Плечистый мужчина с властным лицом и неправдоподобно большой бородой степенно поднялся и с достоинством вымолвил одно слово:
— Сделаем.
Коротышка поднял стакан за здоровье Добровольского, но «товарищ из центра» решительно пресек: «Хватит» — и попросил хозяйку убрать со стола графины.
— Голова должна быть ясной и холодной, — сказал он. И, закурив, продолжал: — Прошу вашего совета. Продразверстка распалила мужика, но взрыва не произошло. Тут мы проморгали, а ведь могли превратить любую стычку с продотрядом в начало всеобщего восстания. Даже челноковская операция не увенчалась успехом. Малограмотный мужик Карасулин — один — сорвал так тщательно разработанный план. Если бы Пикину удалось расстрелять с десяток человек прямо тут же, без суда и разбирательства, — списочек-то был подготовлен, — тогда челноковцев можно было бы качнуть, прихлопнуть там и Пикина, и Чижикова с красноармейцами, кликнуть клич и… пошло-поехало— от села к селу, от волости к волости… Карасулин все поломал…
— Карасулин обезврежен, — прозвенел высокий, с трудом сдерживаемый голос Горячева. — Он исключен из партии с позором, завтра о нем появится статья Кожухова…
— Можно и нужно было сделать это значительно раньше, — недовольно проговорил «товарищ из центра».
— Зато это сделано руками губкома, — возвысил голос Горячев.
— Хорошо, — уступил нехотя «товарищ из центра». — Но хлебная разверстка вот-вот будет завершена по всей губернии. Продотряды уберутся из деревень, страсти утихнут. Мужик как легко возбуждается, так легко и успокаивается. Надо немедленно что-то придумать!
Первым высказался Кожухов. Он был уже крепко навеселе, Лицо раскраснелось, маленькие с покрасневшими веками глаза поблескивали. Говоря, он размахивал руками, и Эмилии Мстиславовне все время приходилось одергивать его, прося говорить потише.
— Выполнена только хлебная разверстка. Понимаете? Только хлебная, — ораторствовал Кожухов. — А мясо, шерсть, табак, лен…
— Короче, — недовольно бросил бритоголовый.
— Понимаю, — осклабился Кожухов. — Формулирую суть. Выбрать село, где мужики позлее, и спровоцировать заварушку со стрельбой и кровопролитием. Нарочных в соседние села. Там предварительно подзудить. И загудит…
— Таким приемом можно вызвать локальный беспорядок, не более, — отрезал «товарищ из центра».
— Со-вер-шенно точ-но!
Вениамин кинул в блюдечко недокуренную папиросу. Продолговатое тонкое лицо его было решительно и бледно.
— Нужен другой ход. Аб-со-лютно! Я много думал. Вот мой план. Подберем деревеньку, где верные мужики спрячут семенное зерно и объявят, что съели его. Я тут же информирую Пикина. Ставим в известность губком и губ-ис-пол-ком. Подымаем тарарам на всю губернию: «Под угрозой весенний сев! Кулаки готовят голод в Сибири!» Выход один — се-мен-ная разверстка! Силой продотрядов изъять у мужиков семенное зерно, ссыпать в общественные амбары. Уверен, Пикин и Аггеевский согласятся. Надо же спасать семена. Тем более есть пример Центральной России… Мужики взвоют, вцепятся в семена. Все накалится до пос-лед-не-го пре-дела. До край-но-сти! Нужна будет малая искорка… Предусмотрел. Придумаем предлог для перевозки семенного хлеба, скажем, в Яровск, а сами пустим слух, что семена увозят в Россию. От такой искорки беспре-менно вос-пла-ме-нится! И как! Тут не зевать: сковырнуть Советы в Северске, оседлать железную дорогу, сформировать штаб всесибирского восстания, установить связь с другими губерниями, заставить затрубить зарубежную прессу. Забастовки сочувствующих рабочих Питера, Москвы, Нижнего Новгорода! По просьбе временного всесибирского правительства иностранные войска спешат на помощь восставшей Сибири! Савинков и парижский центр собирают средства и силы для последнего удара по большевикам. Тогда, тогда…
Вениамин задохнулся и все никак не мог проглотить что-то, большой кадык на длинной худой шее судорожно дергался. Эмилия Мстиславовна почтительно протянула ему стакан остывшего чая. Вениамин отпил глоток, шумно выдохнул воздух. Коротышка, щелкнув портсигаром, протянул Вениамину папиросу. Тот отмахнулся.
