Тайна семьи Фронтенак (др. перевод) - Франсуа Мориак 5 стр.


«Господин Фронтенак с супругой…» На билете эти слова никак не подействовали на Ксавье, но он совсем забыл, что и в гостиницах его запишут так же. Зря Жозефа привела ему на ум эту заботу: все удовольствие было испорчено. Он ругал себя, что сам себе навязал столько неприятностей: усталость, расходы, Жозефа будет изображать важную даму (уж не говоря о том, что в местных газетах в рубрике «Гости нашего города», может быть, так и напечатают: «Господин Ксавье Фронтенак с супругой»)… Что ж: билеты куплены, отступать некуда.

И вот днем 2 августа, за два дня до отъезда, в то самое время, когда Жозефа в Ангулеме клала последние стежки на вечернее платье, которое должно было ослепить всех в швейцарских отелях, с госпожой Арно-Микё на улице в Виши в очередной раз случился припадок «головного кружения», как она говорила. Припадок внезапный и сильный; пожилая дама не успела ухватить за руку дочь — госпожу Коссад — и ударилась головой о тротуар. Ее принесли в гостиницу уже с предсмертными хрипами. На другое утро в Буриде Бланш Фронтенак в последний раз проходила по парку: пора было закрывать дом; уже становилось тяжело дышать, и цикады, одна за другой, заходились от радости. Бланш увидела: Даниэль бежит к ней и размахивает телеграммой: «Маме очень плохо…»

Под вечер ангулемский разносчик срочной почты позвонил в дверь Ксавье Фронтенака. В тот день Жозефа, почти никогда у него не бывавшая, помогала ему укладывать чемодан, причем уже засунула туда три своих платья, не говоря ему. Она увидела в руках Ксавье синюю бумажку и поняла, что они никуда не поедут.

— Вот черт!

Ксавье сам не заметил, что голос его прозвучал едва ли не радостно: ведь в тексте телеграммы: «Еду Виши мать очень больна прошу вас отправиться ближайшим поездом Буриде смотреть детьми», — читалось: в книгах швейцарских отелей не появится запись: «Господин Ксавье Фронтенак с супругой», — а он сэкономит полторы тысячи франков. Он передал телеграмму Жозефе. Она сразу поняла, что все пропало: за полтора десятилетия привыкла уже быть жертвой на алтаре божества по имени Фронтенак. Но потом пришла в себя и сказала:

— Телеграмма опоздала, у нас уже билеты, мы уже уехали. Телеграфируй с дороги, что, к сожалению, ничего не можешь сделать… Дети уже не маленькие (она много про них знала, потому что постоянно слышала о них). Господину Жан-Луи уже восемнадцать, а господину Жозе…

Он в бешенстве перебил ее:

— Да что это на тебя нашло? Ты спятила? Думаешь, я способен не откликнуться, когда зовет невестка? Первым делом всегда они — сколько раз я тебе говорил! Ну ладно, старушка, ничего не пропало, отложим до другого раза… Надень накидку, уже прохладно…

Она покорно набросила на плечи коричневую накидку, обшитую сутажом. Из воротника гофре нелепо торчало плоское лицо, на котором лишь вздернутый — плутовской, как говорится, — нос хоть как-то мог напомнить о ее прошлом. Подбородка у нее не было; на вершине толстой выцветшей уложенной косы сидела шляпка — ворох хорошо подделанных искусственных вьюнков. С первого взгляда могло показаться, что волосы у нее свисают до пояса. Она ломала все свои гребешки. «И шпильки твои повсюду валяются!»

При всей своей покорности, бедняжка, застегивая накидку, пробурчала: «А может, мне это и надоест». Ксавье злым голосом велел: повтори, что ты сказала, — и она неуверенно повторила. Ксавье Фронтенак с родными был всегда учтив и даже до мании щепетилен; таков же он был и в делах — но с Жозефой ему нравилось бывать грубым.

— Что ж, — сказал он, — теперь ты свои дела обделала, можешь и бросить меня. Только ты сразу все потеряешь, ты же идиотка. Тебе придется мебель продать, только, — продолжал он злорадно, — там все счета на меня выписаны, и квартира тоже на меня…

— Эта мебель не моя?

