Красные петухи(Роман) - Лагунов Константин Яковлевич 35 стр.


— Ты совсем не в себе, девка, — обеспокоился Лешаков, — занемогла, что ль? Аль, не приведи бог, побили тебя или…

Она смолчала: на слова не осталось сил.

6

Карасулин занимал ту самую комнату, где еще недавно собиралась волпартячейка. Только надпись на дверях была иная: «Командир сводного крестьянского полка и начальник Челноковского гарнизона т. Карасулин О. Л.»

Он ждал. Распахнул перед ней дверь, наказал Лешакову постеречь снаружи и в случае чего дать знать.

— Садись, — устало предложил Карасулин и первым опустился на стул. — Чего уставилась? Сейчас все обскажу, за тем и звал.

— Постою, ваше… не знаю, какие погоны навесили вам белокулацкие заправилы…

— Конь мужицкий без попон, сам мужик без погон. Слыхала такое? Я хоть командир полка, да мужик пока… Сядь. Да садись же, язви тебя! — прикрикнул сердито. — Испей воды, что ли. Встряхнись и слушай. Не до ахов ноне. Времени… каждый миг на счету. Одно слово — война. Была ведь на ней, знаешь. У меня, кроме тебя, — никого…

Ярославна демонстративно повернулась к нему спиной.

— Баба и есть баба… Ладно. Слушай этим местом, — перешел на полушепот. — Меня привели сюда утром. Либо пулю в лоб, либо командиром полка. Ясно, зачем я понадобился? Подсадная утка. Мужиков приманивать да охмурять. Дескать, свергли комиссаров — установили мужичью власть, и во главе полка свой мужик. Смерти, ты знаешь, я не боюсь. Доброе имя — головы дороже. Ленину, партии своей…

— Не смейте произносить эти слова!

Ярославна резко повернула лицо, испятнанное гневным румянцем, глаза сочились такой ненавистью и гадливостью, что Карасулин невольно встал, хотел что-то сказать, но она задушенно прикрикнула:

— Молчи! Предатель! Прихвостень кулацкий! Шкура продажная…

Побагровевший, с перекошенным лицом, Онуфрий ужаленно крутнулся на месте и разъяренным медведем попер на девушку. Та не попятилась, а, сжав кулаки, подалась навстречу, не спуская с него ненавидящих глаз.

— Мерзавец… Бандюга!..

Карасулин выдернул из кармана наган.

— Стреляй! — сдавленно выкрикнула Ярославна. — Лучше уж сразу! Чтоб не видеть…

— Держи, — Онуфрий сунул ей в руку наган, отступил на шаг. — Теперь бей сюда, — с силой ударил кулачищем по груди. — Чего смотришь? Бей! Раз Онуфрий Карасулин — перебежчик, белогвардейский прихлебатель… Чего дрожишь? Не тяни, бей, пока не остыла!

Ярославна смотрела то на Карасулина, то на зажатый в руке наган. Ноги подгибались. Попятилась — и вдруг ткнула дулом в свой висок.

— Дура! Истеричка!

Онуфрий вырвал у нее наган, швырнул на пол.

— Гимназисточка!

Все пережитое за эти часы сдвинулось, срослось в громадную черную глыбу, и та рухнула на Ярославну, сшибла с ног.

Она упала тихо и мягко, будто была бесплотна. Карасулин подхватил легкое тело, ногой сдвинул стулья, уложил на них Ярославну, стал подле на колени, дул в лицо, тихонько шлепал по щекам, тряс за плечо, просительно приговаривая:

— Ярославна… Доченька. Да очнись же ты!..

Обморок был недолгим. Девушка открыла глаза, села, потерла ладонью лицо, словно стирала с него невидимую пыль, глянула в зрачки все еще стоящего на коленях Карасулина.

— Ты только выслушай, — попросил он. — Дай сказать…

— Говорите, — произнесла Ярославна хрипловатом полушепотом.

Он погладил ее по руке, натянул полу шубейки на круглые коленки и, не поднимаясь, снизу вверх засматривая ей в глаза, заговорил медленно, приглушенно, вполголоса, взвешивая каждую фразу:

— Чижиков арестовал меня, чтоб я обиженным Советами вернулся, чтоб сволота эта раскрылась, дала разглядеть изнутри… Пролезть в гадюшник и разворотить его — такое задание дал мне Гордей Артемыч. Это один корешок. Есть и другой: надо спасать мужиков. Из пекла спасать, покуда еще не поздно… Мог я подсечь эти корешки, уйти из Челноково? Отвечай.

Ярославна молчала.

