Красные петухи(Роман) - Лагунов Константин Яковлевич 30 стр.


— А ты откель знаешь? — выкрикнул хриплый голос откуда-то сзади.

— Чего? — не понял Онуфрий.

— Откель знаешь, что эти не изгалялись? Может, самые собаки и есть!

— Ежели бы изгалялись, сюда б не приволокли, — рассудительно возразили в толпе. — Варнаков-то в перву голову и пристукнули.

Толпа трезвела, начинала рассуждать, и это не на шутку встревожило Корикова.

— Когда народ поднялся на борьбу с насильниками, Карасулин на лавке посиживал да в окошко поглядывал, — возгласил Кориков хорошо поставленным голосом. — А теперь пришел учить нас уму-разуму.

В толпе загомонили. Хмельные парни из Пашкиного окружения разом взяли верх и понесли:

— Он с имя заодно!

— Сам такой!

— Большевиками купленный!

— Сам с карповыми хороводился!..

— Эй ты, орало! — крикнул Онуфрий. — Беги ко мне на ограду, погляди, кто там лежит!

Несколько парней сорвались с места и, пробив толпу, кинулись к дому Карасулина. Поднялся такой базарный гомон, будто собравшиеся задались целью перекричать друг дружку. Кориков слегка придвинулся к Карасулину и вполголоса проговорил:

— Кто вас уполномочил?

— Не ты…

— Смотри, Онуфрий Лукич…

— Сам смотри.

Кориков сделал шаг вперед, подмял руку, требуя тишины.

— Товарищи крестьяне! Полагаю, вы уже по горло сыты псалмами самозваного миротворца Карасулина, защищающего насильников. — Бросил взгляд на посиневших от холода, еле державшихся на ногах продотрядовцев. — А теперь позвольте зачитать приговор…

Но тут, словно по команде, все повернулись навстречу подъезжающим дровням, на которых лежало ничком окостеневшее тело. Мужики расступились, пропустили подводу к крыльцу. Пашка вскочил на дровни, пинком скинул на снег тело, и все узнали Крысикова.

— Знаком? — громко спросил Онуфрий.

Толпа взорвалась криками.

— Первейший гад!..

— Палач!..

— Чистый собака!..

— Собаке — собачья смерть, — жестко, слово по слову выговорил Карасулин. — Кто еще скажет, что я с имя заодно? Ну? Чего рты позамыкали?.. Тогда поговорим про этих. — Ткнул побелевшим кулаком в продотрядовцев. — Может, кто про них чего худое знает? Выходи наперед, скажи.

Никто не вышел.

— Побили насильников, кои вырядились в красное, а внутре чернота. Навроде этой крысы. И безвинной крови пролилось… Кто полег — не воскресишь. Но этих — не тронем! Мы не палачи. Не колчаковцы! Нам землю годовать надо, скотину гоить, ребят ростить, а не под пулемет башку подставлять. Понятно ли говорю?

— Ясна-а-а!!! — в десятки мужицких глоток гаркнула толпа.

— Тогда сажай их на эти дровни, понужните коня, чтоб до Яровска зайцем скакал. А вы там, — повернулся к продотрядовцам, — передайте: мы не супротив Советской власти. Но галиться над собой никому не позволим. Ежели хотят подобру с нами — милости просим, пущай приезжают, поглядят, разберутся…

И те самые мужики, которые полчаса назад неистовствовали, требуя расправы над продотрядовцами, сейчас усаживали в дровни обалдевших от радости, еще не верящих в спасение бойцов, наперебой советовали им, как короче ехать в Яровск. Не все, конечно. Иные из мужиков и с места не сдвинулись. Но таких было меньшинство.

Кориков и те, кто с ним, — не вмешивались. Понимали: сейчас не остановишь, благоразумней смолчать.

— Вот так-то, господин Кориков, — Карасулин круто повернулся и зашагал вслед за дровнями, держа путь к дому.

Потянулись с площади и многие из мужиков.

— С крючка сорвал гад! — в сердцах плюнул в снег Маркел Зырянов, приперчив плевок едучим матерком. — И откуда свалился?

— Ночь-от долга, — тихо, будто раздумывая вслух, протянул Максим Щукин, с иноческим смирением опустив глаза и сложив на животе руки.

— Его надо не втихаря… на всем народе сказнить… лютой смертью, — отрывисто бросил Боровиков. — Сам намылю веревку для зятюшкиной шеи…

— Не торопитесь, — то ли Боровикову, то ли всем вместе посоветовал Кориков, — тут подумать надо, взвесить…

Алексей Евгеньевич нервно огладил ладошкой клинышек бородки. Подотстал от жизни бывший яровский городской голова. И о виселице задудел не ко времени. Мужик теперь не тот, что в восемнадцатом, совсем не тот.

Да, немножко не так все началось. Слишком торопливо и комом. Никакой ясности, никакой программы. Что завтра обещать мужикам? Стравить бы им сейчас этих шестерых, распалить, плеснуть в огонь маслица, тогда с разбегу и со своими коммунистами бы разом разделались. После такого назад никто бы уж не попятился.

А ведь как думалось? Под колокольный звон соберутся все на площади, и он, Кориков, взволнованный и важный, выйдет к народу и торжественно возвестит начало новой эры крестьянского самовластия. Покается, конечно, в достойных выражениях, что вынужден был бороться за святое дело под личиной совработника. Благодарные мужики со слезами умиления провозгласят его освободителем, и отовсюду слетятся гонцы с известием о свержении коммунистов. Ах, как гладко и красиво получалось в мечтах. А на деле… Пока пожар не занимался, тут кружились и Горячев, и Карпов, и иные представители каких-то неведомых центров, союзов, комитетов, и все дудели в одну дуду: только начните, поднесите спичку, а уж потом, а уж мы… Полыхнуло — и никого. Бери все на свою голову, а она — одна. Сколько раз спасал ее из петли, трижды начисто перекрашивался, фамилию менял. Глупо оступиться в самом начале горы. Есть, конечно, про запас подложные документишки, есть и гнездишко укромное, никому не ведомое. Только это на крайний случай, на самый крайний. Главное — не прозевать перемену ветра, не угодить под боковую волну. Коварна жизнь, нельзя ни на кого положиться, никому довериться. Каждый ради своей шкуры десять чужих спустит. И Щукин, и Зырянов, и уж конечно Боровиков, и этот, в папахе, невесть что за птица. В самом деле он Добровольский или тоже дутый? В бородище — конь запутается… Все вроде единомышленники, а довериться некому. Каждый к себе тянет, для себя норовит. У большевиков иначе. Те спаяны. Одного кольнешь — всем больно. Иначе бы им Россию не перекувыркнуть… «Куда меня понесло? Давить их надо! Жечь! Живьем в землю!»

Алексей Евгеньевич вскинул голову, раздул грудь, выпрямился, будто принимал парад. Лицо стало властным и непроницаемым. Глаза затвердели в полуприщуре. «Ну-с, — мысленно благословил себя, — жребий брошен».

— Товарищи крестьяне! — бодро выкрикнул в заметно поредевшую толпу. — Свершилось! Отныне мы…

Да, жребий был брошен.

2

Сизые февральские сумерки занавесили окна, легли голубоватой тенью на высоченные сугробы, обесцветили дневные краски, звуки, запахи.

Зимние вечера в Сибири короче вздоха. Не успел приглядеться к фиолетовому полумраку, а на пороге ночь. Потому так и спешил Онуфрий Карасулин к начальнику волостной милиции Емельянову. Чуял: как ни черен был день, а близкая ночь будет еще черней, на долгие годы оставит в душах кровавый полынный след.

Неприятно поразило Карасулина поведение начальника милиции. Он выглядел каким-то усохшим. Пришибленно гнулся, вздрагивал при каждом шорохе за окном.

— Ково ты, ровно в лихоманке, трясешься? — грубовато спросил раздраженный Карасулин.

Емельянов скосоротился, как от зубной боли, и молча подал Онуфрию клочок бумаги, вырванной из какой-то конторской книги. На неровном бумажном лоскуте печатными буквами было написано:

«Боевой приказ № 2.

С получением сего приказываю Вам в течение трех часов организовать штаб повстанцев по свержению большевистской власти. Создать отряд, мобилизовать всех, способных носить оружие. Арестовать всех коммунистов и истребить. Милиционеров и продотрядчиков разоружить и арестовать. Об исполнении немедленно дать знать главному штабу.

Нач. штаба Кутырев.

Комендант Васильев.

21 февраля 1921 года».

Какой штаб? Что за комендант? Дважды перечитав листок, Карасулин скомкал его в зачугуневшем кулачище. Пристукнул им по столешнице. «Эх, Чижиков. Передержал ты меня в своей клетке…» А вслух спросил:

— Откуда?

— Кориков в спешке забыл на своем столе. Чуешь? Прищучат нас ночью…

— Дивлюсь, что досель не тронули.

— Мало их пока. Боровиковский отряд, что в лесу хоронился, по другим деревням, говорят, раскидали, чтоб уж наверняка… Каких-то еще офицеров ждут…

— Будем за бабий подол держаться — как гусятам голову открутят. Где твоя милиция?

— Шевелев один остался — и того ранили, еле до дому дополз…

— Сам-то где пропадал?

— Не поверишь… Зашел в стайку на коней глянуть, а кто-то снаружи дверь колом подпер. Дуриком орал, кулаки разбил. Досель бы сидел, если б парнишка не наскочил. Кинулся за винтовкой — а ее и след простыл…

— Эх ты, Аника-воин… Да и все мы хороши оказались. Надо же! Такую контру из-под носу выпустили. Помирать стану — себе не прощу. Значит, на твою милицию, как на вешний лед?

— Сам видишь.

— Тогда свертывайся живенько — и в Яровск. Да не по большаку. Двигай вроде за реку, к зародам. Там коня распрягай, верхом на Веселовский зимник, и пошла чесать. Крюк десяток верст, зато надежно. Большак наверняка стерегут. В случае чего — стреляй. Не подпускай! Никаких переговоров! Конь-то добрый?

— Зверь.

— Только не мешкай. Доберешься — обскажешь все как есть. Может, успеют. Помни: сграбастают — не выкарабкаешься. Бывай!..

Шел серединой пустой улицы, дымил самокруткой и беззвучно костерил на чем свет стоит и себя, и Чижикова, и уездное начальство — всех подряд. Такими словечками потчевал, напечатай — бумага покоробится. Но больше всех себя. Мог же из коммунистов и комсомольцев боевую дружину сколотить, вооружить винтовками, мог и пулеметом и гранатами разжиться… Одернул себя. Теперь не об этом думать. Товарищей надо спасать. У этого зверья рука не дрогнет— перебьют поодиночке…

3

Ярославна и Ромка Кузнечик кинулись навстречу Карасулину, вцепились с двух сторон. Онуфрий долго тискал их за плечи, прижимал к себе, ласково в глаза заглядывал.

— Вот ловко, обоих застал… Беда, ребята. Беда. Звали о ней. Ждали. А грянула как июньский снег. Уходить надо из села не волынясь. Чуть затемнеет. Да не гуртом — поодиночке и не торной дорогой — тропками. Друг по дружке оповестите коммунистов и комсомольцев. Никаких сборов и прощаний. Домой лучше вовсе не заглядывать. Дотемна надо подальше уйти.

— А вы? — требовательно уставилась в его глаза Ярославна.

— Мне нельзя, дочка.

— Как нельзя? Что же вы будете здесь делать?

— Долгий разговор. Не до него сейчас. Да, признаться, и сам еще не больно-то знаю. Прощайте…

— Так вы думаете это… — начала Ярославна и не договорила, не смогла выговорить застрявшее в горле слово.

— Восстание, — жестко договорил Онуфрий. — Дай бог, если только нашу губернию захлестнет. Кориков получил приказ от какого-то главного штаба: коммунистов — в расход, продотрядчиков и милицию обезоружить — и в темную. Чуешь? Нынче ночью за нами пожалуют. Меня вряд ли с ходу заглотнут: подавятся, а других жулькнут под шумок — и поминай как звали. Уходите. Ты, Ромка, головой за нее отвечаешь. Пробирайтесь на Яровск. Деревни обходите стороной.

— Какие мы большевики — от Корикова драпаем? — закипятился Ромка. — Сидим, как куры на насесте, ждем, кому первому башку отсекут. Нас дюжина мужиков — так неужто… Нагрянуть сейчас в исполком — и Корикова в подвал.

— Эх, Ромка, Ромка. Сунь-ка нос к волисполкому. Пашка Зырянов и еще четверо с винтовками в обнимку танцуют. С чердака пулемет щурится. Надо было их ране арестовывать… Теперь не угадаешь, за какую вожжу тянуть. Кувыркнулась жизнь с крутой горушки.

Ромка затравленно метался по комнатенке, стукотил костылями и то попрекал Карасулина — «проглядел контру под носом», то последними словами поносил себя за «политическую близорукость», а то начинал горячо и сбивчиво излагать планы — один другого невероятнее — немедленного разгрома мятежников.

Онуфрий сидел, поставив между ног винтовку, курил и молча слушал Ромкину трескотню. Зажав в зубах ноготок мизинца, Ярославна уставилась невидящим взглядом в угол и тоже молчала: онемела, потрясенная случившимся. На чистом лбу девушки прострочились еле заметные морщинки, над переносьем меж бровями прорезались две вертикальные черточки.

— Погоди, Рома, — просительно-ласково обратилась она к неистовствующему парню, и тут же оборвался беспорядочный стук Ромкиных костылей, мгновенно замер там, где застиг его голос Ярославны. — Посиди. Подумай. Криком не поможешь. Виновных искать — попусту время тратить. Все мы виноваты. Партия на нас положилась, крестьянские судьбы доверила, а мы? Стыдно самое себя… — закрыла лицо ладонями, умолкла.

Ромка скакнул к табуретке, неслышно сел. Вытвердела такая оглушительная тишина, что слышно было потрескивание Онуфриевой самокрутки.

— Онуфрий Лукич прав. — Ярославна отняла руки от лица, встала. — Надо уходить. Но как ты на костылях поскачешь?

— Возьмет коня у отца. Не даст — бери моего. Только по-быстрому. Не знаешь, откуда выстрелят… — Онуфрий вдруг привстал и строго погрозил пальцем Ромке. — Не дозрел ты еще, парень, зелен. Знаю, о чем думаешь. Запрягу, мол, сейчас Серко в кошевку и махну с Ярославной. Не смей! Себя и ее сгубишь. А вы оба нужны Советской власти. Вам эту беду перемалывать… Езжай верхом, вроде на водопой к проруби. За лешаковским овином тропка есть, ларихинские ребята в школу сюда бегают. Добрая тропа. Выберешься на нее — скачи во весь мах. Да через Лариху не езжай. Пойми, шальная голова, у Маркела с Пашкой рука не дрогнет. В землю живьем вобьют, по жилочке растянут… Ярославна пойдет одна, через Малиновый буерак. Маленькая, верткая, прошмыгнет — не заметят. По буераку накатана дорожка на лесосеку. По ей за Лариху на большак выйдет. Там и встретитесь. Никаких сборов. Ни одной минутки. Краюху за пазуху — и ходу. Без оглядки. Что есть духу… У-ум, — скривился, трахнул кулачищем по колену. — Не думал, что коммунисты от кулачья будут сигать. Не ду-мал! Оттого и бежим! — Припечатал литую пятерню к столешнице так, что лампа подпрыгнула и едва не перевернулась. Подхватил ее, попридержал. Поднялся. — Пошел я. Гасите свет и сей миг расходитесь задами. Остальных сам предупрежу. Прощайте, ребята. Может, не свидимся. Случится помереть — не марайте себя трусостью, пощады не просите. Прощайте… — Сдернул шапку, бессильно уронил крупную голову и ушел, держа шапку в руке.

Только глянув в искаженное болью, разом постаревшее лицо Карасулина, до конца поняла Ярославна, какая беда нависла над ними. Она прошла через гражданскую войну, знала ее жестокие законы, и сейчас, вмиг подобравшись, девушка, как старшая младшему, скомандовала Ромке:

— Пошли.

— Постой. Ну чуть-чуть. — Ромка взял ее за руку, с усилием подбирая слова. — Я бы никогда не сказал. Сам понимаю… Но тут такое… Может, навсегда. Не свидимся. Хочу, чтоб знала… Не серчай только. Люблю тебя. Люблю… Не знаю, как сказать. Нет таких слов. Просто лю… — голос надломился.

Острая жалость, смешанная с материнской нежностью, вспыхнула в душе Ярославны. Подбежала к парню, прижала его голову к своей груди.

— Ромка, милый… Зачем так? Ты замечательный друг. Я даже не знаю… Я просто никогда не думала об этом… Ну, успокойся, хороший мой.

Она легонько и торопливо гладила его волосы, ласково говорила какие-то бессвязные, хорошие слова, а Ромка млел. Понимал, что жалеют его, увечного, и оттого еще больше раскисал, негодовал на себя, но не мог совладать, как воск, таял от ее близости.

Протяжно и жалобно взвыла собака на улице. Ярославна дрогнула, замерла, вслушиваясь. Ромка глянул в ее напрягшееся, встревоженное лицо и забеспокоился.

— Прости меня, — смущенно пробормотал. — Ненароком. Честное слово, не хотел. Само получилось…

— Полно, Рома. Одевайся.

Во дворе он схватил ее за рукав, обнял за плечи, жарко зашептал:

— Едем вместе. Куда ты одна? Ночь. Дороги не знаешь. Сейчас запрягу, махнем по Малиновому буераку. Зимник там — шаром покати! Серко любого черта обскачет. В случае чего, отстреляемся.

Назад Дальше