Он коснулся самого больного ее места. Она обожала свою большую кровать, купленную в Бордо у Левейе, расписанную тонкой золотой сеткой по дереву. На задней спинке изображены были факел и колчан со стрелами. Жозефа сама всегда считала, что факел — это какая-то сумка, из которой торчат чьи-то волосы, а колчан — другая сумка, с гусиными перьями. Эти непонятные символы ее не тревожили и не удивляли. Ночной столик, похожий на роскошный ковчежец с мощами, был даже слишком красив для своего содержимого, думала Жозефа. Но больше всего она любила зеркальный платяной шкаф. На фасаде у него были такие же сумки, связанные такой же лентой; еще там были розы, и Жозефа говорила, что может пересчитать у них все лепестки — «так все выпилено хорошо». Зеркало обрамлялось двумя колонками, сверху до середины желобчатыми, а внизу витыми. Внутренность шкафа, из более светлого дерева, «казала» стопки панталончиков, обшитых кружевами «в ладонь ширины», нижних юбок, кофточек с крахмальными оборочками, симпатичных лифчиков — гордость Жозефы: она «обожала всякое белье».

— Неужели не моя?

Она рыдала. Он обнял ее:

— Ну конечно, твоя, дуреха.

— И вообще, — продолжала она, сморкаясь, — что я так расплакалась, я же и не думала, что мы куда-то поедем. Думала, может, землетрясение, может, еще что…

— Вот видишь — а на самом деле просто старуха Арно-Микё приказала долго жить.

Он говорил бодро: был рад, что скоро увидит в родных местах детей своего брата.

— Бедной вдове господина Мишеля будет так одиноко…

Жозефа непрестанно с благоговением думала об этой женщине, которую привыкла так высоко ставить. Ксавье, помолчав, ответил:

— Если ее мать умрет, она станет очень богата. Тогда нет причины оставлять ей хоть грош из фронтенаковской части.

Он обошел кругом стола, потирая руки.

— Отнеси билеты в агентство. Я сейчас им черкну записочку; они ничего поперек не скажут — это мои клиенты. Отдадут деньги; оставь их себе. Как раз то, что я тебе должен за последние месяцы, — весело заключил он.

VIII

В тот день, когда Бланш уезжала в Виши (поезд отходил в три часа), семейство обедало в полной тишине, то есть молча, потому что в отсутствие разговоров еще оглушительнее гремели ножи и тарелки. Бланш с осуждением смотрела, с каким аппетитом едят дети. Вот и она когда умрет, они так же будут сметать блюдо за блюдом… Но разве она сама себя только что не поймала на мысли о том, кому достанется особняк на улице Кюрсоль? Грозовые тучи закрыли солнце, так что ставни приходилось открыть. На персиковый компот слетались осы. Залаяла собака, и Даниэль сказала: «Почтальон пришел». Все головы повернулись к окну, все глядели на человека, вышедшего из заказного леса с открытым ящиком, висевшим на груди. Даже в самой дружной семье каждый всегда ожидает себе письма, о котором не знают другие. Госпожа Фронтенак узнала на конверте почерк матери, в этот час лежавшей при смерти или, может быть, уже и умершей. Должно быть, она писала утром в день, когда случилось несчастье. Бланш долго не решалась вскрыть конверт, наконец решилась и разрыдалась. Дети в недоумении уставились на плачущую мать. Она встала и вышла, обе дочери вслед за ней. Никто, кроме Жан-Луи, не обратил внимания на большой конверт, который слуга положил перед Ивом: «Меркюр де Франс»… «Меркюр де Франс»… Ив все никак не мог вскрыть пакет. Там оттиски? Просто оттиски? Он узнал одну фразу — свою… Его фамилию переврали: Ив Фронтенон. Приложено было письмо:

«Милостивый государь и любезный поэт,

Ваши стихотворения на редкость хороши, так что мы решили напечатать их все. Мы будем признательны Вам, если Вы по исправлении вышлете нам корректуры. Ответ заказным оплачен. Мы ценим поэзию так высоко, что нет таких расходов, которые мы считали бы недостойными ее.

Прошу Вас, милостивый государь и любезный поэт, принять наши уверения в искреннем восхищении Вами.

Поль Морисс.

P.S. Через несколько месяцев я буду рад прочитать Ваши новые сочинения, что нас ни к чему не будет обязывать».