— Дале смотри. Мужику вдалбливают, что поднялись не супротив Советской власти, а супротив разверстки. Вишь, как ловко в петлю затягивают. Кориков и этот, черт его знает откуда свалившийся, полковник торопятся, пока крестьянин не отрезвел, не прозрел, стравить его с Красной Армией, запятнать кровью коммунистов. Пашка Зырянов будет Советскую власть душить, а мужик за то своими боками расплачиваться. И пойдет око за око, зуб за зуб. Брат с братом. Того только и добиваются, гады. Надо мужику дверь к правде отомкнуть, да поживее, пока он коготки не увязил… Со всех сторон меня обложили. Начальник штаба — белый полковник Добровольский, интендант — племянник щукинский, командир особой роты — Пашка Зырянов. Нам кровь с носу, а варнаков этих — объегорить. Раскрыть мужикам глаза, над полком — большевистское знамя, белогвардейщину и кулацких заводил — к ногтю, снова да ладом Советскую власть на ноги становить. Вот мои думки. Ради того и пошел на такое… — Перевел дух. — Одного боюсь — убьют до срока, падет позор на карасулинский род… Из останных сил креплюсь. Только одному такое не по силам. Шибко скоро огонь замялся, говорят, по всей губернии пластает. Но ежели вместе с вами…

— Да как же?..

— Тише, — придвинул к ней лицо, торопливо и жарко зашептал в самое ухо.

7

Наконец-то они остались одни: Кориков, Добровольский, Маркел Зырянов, Щукин, Боровиков. Скинули пиджаки, поддевки, расстегнули вороты у рубах, расслабили пояса. Хватили по паре стаканов вышибающего слезу первача, закусили соленым хрустящим груздочком, заели душистыми, тающими во рту ломтиками сала и, пока расторопная хозяйка запускала в кипяток загодя наделанные пельмени, занялись неотложными делами, которых накопилось уйма, и одно другого важнее. На первом же вопросе — о Карасулине — споткнулись и заспорили. Завелся сразу Маркел Зырянов. Потирая вывихнутое плечо, заурчал:

— Неладно удумали с Карасулиным. Ему б ишо вчерась, когда продотрядчиков выпущал, надо было первую пулю подарить. Мужикам, ежели б завеньгали, потравить этих самых продотрядовцев…

— А во главе полка прикажете вас поставить? — вежливенько спросил Кориков и пустил под клинышек холеной бородки ехидную ухмылочку. — Так и кинутся мужики за Маркелом Зыряновым. Они ведь не против Советов, не за старые порядки поднялись, а против семенной разверстки, бесчинства продотрядчиков, за мужичью правду. Не вам, Зырянов, эту правду представлять, не вам за нее — в бой мужика вести, ибо достаток ваш неправдой нажит и на ней держится… — Покосился на рассерженного, еле сдерживающегося Зырянова, плавненько отмахнулся от него ладонью. — Чего о сем толковать? Сами понимаете… Да ведь если и случилось бы чудо и мужичий полк признал бы в тебе командира, то ты пробыл бы им только до первого боя. — Он посмотрел прямо в глаза Зырянову, и тот не вынес этого насмешливо-острого взгляда, заелозил на месте, глухо покашливая. — Не гневайся, Маркел Пафнутьевич: нам друг с дружкой в прятки играть негоже. Мы знаем твою храбрость. Впереди атакующих не поскачешь… Кто же будет командовать? Добровольский? Отменный, лихой командир, но — дворянин и полковник белой армии. Кто еще? Поставить во главе какого-нибудь безавторитетного дурака — он и себя и дело мигом опаскудит. Нет; Карасулин — отменнейшая ширма…

— Совершенно верно, — поддакнул Добровольский, обирая крошки с бороды. — Рискованно, конечно, но в таком деле риску не избежать. Да и предприятие это временное. Наберем силу, выдвинутся способные люди, вольются кадровые офицеры, тогда этого красного… Либо в бою геройской смертью… Торжественная панихида. Прощальный салют… Либо за измену великому делу столь же торжественно и пышно повесим на площади Яровска, а то и Северска. От нас не уйдет, и конец у него — один. Сейчас важно повязать его по рукам и ногам, чтоб ни в сторону, ни назад и глазом не косил, чтоб комиссары отреклись и предали его анафеме, как ярого контрреволюционера. Вот над чем следует подумать господину, простите, товарищу Корикову. Что касается личных качеств Карасулина, то он…

— Первейший прохвост, — просипел Боровиков. — Уж кто- кто, я-то своего зятька знаю. Красный до печенок. И к нам пришел неспроста. Помяните мое слово. Мужики к нему, конечно, что мухи к меду. Может, как приманку его и надо на время подержать на- виду, но веры ему…

— Какая вера? — Добровольский засмеялся. — Я уже обработал его адъютанта. У них какие-то старые счеты, и тот будет докладывать о каждом шаге Карасулина. Из-под прицела не выпустим… Притом не забывайте: Карасулина выкинули из большевистской партии, гноили в подвале губчека, в губернской газете прописали о нем как о двурушнике и оппортунисте. Для таких себялюбивых, как он, — это незабываемая пощечина, и за нее он может закатать товарищам комиссарам ответную оплеуху. Все сложно, господа-товарищи. Игра только начинается. Вот-вот начнут прибывать офицеры из Омска, Новониколаевска, Екатеринбурга. Вольем их в карасулинский полк. Жаль Доливо. Был бы отменный начальник контрразведки. Такой под шумок незаметненько освежевал бы и самого комполка… Но предупреждаю — внешне мы должны относиться к Карасулину с полным доверием. Не лобызаться, но и не забывать субординации. И еще одно. Нам надо почаще советоваться, стараться по возможности единолично ничего не решать. Главное — не торопитесь клыки показывать, животы выпячивать. Надо на каждом шагу подчеркивать, что мы не против Советов. Воюем с коммунистами, комиссарами и жидами. Это будет наш основной лозунг. До поры до времени, разумеется. Договорились?

Все согласно закивали головами, захмыкали. Жена Маркела — собрание происходило в его доме — подала целиком зажаренного поросенка. Боровиков втянул ароматный пар широченными ноздрями и, довольно уркнув, воткнул вилку в румяный и хрусткий поросячий бок. Добровольский брезгливо покривил уголки крупного рта, переглянулся с Кориковым.

— Теперь о челноковских коммунистах… — начал Добровольский.

— Расстрелять, — еле выговорил полным ртом Боровиков и поперхнулся, закашлялся.

— Надо было в ту же ночь, что и Емельянова, — с открытым сожалением выговорил Кориков. — Тогда все объяснилось бы стихией. Теперь, когда у нас созданы военно-полевой суд и следственная комиссия и мы хотим доказать крестьянам, что действуем исключительно в согласии с интересами и волей народа, коммунистов придется судить. — И как о чем- то уже решенном: — Портнова и Зверева — оправдаем, зачислим в полк. Потом распечатаем обращение бывших коммунистов ко всем большевикам губернии. И Карасулина заставим подписать, и еще нескольких пощаженных из других сел. Тут и демократия соблюдена, и тактически нам чрезвычайно выгодно заполучить несколько красных в свой стан, и Карасулину после этого — пятиться невозможно. Нахратову, Зоркальцева, Пахотина — казнить, да так, чтоб об этом сразу по всему уезду заговорили. Арестованных комсомольцев со всей волости собрали в Ильинке. Подержим их там недельку, сгоним жирок. К той поре, бог даст, Яровск оседлаем. Потом по дороге из Ильинки… — махнул рукой.

— Коммунистов, в принципе, надо расстреливать всех, — жестко проговорил Добровольский.

— Верна! — рыкнул Боровиков.

— Согласный! — поддержал обрадованно Зырянов. — Хоть до семого колена.

— С богом, — не умолчал и Щукин.

— Похвальное единодушие, — улыбнулся Добровольский, поглаживая неестественно большую, словно приклеенную бородищу. — Но господин, то есть товарищ Кориков, пожалуй, прав. Для начала новая власть должна в чем-то показать себя милосердной. Если же помилованные не перелицуются, их можно без труда списать… Русский народ по натуре своей мягок, добр, любит миловать, прощать, отпускать грехи. Вспомните, как было с продотрядовцами в первый день. Сперва их били чем попало, кололи вилами, травили собаками, но стоило Карасулину воззвать к милосердию — и недобитых усадили в сани и чуть не с хоругвием выпроводили из села… Там мы просчитались, упустили инициативу. А тут еще ваш сынок, — повернулся к Зырянову, — переборщил с женой начальника милиции, переполошил баб… Тылы, тылы… О них нельзя забывать. Словом, я согласен с Алексеем Евгеньевичем.

Под конец ночного заседания в комнату пожаловал отец Маркела Зырянова, семидесятипятилетний слепой дед Пафнутий. Он был невысок, сухощав, как и Маркел, но крепок костью и телом, словно кедровое корневище. Белая борода, такие же белые, под кружало стриженные волосы до плеч, желтоватое, цвета слоновой кости лицо с нестариковским стойким румянцем. Плоский нос с широкими, будто слегка вывернутыми ноздрями и водянисто-голубоватые, неподвижно застывшие глаза нарушали благообразность, придавая лицу выражение жестокости и холодной бесстрастности. Крепко захмелевшие гости встретили старого хозяина громкими приветствиями, усадили за стол, вложили в руку стакан, до краев наполненный первачом. Старик «проздравил» гостей с победой над комиссарами и одним духом опустошил стакан.

Запил квасом, принял из рук сына уже раскуренную козью ножку, долго молча и сладко посасывал, а потом неожиданно тронул сидящего рядом Добровольского за плечо и спросил деловито:

— Не перебили иш-шо коммунистов-то?

— Их столько наплодилось, отец, пуль на всех не хватит.

— Пули для бою, а большевиков — вешать! — выкрикнул Боровиков.

— Веревок не напасли, — тихонько, но внятно вставил Щукин.

— На тако дерьмо пошто пеньку переводить? — громко спросил слепой Пафнутий и, смягчив голос до елейной ласковости, добавил: — Шильцем надоть их, шильцем.

— Как это? — не понял Добровольский. — Каким шильцем?

— Ужо покажу, — пообещал Пафнутий. — Тут вот, — ткнул себя пальцем в висок, — ямочка есть. Не всяк про нее знает. На ощупь ее сразу сыщешь, а глазом не видать. Приставишь шильце к той ямке, ладошкой по ему нешибко так — раз! — и готов милый. Шшупай следующего. За день-то сколь их можно переколоть.

— За-анят-но-о! — сквозь зубы протянул Добровольский, с трудом подавляя пробежавший по телу озноб. — Завтра же предоставим вам такую возможность. Только как же вы… иль раньше приходилось?

— Приходилось, голубок, — успокоил дед Пафнутий.

Глава третья

1

«Род проходит, и род приходит, а Земля пребывает вовеки». Это библейское изречение часто повторял челноковский поп Флегонт, ибо в жилах его текла мужичья кровь и больше всего на свете он любил землю, любил так истово и преданно, что, порой забывшись, разговаривал с ней то ласково и нежно, как с ребенком, то твердо и грубовато, как с мужчиной, а иногда послушно и мягко, как с матерью.

Земля! Начало и конец всего живого. Флегонт знал и боготворил ее всякую. И обнаженно-черную, свежевспаханную, томно жаждущую зачатия, готовую принять в себя семя. И нарядную, в буйной зелени, в ковровом разноцветье, благоухающую и ласковую, как объятия любимой. И отягощенную вскормленной ею нивой, задумчиво-мудрую, щедрую. И скованную ледяным сном, затаившуюся под снегом, вроде бы неживую, но хранящую в себе живительные соки бытия. Все — из земли. «Все произошло из праха, и все возвратится в прах», — сказал библейский мудрец Екклезиаст…

Хорошо июньским рассветом брести босиком по росной траве, иль шлепать по хлюпкой дорожной пыли, иль мягко ступать по бархатным хлебным зеленям, карауля восход солнца. Первый взгляд новорожденного дня всегда приятно волновал Флегонта, будил в нем столько светлых дум, столько радостных чувств, что не удавалось совладать с ними, и даже правя службу, произнося навеки осевшие в памяти молитвы, он вдруг ловил себя на самых что ни на есть мирских мыслях, кои рождались на солнце-восходе. Отгонял непрошеное, четче и громче выговаривал богоугодные слова, постепенно забывался и снова ловил себя на тех же земных, греховных мыслях…

Рождение зимнего дня по-иному, но тоже волновало Флегонтовы чувства, и попу надолго хватало радости, коли случалось подсмотреть восход солнца, услышать первые голоса промерзших пичуг. Всю жизнь он не уставал дивиться и радоваться предельному совершенству и немеркнущей красоте земного. Иногда малый пустячок: на миг прилипшая к ладони снежинка, карабкающийся по стволу муравей, зависшая над головой жаворонковая трель или иная, много раз виденная или слышанная мелочь до сладких слез волновали попа, и сердце его отзывалось благодарственной молитвой. Молитву обычно сменяла рвущаяся из души песня — раздольная, страстная, и Флегонт растворялся в ней, забывая обо всем. Он называл песню мирской молитвой и пел, как молился, — с полным самозабвением и распахнутостью, обнаженностью чувств. Пел зимой и летом, в дождь, и на ветру, и в стужу, вкладывая в песню всего себя.

Назад Дальше