Поначалу Ярославна наотрез отказалась и еще пристыдила, пригрозила, что скажет Карасулину, но Ромка не отставал, уговаривал все напористей, и она стала уступать, отнекивалась неуверенно и уже не бранила, а почему-то благодарила его за заботу.
— Жди. Я пулей, — выдохнул Ромка и скрылся за калиткой.
Постояла немного Ярославна, опомнилась и ужаснулась своему согласию. Выбежала за калитку, а Ромка отмахал уже пол-улицы — не догнать. Уйти? Он прискачет, станет искать, без нее не уедет… Подосадовала, побранила себя и воротилась в школу.
Тут ее и подловил Маркел Зырянов. Прихватил с собой квартирную хозяйку Ярославны, та и постучала в дверь комнатки, где затаилась девушка. Не дожидаясь отклика, проговорила сочиненную Маркелом фразу:
— Ярославна Аристарховна, голубушка, бегите шибче к Онуфрию Лукичу, дочка его, Леночка, за вами домой прибегала.
Распахнула дверь Ярославна — и сразу в лапы Маркела. Опомниться не успела, как ее обезоружили и препроводили в подвал.
Ромку Кузнечика схватили еще раньше, прямо во дворе, когда он уже запряг Серка и собрался выезжать.
Все вышло ошеломляюще просто. В калитку громко постучали. Ромка затаил дыхание и не отозвался. Застучали громче.
— Кто?! — крикнул Ромка, нащупав наган в кармане.
— Дед пыхто, — долетел насмешливый голос соседа. — Чего заперлись спозаранку? Отец дома?
— Дома, — ответил успокоенный Ромка и, сдвинув засов, отворил калитку.
Из-за спины соседа вынырнули двое, сшибли с ног, отняли наган и повели.
4
Мороз высушил воздух до стеклянного звона. Вечер чуть подсинил. Расплылись, сместились контуры домов, деревьев, задранных в небо колодезных журавлей.
В центре села, где-то возле волисполкома, встревоженно и пьяно гомонили люди. В сизую тишь медленно остывающей деревни впивались вдруг пронзительные крики, а иногда будто специально для того, чтобы не дать застояться тишине, гремел выстрел, разламывая густеющий сумрак, пугал собак, и те начинали лаять — глухо и бессмысленно, с нутряным тоскливым подвывом.
Емельянов бесшумно приоткрыл калитку, встал в проеме, долго и чутко вслушивался в голоса затихающей деревни. Тревожно и зябко было на душе от предчувствия близкой беды. Емельянов словно раздваивался. Одна половинка жила сегодняшним днем — мучилась, и трепетала, и искала щель, в которую можно было б укрыться от кружащей над головой беды, другая — отшатнулась от мрачного сегодня и уходила от него все дальше и дальше в прожитое, которое рисовалось удивительно прекрасным, неповторимым.
Плохо ль жилось ему без этой милицейской службы? Сам себе был и господин и начальник. Мужики почитали, первыми руку тянули, уважительно навеличивали мастером. И было за что: более искусного столяра в волости не сыскать. С такими руками — жить не тужить. И надо же было послушаться Онуфрия, связаться с милицией? «Господи, воистину дурак», — сказала тогда жена. Справедливо. Умна баба. Молода, красива, рукодельница, все в дом. На поглядку скромница, тихоня из тихонь, глаз поднять не смеет, а ночью…
Легкие торопкие шаги за спиной потревожили Емельянова. «Жена, — и обрадовался, и расстроился пуще прежнего. — Начнет опять свою песню…» Та подошла, прижалась мягким боком, вздохнула.
— Не томи себя, боляна моя. И этого коммунара не слушай. Чего тебе бежать? От кого хорониться? Пускай сам Онуфрий прячется. У него нелады и с тестем и с Маркелом Зыряновым. А тебе что? Разве ты кого-нибудь забижал? Уедем к сестре. Переждем, поглядим, что издеется… Бабка подомовничает.
— Нельзя так. Ветер в зад — я солдат, ветер в грудь — кто-нибудь… В роду Емельяновых таких не бывало. Должон я власть упредить, что контра измену сделала. Может, и в самом Яровске такая каша заваривается.
— Зачем тебе это? Ну, как перехватят в пути, иль в Яровске власть сменилась? Сгинешь ни за что. И меня осиротишь. — Дрогнуло плечо Емельянова. Положила на него голову и еще горячей, еще просительней заговорила: — Ступай сейчас не мешкая к ним…
Это куда? — Емельянов слегка отстранился от жены.
— «Куда, куда», — передразнила она, сердясь. — К Корикову.
— Вот так удумала, голова садова. Отродясь с кулацкой сволотой не якшался, товарищев не предавал.
— Знаю, какой ты у меня. — И снова прильнула к нему и затянула ту же песню. Только с другого тона. Ты-де и смелый и честный, но зачем головой рисковать без нужды. Мало ли что Онуфрию показалось, мало ль чего ему вздумалось. Сам-от не поскакал с доносом, а тебя гонит. Не один ты коммунист в волости, есть и помоложе, побойчей. Надо бы выждать, разглядеть толком, что к чему, потом решаться. Не зря ж говорят: поспешишь — людей насмешишь. Отсиделись бы у сестры…
Она даже всплакнула. Каждая жилочка у Емельянова в струну вытягивалась. Уж так хотелось ему приголубить жену, еле сдержался. Тут только увязи коготок — пропал… Говорил с ней нарочито жестко. Казнился, мучился, но на своем настоял, повез черную весть в Яровск.
Петлять к зародам, а оттуда на Веселовский зимник, как советовал Онуфрий, Емельянов не стал, махнул прямиком через село на большак и погнал к Яровску. Отскакав версты три, сдержал коня, прислушался — тихо. Стряхнул тревогу, устроился в кошеве поудобнее. «Пуглив Карасулин. Теперь до Яровска…» — И недодумал: за спиной возник отдаленный тонкий поскрип полозьев. Емельянов замер, как легавая на стойке, и вздрогнул: скрип стремительно приближался. Хлестнул коня кнутом и поскакал. А когда оглянулся, увидел несущегося вскачь известного всей округе белого зыряновскор го жеребца — грудастого и длинноногого. Вспомнил совет Онуфрия: не ждать, пока нападут, нападать первым. Нащупал в кармане наган. «А вдруг не за мной? Мало ль куда…» Пока гадал, белый жеребец настиг, стал обходить, легко и быстро отмахивая по колено в снегу. «Стреляй!» — приказывал себе Емельянов, тиская рукоятку нагана, и не стрелял… Из поравнявшихся саней выметнулась темная фигура, коршуном свалилась на Емельянова. Только тогда тот нажал на спусковой крючок. Что-то тяжелое клюнуло его в голову и вышибло сознание.
…Сначала Емельянов уловил отдаленный гул, который то наплывал из мрака, то снова откатывался в мягкую черноту. В пробуждающемся сознании глубокой и острой занозой заныло: «Что это? Где я?» А гул вдруг стал рассыпаться, распадаться на отдельные внятные слова и фразы. Емельянов уже угадывал говорящих.
— Кажется, пришел в себя ваш пленник? — долетел певучий бархатный голос Корикова.
— Оббыгается, не дворянская кровь, — уркнул рядом Пашка Зырянов и тут же поддал в бок Емельянову так, что тот метра полтора проелозил по полу. «Был бы в сапогах, ребра выкрошил», — мелькнуло в сознании, и Емельянов не сдержал стон.
— Вы… как вас там, поаккуратней! — незнакомый властный голос на миг примял другие голоса.
— Все одно сдохнет, — буркнул Пашка. — Чуть башку мне не продырявил.
«Жаль, не продырявил. Дурак», — Емельянов открыл глаза. Его тут же подхватили, подняли, поставили на ноги. В затылке что-то с оглушающей болью стронулось с места, пол встал дыбом, и Емельянов рухнул бы навзничь, если б не подхватили чьи-то сильные руки. Мешком подтащили к стулу, швырнули на сиденье. Когда боль в голове поутихла, он увидел стол под зеленым сукном. Оно показалось ослепительно ярким — зеленым лучом секануло по глазам, и Емельянов поспешно зажмурился, а вновь разомкнув веки, увидел несколько знакомых крестьян и Пашку Зырянова с винтовками. Хмельные Пашкины глаза сочились злобой.
— Ну-с, — Кориков пустил по лицу улыбочку и тут же упрятал ее в холеный клок бороды, немножко нервно и оттого торопливо потер кисти рук, дважды прихлопнул в ладоши. — Пора начинать. Первое заседание челноковской повстанческой военно-следственной комиссии объявляю открытым. Прежде всего приятная новость. Девять из одиннадцати волостей нашего уезда изгнали комиссаров, установили крестьянское самодержавие. Думаю, к утру Яровск будет в наших руках. Северск окружен повстанческими отрядами. Качнулась матушка Сибирь… — Поймал угрюмоватый, тяжелый взгляд нездешнего бородача, улыбнулся, отвесил полупоклон. — Простите, гос… товарищ Добровольский, не могу сдержать радость. Но понимаю, понимаю. — Оборонительно потряс перед грудью растопыренными пятернями рук. — Начнем. Итак, слушается дело бывшего начальника Челноковской волостной милиции коммуниста Емельянова. Будем ли заслушивать обвинительное заключение?