Стукнули первые редкие капли, потом наконец полил несильный грозовой дождь. Ив почувствовал его прохладу в своей груди. Он был счастлив, как листва: туча пролилась на него. Он передал конверт Жан-Луи, тот бегло взглянул и спрятал его в карман. Вернулись девочки: мама немного успокоилась, побудет теперь наверху, пока не пора будет ехать. Бабушка написала: «Мои кружения головы теперь бывают сильны, как никогда…» Иву стоило усилий выскочить из своей радости: она окружала его, как пламя, и он не мог спастись от этого пожара. Он попытался в уме проследить, как поедет мама: тремя поездами до Бордо, оттуда лионский скорый; пересаживаться будет в Ганна… А я не умею править корректуры… Отправить обратно заказным? Письмо посылали в Бордо. Уже один день потерян…

Вышла Бланш; лицо ее закрывала густая вуалетка. Кто-то из детей крикнул: «Экипаж подан!» Бюрт насилу удерживал лошадей: мухи кусались. Обычно дети спорили из-за мест в коляске, чтобы на станцию ехать рядом с матерью, а обратно не на скамейке, а «на мягоньких подушках». На сей раз Жан-Луи с Ивом сами уступили места Жозе и девочкам. Помахали вслед рукой, крикнули: «Завтра ждем телеграмму!»

Наконец-то! Они остались самовластными хозяевами в доме и парке. Солнце блестело в дождевых каплях. Жара как-то сразу спала; время от времени ветер быстро стряхивал новые потоки воды с промокших ветвей. Мальчикам некуда было присесть: все скамейки мокрые. Поэтому они читали корректуру на ходу, бродя по парку голова к голове. Ив говорил, что напечатанные стихи кажутся ему короче. Опечаток было очень мало; они наивно исправляли их, как ошибки в школьных тетрадях. Возле большого дуба Жан-Луи вдруг спросил:

— А почему ты мне новые стихи не показывал?

— Ты не спрашивал.

Жан-Луи объяснил, что перед экзаменом ему все равно ничто не пришлось бы по нраву; тогда Ив побежал за тетрадкой:

— Жди меня здесь!

Он бросился стремглав: бежал к дому, упоенный счастьем, без шапки, запрокинув голову. Он нарочно пробежал через кусты и высокий дрок, чтобы намочить лицо. Ветер в аллее казался ему холодным. Потом Жан-Луи увидел, как он вскачь несется назад. Маленький брат, в городе такой неухоженный и жалкий на вид, летел к нему с проворной грацией ангела.

— Жан-Луи, можно, я тебе их сам почитаю? Мне так будет приятно прочесть их тебе вслух… Погоди, только дай отдышусь…

Они стояли, прислонившись к дубу, и мальчик слышал, как о живой старый ствол, который он целовал всякий раз в день отъезда, бьется его бренное, утомленное сердце. Он начал читать — читал странно, сначала Жан-Луи манера его показалась смешна, потом он подумал, что только так, должно быть, и следует. Не показалось ли ему, что новые стихи слабее прежних? Непонятно, надо будет перечитать… Сколько в них уже горечи! Сколько боли! Ив, только что скакавший, как молодой олень, читал теперь сурово и резко. И притом он был счастлив до глубины души: в ту минуту он нимало не чувствовал той страшной боли, которую выражали стихи. Была только радость, что он запечатлел ее в словах, а слова, думал Ив, пребудут вовеки.

— Надо будет послать их в «Меркюр» после каникул, в октябре, — сказал Жан-Луи. — Не нужно слишком спешить.

— А тебе они нравятся больше прежних, как?

Жан-Луи замялся:

— Кажется, ты шагнул вперед…

Подходя к дому, они увидели: Жозе и девочки возвращались со станции с приличными обстоятельствам лицами. Мари сказала: когда поезд тронулся, бедная мамочка опять рыдала, так ужасно было смотреть… Ив отвернулся: боялся, как бы не заметили его радость. Жан-Луи искал ему оправданий: может, бабушка еще вовсе и не умерла; может, не так все страшно; ее уже три раза соборовали… И вообще дядя Альфред любит пугать на ровном месте. Ив, не подумав, перебил его:

— Принимать желаемое за действительное…

— Ив, ну как ты можешь!

