— Как это делает наша губчека! — выкрикнул Пикин.
И посыпал пулеметной скороговоркой о кулацких вылазках, о недремлющей белогвардейщине, о политической близорукости Чижикова. Казалось, и внутри него все кипело и клокотало, накаляя и сотрясая худое тело. И когда, задохнувшись, он приостановился и смолк, Новодворов сочувственно обронил:
— Лечиться тебе надо, Аника-воин. Укатали тебя северские горки…
— Я уже сказал, — надорванно выкрикнул Пикин. — Сделаем семенную — и баста, в расход! Пенсию у тебя не попрошу, обузой не сяду на шею…
— Зря горячишься, товарищ Пикин. В таком деле нужна трезвая голова. Речь-то ведь идет о судьбе почти двух миллионов крестьян, и нельзя так, сгоряча, с маху. Нельзя!
— Губпродкомиссариат — не шарашкина контора!.. — уже почти не владея собой, взорвался Пикин. — Я же докладывал вчера Аггеевскому, он согласился. Мы не в лото играем! Голод жрет революцию. Ленин контролирует каждый продовольственный маршрут, сам распределяет по пудам поступивший хлеб. ЦК обязывает помогать продорганам, а тут… тут мать-перемать…
Левая щека у него дернулась, рот повело в сторону, он громко клацкнул зубами, и вдруг по щекам его поползли слезы. Матюгнулся еще раз сквозь сжатые зубы, отбежал в угол и там стоял, согнутый, судорожно вздрагивая худой надломленной спиной.
Все молчали, отводя глаза друг от друга. Они знали трагедию пикинской семьи, почитали его за одержимость в работе, за кристальную душевную чистоту. С Пикиным спорили, порой беззлобно подтрунивали, но уважали. От него ждали любой бесшабашной, безрассудной выходки, но не слез. Оттого и молчали неловко и пристыженно.
Пикин совладал с собой. Подсел к столу, долго скручивал папиросу, рассеивая табак по красной скатерти.
— Давай раскручивай свою семенную, — тихо сказал Аггеевский. — Здесь половина членов президиума губкома, с остальными я сейчас обговорю, оформим официальным решением. Только чтоб без перегибов. Побольше привлекай крестьян. Да перед тем как в закрома засматривать, соберите мужиков, растолкуйте. К ссыпкам охрану из надежных крестьян-коммунистов. Договорились, товарищи?
Никто не отозвался.
— Значит, решено, — резюмировал Аггеевский.
Чижиков подсел к Пикину. Вполголоса спросил:
— Давно у тебя Горячев?
— С начала. Как создался Губпродкомиссариат.
— По чьей-нибудь рекомендации?
— По-моему, была рекомендация политотдела пятьдесят первой дивизии. Он там начальником госпиталя, кажется, был. Схватил тиф. Остался в Северске. Что он тебя интересует?
— Сдается мне, в чужом оперенье летает… Присмотрись к нему внимательно… И вот еще просьба. В продотряд, который поедет вместе с Горячевым в Яровский уезд, надо включить одного человека. Черкни записочку начальнику продотряда, чтоб принял рядовым бойцом бывшего красноармейца Сатюкова Тимофея Сазоновича. Крестьянин. Отличный человек и боец первостатейный.
— Это еще зачем?
— Надо. Понимаешь, очень надо.
Пикин написал требуемую записку. Чижиков встал, протянул руку.
— Будь здоров. Да, вот еще что. Попроси кого-нибудь составить подробные списки всех продработников губернии, от бойцов продотрядов до уездпродкомиссаров с указанием, откуда пришел к вам и по чьей рекомендации. Не хмурься. Для тебя стараюсь. Когда-нибудь поймешь, спасибо скажешь. А за Горячевым понаблюдай. Непременно.
3
Пикин шел торопливой неровной походкой, взгорбив худую спину. Недавно ему исполнилось двадцать семь. Велики ли годы? А внутри все перегорело. Появись сейчас волшебник, скажи: «Давай, Пикин, выкладывай три самых заветных желания», и выложить нечего. Разве что попросит помочь досрочно семенную разверстку выполнить. Все желания, все интересы, весь смысл жизни Пикина замыкался на делах губпродкомиссариата. А их невпроворот, и все горячие, кровью подкрашенные, порохом да дымом пахнущие.
С того дня, как вышел Декрет Совнаркома о продовольственной разверстке в Сибири, стремительный водоворот событий засосал Пикина и он утратил реальное представление о времени. Прожитое измерялось пудами собранного и отгруженного хлеба. Хлеб был дороже всего на свете, от него зависело существование Республики Советов. Пикин понимал это, и не было ничего, чем бы он не мог поступиться, через что не решился бы перешагнуть ради того, чтобы дать голодающей Советской России лишний пуд сибирского хлеба. Нечеловеческих усилий стоило Пикину досрочное выполнение губернией продовольственной разверстки. Если бы не мать, он, наверное, давно бы свалился от истощения. Он мог по первому желанию выжать из памяти названия многих сел и деревень, массу имен крестьян, продовольственных, партийных, советских работников самых разных рангов, но никогда не помнил время обеда и без напоминания матери не садился за стол. Мужики за глаза называли его двужильным, он работал как воевал — не щадя себя и других. Больше всего на свете он боялся покоя. И сейчас на пороге нового труднейшего испытания — семенной разверстки — Пикин втайне даже радовался тому, что предстоит еще разок схлестнуться с зажиревшими кулаками. До исступления ненавидел Пикин алчное племя мироедов, которое потными жадными лапищами сплюснуло пикинскую судьбу, жену с детишками, ровно тараканов, пришлепнуло, дважды стреляло в него, растерзало лучших его продработников.
«Не вовремя черт принес этого Железного Чижика! Крутой и упрямый, зараза, но в мужицких делах ни хрена не смыслит. Боится ворошить осиное гнездо. „Равновесие… Успокоение…“ Институточка! Тут надо горящей головней…»
Закипал, наливаясь яростью, Пикин. Жаркая волна окатила худое тело, щеки и шея горели будто в крапивнице. Расстегнул куртку, крепко потер ладонью грудь. Не замедляя шага, зачерпнул из сугроба снега, стиснул его в кулаке, жадно откусил белую холодную мякоть. С силой поддал носком сапога смерзшийся лошадиный катыш. Скорей бы в деревню! Перестраховывается Чижик… Эти жирные кулацкие крысы не полезут в открытую с вилами и дробовиками против пулеметов… И Пикин неожиданно для себя запел высоким озорным фальцетом:
«Кто же все-таки рекомендовал Горячева? Вот у кого железная рука! Побольше бы таких продработников, давно бы сусло из кулака брызнуло. Чем он не поглянулся Чижику? У Гордея глаз… насквозь пробивает. Упорный. Прет в лобовую— и никаких! Сойтись бы с ним, сдружиться… — Запнулся на этой невесть откуда вдруг выпрыгнувшей мысли. — Открутим семенную, тогда поговорим обо всем по-доброму…»
Торопливой пробежкой пронесся по коридору губпродкома, одним духом влетел на второй этаж. Гаркнул секретарше, озорно подмигнув:
— Васса! Давай председателей чрезвычайных троек!..
Глава тринадцатая
1
Жестоко казнил себя Чижиков за минутную слабость. Если б Пикин не заплакал тогда… Надо было вместе с Новодворовым до последней возможности драться против семенной разверстки. Правда, у губпродкомиссариата есть факты, которые настораживают. Ну как в самом деле во многих хозяйствах поедят да потравят семена? Не должны бы, но «если бы да кабы»… Чека должна была знать о потраве семян прежде Пикина. А может, и не было никакой потравы, а есть лишь превосходно разыгранный эсерами спектакль? Чека должна была знать: когда и кто первым протрубил о растранжиривании семян, кто родил идею семенной разверстки, когда, кто и как проводил подворную проверку? Все это Чижиков обязан был знать, но он не знал. Маломощный, малограмотный, малоопытный аппарат губчека задыхался.
Черт вынес откуда-то банду мерзавцев. Переодетые в красноармейцев, они с поддельными мандатами и ордерами от губчека вламывались в дома, насиловали, грабили, избивали. Две недели гонялись за бандитами, четверых чекистов схоронили. Не успели обвинительные заключения на бандитов в ревтрибунал передать, как снова боевая тревога: почти четыреста пудов хлеба уперли с элеватора. Целая шайка воров и спекулянтов. Тоже не вдруг выпололи. Последнюю неделю весь оперативный состав губчека нащупывал следы подпольного эсеровского комитета. А до деревни так и не доходят руки. Деревня целиком на попечении политотделов уездной милиции, а в тех политотделах такие грамотеи…
«Эх, мать честная, вот мазнул так мазнул», — в который раз пенял себе Чижиков, снова и снова переживая разыгравшуюся в кабинете Аггеевского сцену. Никого другого, кроме себя, он уже не виноватил. Даже Пикина со всеми его перехлестами. Что-то притягивало его в губпродкомиссаре. Пикин издерган, истрепан бессонным, бесконечным хлебным штурмом, он так с головой ушел в свою, требующую нечеловеческого напряжения работу, что просто не может, не в состоянии взглянуть на вещи свежим взглядом, понять свои ошибки. Он, Чижиков, должен был помочь ему это сделать, поговорить спокойно, без горячки, убедить на неопровержимых фактах. Должен был — и ничего не сделал. Не хватило времени, знаний, терпения. А теперь уже поздно: семенная разверстка утверждена и подписана… Кого же ему винить, кроме себя самого?
Отчетливо вспомнилось: слушая пространные разглагольствования Водикова, Пикин недовольно морщился, хмурился, хотя Водиков целиком поддержал губпродкомиссара. Почему Пикин не приемлет поддержки от Водикова? Свое эсеровское прошлое тот искупил подпольем, прям и смел, образован, что твой профессор, в чем же дело? Да ведь и сам-то Чижиков, по совести говоря, чувствует необъяснимое недоверие к Водикову. Может, грамоте его, краснобайству завидует? С Пикиным начистоту бы, в две головы скорей докопались до причины. Горячев частенько наведывается к Водикову, и выходит, как ни крути, подозрения тенью падают на главного пропагандиста губернии…
Еле оторвался Чижиков от тяжелых мыслей. Пригласил в кабинет Тимофея Сазоновича Сатюкова.
Тот вошел, как всегда, широким твердым шагом, браво доложил о прибытии. Сел, глядя в глаза Чижикову.
— Как твоя благоверная? — спросил тот.
— Почитай заново родилась. Прытче дочки бегает. Выходила баба Дуня. Вот тебе и знахарка. Хотел отблагодарить ее — не взяла, да еще отчехвостила меня, в душу, грит, тя выстрели.
— Характерная бабуля… Наследники-то растут?
— Чисто беда с имя, — улыбнулся Сатюков. — Старшой-то себя губчекистом называет. Сколотил ватагу сорванцов и объявил войну «буржуазной контрреволюции». Рядом у нас купчиха живет, сын у нее колчаковским офицером был, так они ночью забрались к ней на крышу, развалили трубу да еще просунули через нее в печь пук горящей соломы. Такой переполох устроили, на всю улицу. Пришлось снять штаны и выпороть ремнем своего губчекиста.
Смеялся Сатюков добродушно, весело, запрокидывая лицо, заросшее непроглядно густой рыжеватой бородой. Из-под мохнатых, тоже рыжих бровей посверкивали живые, умные глаза.
Но стоило Чижикову сказать: «Послушай, Сазоныч, есть одно дело», как Тимофей погасил улыбку, весь подобрался, уставясь немигающим настороженным взглядом на председателя губчека.
— Вот тебе направление. Сейчас явишься в губпродком, к начальнику продотряда особого назначения Карпову. Будешь бойцом в его отряде. Скажешь — из чека поперли за выпивон и неповиновение начальству. Можешь разрисовать меня в карикатуру. Надоело, мол, перед всякими тянуться, захотелось волюшки. Понял? Надо, чтоб тебе поверили. Главная твоя задача — не спускать глаз с Карпова и Горячева: его-то и будет сопровождать ваш отряд. Учти, можешь угодить в осиное гнездо. Карпов этот только объявился в наших краях, по личной рекомендации Горячева назначен начальником продотряда. Постарайся угадать, что за птица. Каждый шаг, каждое слово мотай на ус. Присмотрись к бойцам отряда. Сыщешь надежных, обопрись, но не раскрывайся. Играй под мужичка-простачка, которому надоели большевистская дисциплина и всякие ограничения. Надейся только на свои силы. В случае крайней нужды можешь передать что нужно с секретарем челноковской комсомолии Ярославной Нахратовой. Приказ о твоем отчислении из батальона губчека, наверно, уже вывесили. Мы тебя списываем за «проступки, порочащие высокое звание чекиста…». Уточни, с кем встречается Горячев, о чем и с какими мужиками разговаривает. Помни: оступишься, вызовешь подозрение — не пощадят. Осиротишь детишек. Так что смотри… — Помолчал. Пожевал нераскуренную папиросу. — Если дело не по душе — скажи. Неволить не стану.
— Обижаешь, Гордей Артемыч.
— Прости, Сазоныч. Только ведь и вправду на такое надо идти добровольно… Ну давай закурим напоследок и помолчим перед дорогой…
Когда Сатюков ушел, Чижиков позвонил в караульную и попросил привести арестованного Карасулина.
2
Онуфрий зарос щетиной, был угрюм и раздражен. В ответ на «Добрый вечер, Онуфрий Лукич» буркнул сквозь зубы: «Здравствуй, гражданин начальник» — и остался стоять посреди комнаты, едко и колюче поглядывая на Чижикова из-под насупленных бровей.
— Обижаешься, значит?
— Тебя в рыло, а ты кланяйся мило. Так, что ли? — криво усмехнулся Карасулин.
— Садись, — миролюбиво предложил Чижиков, — закуривай.
— И так башка от курева — хоть обручами стягивай.
— Дрянь дело, Онуфрий Лукич, — подсаживаясь рядом, проговорил Чижиков. — Начали семенную разверстку…
— Ну?.. — вскинулся Карасулин. От недавней обиды и раздражения — ни следа. — Выходит, они и взаправду похитрей нас. Мне Кориков об этой разверстке загодя говорил.
— Кориков?!
— Ворон первым падаль чует.
— Но почему тебе?
— Отколотая щепа обратно не пристает.
— Так они что, решили…
— Может, и решили, а вернее, на зуб пробовали.
— Что ж ты молчал об этом? — рассердился Чижиков.
— А ты меня спрашивал?
— Да, виноват я перед тобой… — поник Чижиков. — Поговорить тогда ночью не удалось: пришлось срочно скакать в Яровск. Потом опять запарка. Вот и протомили тебя в подвале четверо суток… Но, черт возьми, не понял ты разве, зачем мы тебя арестовали? Чтоб вернулся ты в Челноково окончательно обиженный нами, чтоб враги не сомневались больше в тебе. Разжевал наконец? Эх, Онуфрий, Онуфрий. Да и я хорош… — Сокрушенно покачал головой. — Ну, ладно. Что упало, то пропало. Давай о деле. Непосильную ношу хочу взвалить на твои плечи.
— Чужие не свои — знай вали… Выходит, они нас — вокруг пальца, как надумали, так изделали. Он ведь прямо сказал: вот начнется семенная и…
— Не могу поверить, что Кориков преднамеренно открылся тебе. Скорей всего, в азарте болтанул.
— Сам этот клубок день и ночь мотаю, никак до конца не доберусь.
— Надо распутать, — твердо сказал Чижиков, не спуская с собеседника цепкого взгляда.
— Черти б его распутывали, — угрюмо пробубнил Карасулин. — Ну, коль охота мозги поломать, слушай. Про то, что я Боровикова пригрел, слыхал? Я и в самом деле первым повидал дорогого тестюшку, похристосовался с ним…
Он в подробностях живописал встречу с Боровиковым, потом рассказал, как «пробовал его на зуб» Кориков.
— Я ведь утром надумал к тебе ехать, а тут ты сам заявился, заарестовал меня да и ускакал…
Онуфрий свернул папиросу, прикурил от чижиковской и задымил вовсю.
— Да… — проговорил Чижиков. — Значит, пока проглянула такая цепочка: Зырянов — Боровиков — Кориков — Горячев и, видимо, поп Флегонт.
— Вряд ли Флегонт с ними. Он хоть и поп, а из мужицкой борозды не вылазит. К богатству не льнет. Все своими руками.
— Красный поп?
— Может, и не красный, но во всяком разе не белый.
— Случись заваруха, твой двухцветный поп служить будет молебны антисоветчикам.
— Колчаковцы его чуть не расстреляли за то, что отказался такой молебен служить.
— Черт с ним, поставим над попом вопрос. Поглядим, куда погнется, все равно посередке не устоит… Тебе, Онуфрий Лукич, придется еще денек-два у нас погостить. Хоть и обидно, и прискорбно то, что случилось с тобой, но, ей-богу, нет худа без добра. А в партии тебя восстановит Москва, и мы подмогнем в этом. Уверен. Не обижают здесь?
— Гляди, сам кого бы не обидел.
— Так вот, денька через два мы выпустим тебя на поруки. Авторитет твой среди крестьян от этого не качнется, а Кориков и его братия должны проникнуться к тебе особым доверием. Надо разглядеть изнутри это логово. Опередить их. Сможешь?
— Попытка не пытка.