— Извините. Разгорячился. Недоговорил…
— Отлично договорили, — заспешил с одобрением бритоголовый. — Не зря вас так ценит центр. Я же говорил: мне нечего делать, коли тут Вениамин Федорович Горячев командует. Ваше предложение блистательно. И то, что его реализацию вы добровольно принимаете на свои плечи, еще и еще раз свидетельствует о вашей преданности высоким идеалам социалистов-революционеров. Почту за честь оказаться в числе ваших ближайших помощников. И позвольте от души предложить тост за ваш план, за его осуществление, за будущего премьера временного, правительства Сибири — Вениамина Федоровича Горячева!
От восторга пани Эмилия даже в ладоши захлопала, а Коротышка гаркнул было «Многие лета», да его вовремя остановили, напомнив, что рядом чужие уши, а до триумфа пока далеко, впереди борьба и борьба. И все-таки торжественность и приподнятость момента сказалась на всех участниках «вечеринки». Теперь часто шутили, смеялись, деловые вопросы обсуждались менее официально. Как-то само собой получилось, что дальнейшим ходом собрания руководил уже не «товарищ из центра», а Вениамин Горячев. У него была поразительная память. Он поименно помнил почти всех руководителей волостных ячеек сибирского крестьянского союза, помнил, в какой волости сколько проживает бывших офицеров, где и какое имеется оружие. Приказы Горячев отдавал коротко, четко, но в то же время очень вежливо, обязательно добавляя «прошу вас».
Расходились на рассвете. По одному…
Глава десятая
1
Древний Северск справедливо называли воротами Сибири. Через них вошла в Сибирь дружина Ермака, змеею вполз печально знаменитый сибирский кандальный тракт, ворвалась стальная колея Транссибирской железнодорожной магистрали. Все русское вошло в Сибирь через Северск. Здесь родилась сибирская школа иконописи и зодчества, здесь жили первые ученые, летописцы, художники и поэты Сибири.
Со всех сторон Северск окружали леса. Они подступали к городу вплотную. Не раз на городских улицах появлялась рысь, жителей окраин зимними ночами будил тягучий вой голодных волков.
С Северской губернии и начиналась западная граница не охватной даже мыслью, бескрайней и дремучей сибирской тайги, которая на север простиралась на полторы тысячи верст до приполярной тундры, на восток же щетинистая таежная рать катилась через многие хребты и реки до самого Японского моря.
Но колючая громадина тайги не могла прикрыть Северск от холодного дыхания Ледовитого океана. Зимой студеные ветры продували город насквозь, и горожане так привыкли к их завыванию, что порой вроде бы и не замечали. Однако таких метелей, как в январе двадцать первого, в Северске давно не помнили. Домишки по окна завалило снегом, от белых метровых папах крыши угрожающе прогибались и жалобно поскрипывали по ночам.
Небывалая по свирепости метель разразилась над Северском в самый канун рождества. День занялся поздно, разгорался медленно и тяжело, с трудом выпутываясь из липкой паутины непогоды. Горожане просыпались задолго до рассвета от пронзительного, щемящего душу воя ветра. Он буйствовал в лабиринте улиц и переулков, ломился в ворота и калитки, срывал с привязей ставни, стаскивал с веревок замерзшее белье, валил подгнившие заборы и столбы. К вечеру ветер совсем осатанел и пошел ломить с ураганной силой. Редкие прохожие сгибались дугой, скользили и падали. Лошади норовили повернуться задом к ветру, тревожно фыркали, приседали на задние ноги. В воздухе носились смешанные с дымом клубы снежной пыли — колючей и острой, как песок, кружились белые вихревые спирали, Сыпанул снег — сухой, мелкий, частый, и начался такой буран, что даже псы боялись высунуться за ворота.
— Ишь ведь как колобродит, нечистая сила, в душу ее выстрели, — ворчала баба Дуня, плотнее прижимаясь спиной к горячей русской печи. — Иде-то Катенька? Не иначе у этого злыдни…
Баба Дуня была незнакома с Катиным полюбовником, ни разу не видела его, но не любила. Не за то, что соблазнил Катерину: молодой бабе без мужика — сухота, не жизнь, а за то, что помыкал ею. Почему старуха так решила, осталось загадкой даже для Катерины, ибо она ни разу не обмолвилась ни единым словечком плохим о своем любовнике. Но баба Дуня, видно, и впрямь умела читать чужие мысли, заглядывать в чужие души, а внучка ведь не чужая.