Все братья и сестры были шокированы, а Ив опять умчался, как обезумевший жеребенок, перепрыгивая через канавы, прижимая к сердцу корректуру: он бежал перечесть ее в третий раз у себя дома: так он звал это место — настоящее кабанье логово среди утесников… Там-то он и заляжет. Жозе поглядел ему вслед:

— Что за человек! Когда все хорошо, он рожу кривит, а как беда пришла — веселится…

Он свистнул собаку и пошел вниз к Юре ставить донные удочки, бездумный и веселый, как будто бабушка вовсе и не была при смерти. Его брату, чтоб голова пошла кругом, нужен был первый луч славы; Жозе было довольно того, что ему семнадцать лет, что начались летние каникулы и он знает на Юре места, где водятся угри.

IX

Ужин без мамы прошел шумнее обычного. Правда, девочки, монастырские воспитанницы, наставленные в строгих правилах, находили, что вечер сегодня не для шуток, но и они давились от смеха, когда Ив и Жозе передразнивали женщин-певчих у церковной фисгармонии, как они тянут губки бантиком, выпевая: «Ах, ничто в мире сем не утешит меня». Благоразумный Жан-Луи, как всегда, искал оправданий себе и братьям: это нервный смех, говорил он; они все равно все очень огорчены…

После ужина все поехали в кромешной темноте на станцию встречать дядю Ксавье с девятичасовым поездом. Они довольно сильно опоздали, но поезд в Буриде всегда опаздывал еще больше. Вокруг станции лежали плотные штабеля досок, еще исходящих смолой. Дети пробирались через них, толкались, блуждали в лабиринтах улочек этого пахучего городка. Их ноги глубоко проваливались в груды коры; они ее не видели, но знали, что днем у этого ковра цвет запекшейся крови. Ив все твердил, что эти доски — оторванные члены сосен, благовонные мощи мучеников, заживо распиленных, с содранной кожей. Жозе ворчал:

— Нет, ну каков дурак! Что он тут несет?

Показался станционный фонарь. Какие-то женщины кричали, громко смеялись; голоса у них были пронзительные, животные. Дети прошли через зал ожидания, перешли пути. В тишине леса они услыхали вдали шум маленького поезда; его ритмический стук был им привычен; зимой в Бордо они часто ему подражали, вспоминая счастливые дни каникул. Раздался долгий свисток, с шумом выдохнул пар, и величественная игрушка явилась из тьмы. В вагоне второго класса кто-то сидел… Больше некому, как дяде Ксавье.

Он не ожидал, что дети окажутся такими веселыми. Они спорили, кто понесет его чемодан, цеплялись ему за руку, выспрашивали, какие конфеты он им привез. Он шел за ними, как слепец за поводырем, мимо штабелей досок и блаженно, как во всякий свой приезд, вдыхал ночной воздух старинных пелуейровских краев. Он знал, что на последнем повороте дороги на краю села дети крикнут ему: «Осторожно, у господина Дюпара злая собака», что дальше, за последним домом, в темной массе леса будет разрыв, белая протока: посыпанная гравием аллея, по которой привычно зашуршат ноги племянников. Там дальше лампа в кухне будет светить, как огромная звезда над самым горизонтом. Дядя знал, что ему накроют превосходный стол, но дети, которые уже поужинали, не дадут спокойно поесть. Он сказал было что-то о болезни бедной бабушки — они на это хором ответили, что надо подождать более точных известий, что тетушка Коссад всегда чересчур тревожится. Когда он все доел, ему пришлось, хоть и было совсем темно, пойти гулять в парк, совершая обряд, от которого дети никому не позволяли уклониться.

— Хорошо пахнет, дядя Ксавье?

Он, не сердясь, отвечал:

— Пахнет болотом, а я, чувствую, сейчас простужусь.

— Посмотри, какие звезды…

— Я уж лучше под ноги буду смотреть.

Одна из девочек попросила его прочесть «Злого Сокола и доброго Голубка». Когда они были маленькие, он всегда забавлял их песенками и нескладушками, а они всякий раз слушали все с тем же удовольствием, все с теми же взрывами хохота.

— В ваши-то годы? Не стыдно вам? Вы уже не маленькие…

Сколько раз в эти радостные, светлые дни приходилось дяде Ксавье повторять: «Вы уже не маленькие»! Но в том-то и было чудо, что они уже вышли из детства, но при том все равно целиком в него погружались: им было дано отпущение в таинстве…

Назад Дальше