Я его разочаровал. Соглашался со всеми доводами, кивал, мычал, неопределенно покачивал головой, но ничего конкретного героически не сказал. А когда он упрекнул меня, то я заявил, что лучше сожалеть о несодеянном, чем ужасаться плодам трудов своих. Фраза ему понравилась, он спросил: откуда? Я не помнил точно и махнул рукой в сторону книжных полок.
Аршак помотался-покрутился и написал курсовую работу по структурной поэтике.
Прошлой зимой… Да, в январе это было, перед его экзаменами. Он пришел не один. «Вот, кое-какие книжки надо посмотреть». И Аршак вдруг стал непривычно суетен, натыкался на стулья, и сразу же стало ясно, что он пришел не смотреть, а показывать.
Она поздоровалась, уважительно поцокала языком на полки и с ходу попросила книгу, кажется, это был Леопарди. Я поднял бровь и вопросительно глянул на Аршака. У него странно блеснули глаза, и он сказал, что книги отсюда не выносятся. Потом отпустил одну или две шутки в мой адрес по этому поводу.
Я удивился — книги я давал читать многим и часто бывал за это наказан, а взгляд мой означал лишь вопрос: не зачитает ли она книгу?
Они сидели у меня часа полтора, пили чай, кофе, читали. Аршак рассеянно листал страницы, время от времени смотрел на нее, тогда она, не поднимая головы, поправляла волосы.
Вечером Аршак забежал ко мне, долго извинялся за неожиданный визит, а потом попросил книг ей домой не давать, ну и ему для справедливости тоже. И объяснил, будто я не понял, в чем дело, что так удобнее — можно чаще встречаться. И если возможно, то здесь, а не у него. Он краснел, расшаркивался, извивался в словесах, что ему было совсем не к лицу. «Во скрутило парня!» — подумал я тогда.
И тут же придумал историю о студенте, который влюбился в дочь декана. Чтобы совесть его была чиста, он решил сковырнуть будущего тестя с поста. А то, мол, подумают, что женится по расчету. Ну и накатал на него обстоятельную анонимку. Поскольку дело происходило в крутые предвоенные времена, то в день свадьбы замели не только тестя, но и всю семейку врага народа, и щепетильный студент заканчивал свое образование на Колыме.
Сессию они сдали хорошо, но продолжали ходить ко мне. Зима и весна расползлись слякотью, а кому охота гулять в грязи и сырости? А у меня уют и благолепие — всегда хороший чай, вареньем чулан заставлен доверху, мать часто пекла, и если я был в духе, то выдавал историю за историей.
Я полулежал на диване, а они сидели на ковре, спина к спине. Говорили, спорили, время от времени я просил достать Аршака ту или иную книгу, дабы уместной цитатой утвердить свою правоту. Впрочем, он и сам наловчился выдергивать из текстов потребные изречения.
В ее присутствии Аршак понемногу расходился, начинал болтать безудержно, позволял в мой адрес выпады и выкрики. И однажды, когда он прошелся по моей холостяцкой натуре, заявил, что я уже стар для любви и после двадцати лет говорить о чувствах глупо.
Она подняла на меня глаза…
Только на миг, но пыхнул в них странный блеск, а потом возникло мгновенное движение губ, полуулыбка мелькнула и исчезла.
Невысокая, стройная, волосы длинные, до пояса — я вдруг обнаружил, что с интересом ее рассматриваю. До сих пор всерьез ее не воспринимал. После этого понимающего взгляда всмотрелся и увидел, что Аршак может остаться на бобах. Не девочка, не студенточка беспечная, нет, и не обволакивающий уют Евы плещется в ней, а испепеляющий жар Лилит бьется в этом теле, и на какой-то миг он вспыхнул и отразился в глазах.
Книги книгами, но червем книжным я никогда не был и насмотрелся всякого. Времена хоть и были сдержанные, но отнюдь не аскетичные. И хоть я в свое время комплексовал из-за малого роста, впоследствии комплексы в себе истребил. Весьма успешно.
Сказать, что я был тонким знатоком женщин и кропотливым исследователем их натуры, нельзя. Склад женского ума для меня вечная загадка, но в одном я научился разбираться — какого рода загадка передо мной. Классификация загадок, скажем так.
Тем не менее я долго держался и не встревал в их дела. Даже наоборот, несколько отстранился, ссылаясь на занятость. Тем более что из меня снова поперли истории, и я припал к пишущей машинке. Полоса увлечения античностью и экзистенциализмом закончилась, начались времена библейские. Стихи, поэмки, рассказы, скорее анекдоты — все было прокручено в «копеечке».
Пришла охота раскурочивать мифы, и я со смаком взялся за их демонтаж. Библейские сюжеты удивительно склоняют к пошлости. Может, это реакция самозащиты от древней поэзии, которая поглотит слабый ум, утопит его в феерических образах, только дай слабину…
Мы и не дали. Пошлости хватило. Мало того, струи здоровой пошлости просто фонтанировали в опусах «копеечных» литераторов. После Ветхого настал черед Завета Нового. Впрочем, здесь трудно было изловчиться, вывернуться. Христа и Иуду до меня уже обработали во всех видах. Один из поэтов «копеечки», кажется, Саак, настрогал громоздкую поэму, в которой Иуда оказывался в итоге женщиной и сдавал Христа властям сугубо на почве ревности к Иоанну. Я тоже навыдумал историй. У меня Иуда, кажется, был чист, как лилия, а предавал себя сам Христос, дабы навредить Иуде, к которому оказалась благосклонна Магдалина. Резвился я очень. Саак заявил, что сюжет не нов, хотя учитель, предающий своего ученика, — это что-то свеженькое. Никто тогда не задумывался, чем эти шуточки потом воздадутся.