Каждый вздох, каждый взгляд ее на виду у бабушки. Баба Дуня наговором и травкой начала «отсушивать» от Катерины «злыдня» — так старуха называла про себя Вениамина — и полагала, что делает это небезуспешно. Побледнела молодуха, аппетит и сон потеряла, а все-таки не могла вырвать из сердца присуху, и хоть реже стала навещать Горячева, однако ниточка меж ними была еще крепка…
От непогоды у бабы Дуни простреливало поясницу, ломило суставы, зевота раздирала рот. В душе копилась и копилась тревога за Катю, мучило предчувствие близкой и неотвратимой беды, нависшей над внучкой. Старая вздыхала, бормотала молитвы. «Ойё-ёшеньки! Несчастная Катя. Присушил ее окаянный. Тяготится им, а льнет… Разок бы только глянуть ему в глаза — что за ворон? Пока он в отъезде, Катюша оттаивает, а как дома — натянутой паутинкой трепещет. В тягость ей эта любовь, ой в тягость…»
На бабу Дуню наплывали видения собственной молодости. Давно ли?.. Ой как давно. Ни рукой, ни сердцем туда не дотянуться. От былого-то что осталось? Была репка сладенькая, хрусткая, тугая, стала ровно мочалка. Все одрябло, ноги от земли еле оторвешь…
— Ойё-ёшеньки, Катенька…
Бормотнула и задремала. Очнулась, когда в сенях дверь хлопнула. «Пришла», — обрадовалась, а сама еще никак глаза не разлепит. Из сеней донеслись шорохи, приглушенный мужской голос. Бабу Дуню сдуло с лавки, подбежала к двери, крикнула:
— Ктой там?
В дверном проеме встала засыпанная снегом Катерина.
— Напугалась? Я не одна…
— Иде он?
Вошел Вениамин. Тоже весь в снегу.
— Добрый вечер, Евдокия Фотиевна. Извините, что без зову. Провожал Катю. Еле добрались. Решил погреться. Завтра рождество, хочу первым у вас пославить… — вполголоса нараспев затянул: — рождество твое, Христе боже наш…
— Ишь ты, помнишь еще! — Старуха не спускала с гостя всевидящего взгляда.
— Такое не забывается, Евдокия Фотиевна, — прочувствованно ответил Вениамин.
— Я и забыла, что меня эк-то величают. Все «баба Дуня» да «баба Дуня». Зови уж и ты так.
— С удовольствием.
— Ну-к проходи, разболокайся. Сейчас спроворю самовар. Почаевничаем. Пироги с нельмой спекла. Добрые пироги.
Самовар загудел — умиротворенно и протяжно, и в маленькой комнатке стало еще уютнее и домовитей. На Вениамина повеяло чем-то до боли родным и таким далеким, навеки утраченным, невозвратимым, но горячо желанным, что он, вдруг обмякнув, опустился на скамью и долго расслабленно молчал, вслушиваясь в шум непогоды за окном, сладкое сопенье самовара, тонкий перезвон посуды в руках женщин. Ему было хорошо и покойно, не хотелось ни говорить, ни двигаться. На какие-то мгновенья Вениамин увидел себя в отцовской горнице — просторной, светлой, с расписным потолком и до вощеного блеску промытыми крашеными полами. В горницу входит мать с подносом, на котором заманчиво посверкивает румяным поджаристым боком огромный, затекший жиром гусь. «Давай, давай, хозяйка, шевелись-пошевеливай», — несется навстречу ей самодовольный голос захмелевшего отца. А кругом стола бородатые лица, довольные, раскрасневшиеся, хмельные. Тут вся «головка» села. У любого и в голове не пусто, и в мошне густо…
Вениамин вздрогнул, открыл глаза. «Черт, совсем замотался… Эти, кажется, и не заметили. Старуха — хитрая и, видно, неглупая. На языке — мед, в глазах — яд. Отпугнет Катю… Черт с ней. Скоро это ухнет в небытие… Привязался. Красивая, чувственная бабенка, неиспорченная. Премьерша сибирского царства… Может, и будет ей. По другому разу получится: „кто был ничем, тот станет всем“…»
— Тебе бы покрепче чего, — говорила баба Дуня, протягивая гостю стакан с густой темной домашнего приготовления бражкой. — Не взыщи… Эта тоже добра. Не одну буйну голову на порог поклала.
Усиленно потчевала его пирогами да груздочками.