«Это обо мне», — не сразу сообразил Емельянов, но никак не мог сосредоточиться на словах Корикова: мешала тяжелая боль в голове и ватная непослушность мысли. Сидящие за столом о чем-то заспорили, громко переговаривались расположившиеся вдоль стены мужики, но слов их Емельянов не понимал. Слова облетали его с разных сторон, сбивались роем и бестолково кружили над головой, раздражая, угнетая. Емельянов силился разогнать назойливый словесный рой, выстроить этих жужелок в какой-то порядок и осмыслить слышимое, но не смог и отказался от непосильной затеи.
Его внимание привлек бородач. Такой бородищи Емельянов не видывал: концы ее можно было за пояс заткнуть, а ширина — лопата. Незнакомая борода. И цвет редкостный, как прошлогодняя солома. Откуда этот? Кто?.. «А Кориков-то, похоже, за главного тут». Эта мысль пронзила Емельянова, и он обрел вдруг способность понимать окружающее и связно думать. «Вчера Кориков выступал на заседании волисполкома, пел во здравие Советской власти, а сегодня… Проглядели. Онуфрий-то как же… три аршина в землю видит, а тут… Ах, гад ползучий…» В нем исподволь, капля по капле копилась ненависть, и чем больше ее становилось, тем глуше делалась боль, трезвел рассудок. Емельянов поднял голову, все острей вглядываясь в сидевших за столом. Неожиданно напоровшись на этот взгляд, Кориков поспешно отвел глаза и, подтолкнув в бок Боровикова, скомандовал:
— Начинайте допрос.
Боровиков поднялся, вышел из-за стола, остановился подле Емельянова, угрожающе скомандовал:
— Вста-ать!
Пашка Зырянов шагнул было, чтоб подхватить и поставить на ноги Емельянова, но тот встал сам, облизал вздувшуюся разбитую губу, криво ухмыльнулся и неожиданно твердо и зло сказал:
— Чего орешь? Я к тебе в батраки не нанимался.
— Заткнись! — Боровиков сунул кулак под нос Емельянову. — Говорить будешь, когда спросят. Не то вырву язык вместе с потрохами. Зачем поехал в Яровск? Отвечай.
— В уездную милицию вызывали. Утром чтобы был. Вот и…
— Брешешь! — перебил Боровиков.
— Тогда не спрашивай.
— Позвольте, позвольте, — Кориков пощипал клинышек бородки. — Допустим, что так и есть, поверим, будто вас вызывали. И что же бы вы сказали своему начальству о челноковских событиях?
Наверное, надо было придумать что-нибудь, попытаться вывернуться, но у Емельянова челюсть дрожала от ненависти к Корикову, и к этому краснорожему борову, сопящему рядом, и к Пашке, волком зыркающему по сторонам. И, с трудом сглотнув застрявшую в горле горько-соленую слюну, Емельянов ответил:
— Что есть, то и сказал.
— А все-таки? — настаивал Кориков.
— Сказал бы, что ты — предатель, контра, восстание против Советской власти поднял.
Надо было говорить не то, совсем не то, постараться как-то смягчить, спрятать пылающую внутри ненависть, прикинуться простачком-дурачком, всплакнуть даже, сказать, что, мол, насильно сделали начальником милиции, что в Яровск послал Карасулин, да мало ли чего еще можно было наговорить, только б отвлечь от себя беду, но Емельянов не сделал этого: каким-то первозданным чутьем он угадал свою судьбу и поначалу не ужаснулся, а вознегодовал, с мстительной радостью хлеща едкими, жалящими словами сидевших перед ним «судей». Прежде он никогда не выступал с речами ни на собраниях ячейки, ни на крестьянских сходах и в милиции обходился без длинных речей, а тут его будто прорвало:
— Какая ты комиссия? — уперся он взглядом в Корикова. — Что ты за суд? Мерзавец ты и буржуй. Руки-то, руки-то не прячь. По ним да по морде сразу видать, что ты за трудяга. Мужицкий захребетник ты… На нашей хребтине в грамотеи вылез, по нашей темноте в начальство вперся и теперь на мужицком загорбке уселся. «Судья». Паразит ты…
Кориков смешался и не сразу сообразил, что можно заставить Емельянова замолчать, а Боровиков сообразил, но ему мило было, как честили выскочку поповича. «Так ему, так, сади меж глаз», — мысленно радовался он, краем глаза наблюдая за лицами присутствующих крестьян. Боровиков твердо верил: когда накрепко установятся старые порядки, Корикову не сдобровать, припомнят ему, как подслуживал Советам за теплое местечко. «Привык сыто жрать да мягко спать, за то какому хошь богу служить станет».
— Прекратить! — громко и властно рыкнул бородач.
И тут же Пашкин кулак пал на темя Емельянова и выбил у того землю из-под ног. Емельянов рухнул лицом вниз, но сразу стал вставать.
— Чего над мужиком галитесь? — долетел чей-то голос.
Кориков встал и поспешно, глотая слова, зачитал приговор:
— «…За бесчинства, ограбления и притеснение трудового крестьянства, за прислуживание кровопийцам-комиссарам начальника Челноковской волостной милиции коммуниста Емельянова приговорить к смертной казни… Начальнику конвойной команды Зырянову предписывается привести настоящий приговор в исполнение».
«Привести в исполнение… Предписывается привести… В исполнение… Исполнение…» — пьяно каруселило в сознании Емельянова, пока он выходил из волисполкома и, пошатываясь, брел, подгоняемый Пашкой Зыряновым и его ближайшим дружком-собутыльником Димкой Щукиным, племянником челноковского богатея Максима Щукина. Приятели были крепко в подпитии, вышагивали вразвалочку, покуривали, перешучивались, хохотали раскатисто и зычно, и оттого их путь до самой реки сопровождался заполошным собачьим лаем.
Емельянов верил и не верил в реальность приговора. Он никогда не воевал, не убивал, не присутствовал на казни и теперь недоумевал, зачем и куда его ведут, и чем дальше от центра уходили они, тем ярче разгорался в душе огонек надежды на какое-то чудо: ведь расстрелять его могли во дворе исполкома, в любом огороде, что за нужда тащиться через все село?.. Только начав мерзнуть, Емельянов сообразил, что он без шапки и без рукавиц. Поднял воротник полушубка, сунул руки в рукава.
— Во, зараза, боится уши отморозить, — невесть с чего вдруг вызверился Пашка и рванул воротник емельяновского полушубка так, что тот затрещал. Поддал плечом в спину, сшиб Емельянова с ног и, не дав ему опомниться, принялся пинать и топтать, молотить окованным прикладом, из самого нутра выхаркивая хриплые матерки. Емельянов поначалу вставал на четвереньки, закрывал голову руками, что-то кричал, но потом затих под ногами парней, лежал неподвижный и мягкий, как мешок с мякиной, а Пашка и Димка, разбежавшись, пинали и пинали этот живой куль, тыкали в него прикладами до тех пор, пока не задохнулись, не облились потом.
— Сдох, поди, собака? — умаянно спросил Димка, доставая кисет.
Пашка ухватил Емельянова за волосы, оторвал от красного снега разбитое лицо, приподнял и с размаху вбил его в хрустнувший ледок.
— Дышит, стерва. Бери за ту руку.
Они волоком протащили его до проруби. Отдышались, перекурили, потом стали неумело, отрывая пуговицы, раздевать.
Он лежал в одном белье на самом краю проруби, в которой челноковцы поят скотину. Холод вернул ему сознание, и первое, что увидел Емельянов, была яркая трепетная красная звезда, которая горела совсем рядом на темной живой воде. И вдруг здесь же, на воде, показалась и пошла вглубь, маня, жена его. Его пронзила догадка: она уходит навсегда. Нельзя отпускать ее. Теперь-то он все понял и заспешил переиначить случившееся, повернуть судьбу по-иному. Еще не поздно. Можно…
— Стойте! Слушайте…
Ему казалось, он орет на всю вселенную, на самом же деле ни Пашка, ни его дружок не разобрали слов Емельянова.
— Ожил, собака, — хищно уркнул Пашка. — Теперь самый раз. Давай.
Они подхватили Емельянова за ноги, и тот раззявленным в немом страшном крике ртом упал прямо на звезду…
Парни окунули Емельянова до пояса, подержали немного в воде, вынули, дали ему вздохнуть, снова окунули — и так проделали несколько раз, потом выпустили тело из рук, и оно с тихим всплеском ушло под воду.
Через минуту черная вода в проруби снова стала гладью и на ней опять появилась красная трепещущая звезда.
Пашка раздул ноздри, долго принюхивался к чему-то. Оскалился в недоброй, звероватой улыбке.