— Ешь, ешь. Молодой, а заморенный. Не жалеешь себя. В эки-то годы, бывалоча, мужики зимой едут с сеном да на спор и разуются, свесят с воза голые ноги. Кто первым заколеет, обувку натянет, тот и проиграл. От щеки парня, бывало, бересту поджечь можно. А ныне ково… — и махнула рукой.
— Жизнь, баба Дуня, сло-о-жная штука, — многозначительно протянул захмелевший Вениамин. Ему не хотелось ни говорить, ни тем более спорить. В голове приятная туманная легкость, а ноги будто в пол вросли. Непрошеная улыбка липнет к губам. Необоримая сила тянет к Катиным коленям. — Можно я закурю?
— Дыми, — разрешила хозяйка. — Хоть попахнет в избе мужиком. Думала, выйдет Катенька замуж…
— Бабушка, — засмущалась Катерина.
— Да я чего? Мне и так ладно. Ты-то вот… Ни девка, ни баба, ни мужняя жена.
— Напрасно вы, — поспешил вмешаться Вениамин. — За мужем у Кати дело не станет. Если бы не эта собачья жизнь, я б за счастье почел…
— Чем же тебе нонешняя жизнь не потрафила? — спросила баба Дуня, прицельно щурясь, чтоб лучше разглядеть лицо собеседника.
В Вениамине вдруг словно лопнуло что-то, и от недавнего покойного благодушия не осталось следа. Заговорил громко и зло:
— Вы тут закупорились в избушке на курьих ножках, отгородились, вам любой ветер в спину. Хоть красные, хоть зеленые— один шут. При царе — хорошо, при Колчаке — неплохо и сейчас жить можно. Ве-ли-ко-лепное рав-но-весие. Так ведь?
— Трудяге всласть любая власть, — подковырнула баба Дуня.
— Нет, не любая, — тут же отпарировал Вениамин. — И вы сами знаете это. Наш мужик прежде хозяином был. А теперь всяк, кому не лень, по мужицким закромам шарится. Задарма его и в извоз, и на лесосеку… — Вениамин потянулся к недокуренной папиросе, лежащей на блюдечке. — Мужик нас ненавидит, мы — его. Вот-вот друг дружке в глотки вцепимся. Полетят клочья, заголосят над Сибирью красные петухи. Напьется земля кровушки…
— Пошто ж вы мужика-то теребите? Ты ведь и сам-то…
— Да он шутит, бабушка, — в глазах и голосе Кати растерянность. — Шутит…
— Хм! — недобрая ухмылка покривила лицо Вениамина, уголки губ вздернулись. — Это похоронная шутка, Катюша. Да ты же отлично знаешь, что вокруг делается: Чижиков небось обучил политграмоте. Только правды от него не жди. Потому как сам во всем повинен, а кто себя сечет?
— Ты ведь тоже первый помощник губпродкомиссара, — Катерина и сердилась, и гордилась Вениамином.
— Факир поневоле — вот кто я.
— Эку страхолюдину удумал, факира какого-то, — засердилась и баба Дуня. — По-простому-то говорить, никак, вовсе разучился.
— Отучили нас по-людски с народом разговаривать. Либо лай, либо… — вызверился вдруг Вениамин, оскаля крупные желтоватые зубы, вскинул над головой мослатый крепкий кулак, да, перехватив испуганный взгляд старухи, сдержался, еле подмял пыхнувшую ярость. Выдавил глуповатую ухмылку, подмигнул невесть кому. — Я, баба Дуня, только винтик. Куда вертят, туда кручусь. Остановлюсь самочинно — резьба к черту, и меня в мусор. Повернусь в другую, неположенную сторону— тоже в ящик. Не ради же этого семнадцать лет проучился, четыре года провоевал. Ранен дважды. В тифу подыхал… — Многозначительно поднял указательный палец вверх. — Приказывают там, мы исполняем. Сам Ленин требует: давай и давай хлеб. Как и где добыл — неважно, дай! — и все. Лишь бы голодные рты заткнуть, продлить свое владычество. А где взять, как не у мужика? Тот артачится, не хочет задарма отдавать. Мы ему наган в рыло…
— Кто же тебя, мил человек, неволит супротив совести идти? — спросила баба Дуня. — Пошто душа не лежит, а руки тянутся?
Он уже раскаивался, что не сдержался. С чего распахнулся? Перед кем? А ну как Катя Чижикову запродалась, донесет? Оступиться на таком, сгореть, рухнуть в такое время? Спятил. Опоила колдунья приворотным зельем, развязался язык, нагородил… И заспешил выкрутиться, сгладить впечатление: