— Погоди, Савелий, — громко и требовательно прогудел Новодворов. Встал, подошел к Аггеевскому, похлопал его по широкому ремню. — Погоди. Сядь. Остынь немножко. Послушай других. А то ты сейчас сгоряча такое наворочаешь — потом семерым не расхлебать. Что, собственно, предосудительного сделал Чижиков? Рискуя жизнью, пробрался в лагерь мятежников и склонил их не только к добровольной сдаче, но и к выдаче офицеров и зачинщиков. Этой формы борьбы с мятежом нам не избежать. Надо, чтобы честный, трудящийся крестьянин знал: в случае раскаяния его ждут помилование и мирный труд. Расстреливать надо бандитов, главарей мятежа, палачей и прочую антисоветскую мерзость, а крестьянина надо вывести из-под огня, спасти от удара, сберечь его, иначе кто же станет кормить, поить и одевать Сибирь? Чижикова надо поблагодарить за столь рискованный, но блестящий эксперимент. Нужно, чтоб об этом немедленно узнали во всех мятежных волостях.
— Ну нет! — Аггеевский с силой выкинул вперед правую руку, растопырил пятерню. — Нет! На это вы меня не собьете. Дудки! Теперь, когда в дело вошли регулярные части Красной Армии, когда под ногами у бандитов загорелась земля, когда мы сможем, наконец, отплатить сполна за пролитую кровь безвинных товарищей, за мученическую смерть боевых друзей, теперь ты предлагаешь начать какие-то позорные переговоры с белобандитским отродьем, уговаривать, упрашивать, прощать? — Подскочил к Водикову, требовательно глянул на него. — Ты чего молчишь, товарищ боевик?
Водиков поднял на Аггеевского задумчивые глаза и непривычно тихо и неуверенно ответил:
— Думаю, Савелий Павлович.
— Ах! Они думают. Стратеги вырабатывают новую линию классовой борьбы, а контрреволюционеры в это время…
— Успокойся. — Новодворов привычно кашлянул, будто прогудел, отошел к окну, повернулся к нему спиной. — Хватит горячки. Мы и так предостаточно наломали дров. Целиком отношу к себе слова Ленина: «Товарищи, которые больше всего работали в период революции и вошли целиком в эту работу, не умели подойти к среднему крестьянину так, как нужно, не умели сделать это без ошибок, и каждую из таких ошибок подхватывали враги…» Вдумайся в происходящее, черт побери. Неглупая ведь голова. Перечитай еще раз материалы десятого партсъезда. Мы с тобой крепко подзаблудились в период разверстки. Сколько ошибочных приказов и распоряжений подмахнул вгорячах Пикин по наущению и настоянию Горячева! Если мы настоящие большевики, а не пустозвоны, не фразеры, надо честно признать и немедленно начать исправлять собственные ошибки. Мятеж должен быть подавлен с наименьшими потерями, с наименьшей кровью. Нет, мы не будем гладить по головке и миловаться с кулацкой сволотой и белогвардейщиной, которые распинали коммунистов. Их надо уничтожать, с корнем и беспощадно! Но крестьянина, обманом либо по недомыслию втянутого в мятеж, нужно вывести из-под удара карающего меча пролетарской диктатуры.
— Нет! — рубанул рукой Аггеевский. — Мятеж должен стать уроком для всех — и явных врагов, и примкнувших к ним, заблудившихся, как ты говоришь. Пусть они навсегда запомнят и детям и внукам закажут — с Советской властью не шутят! Мы потеряли половину партийной организации губернии. Как потеряли? Их ведь даже не расстреливали. Их за-му-чили. — Задохнулся. Рванул воротник гимнастерки. Залпом выпил два стакана воды. Закурил. — И чтобы мне… чтобы при мне никаких демагогических разглагольствований… Чижикова следует наказать. Кроме всего прочего, он не имел права так глупо рисковать. Ты долго будешь отмалчиваться, Водиков?
— Не орите. И так нервы на пределе. — Водиков дернул себя за кончик пышного уса. Встал. Уперся взглядом в красную ворсистую гладь скатерти, заговорил медленно, трудно. — Я написал заявление, прошу освободить меня от обязанностей секретаря губернского комитета партии за… за… политическую близорукость и притупление революционной бдительности. Именно за это и только с подобной формулировкой. Мне не легко выговорить такое, но… Не знаю, почему молчит Чижиков, но Горячева в губпродком рекомендовал я. У него были письма от бывших сотоварищей по подполью, и я взял на себя ответственность и рекомендовал его Пикину. Не знаю, говорил ли об этом на допросе Горячев…
— Не говорил, — произнес Чижиков.
— И не скажет, наверное. Такие не говорят. Тем более что он может считать меня своим тайным сообщником. Не знаю, оставите ли вы меня в партии, но в руководстве губкома мне не место. Я был яростным сторонником политики силы при проведении продразверстки. Десятый съезд партии продрал мне глаза. Я ошибался. Но это не какая-то допустимая простительная ошибка, за такую ошибку надо расплачиваться уж если не головой, то хотя бы доверием товарищей…
— Ишь ты, — не утерпел, перебил Аггеевский, — еще одна кисейная институточка!.. Я тоже поддерживал Пикина во всем, я тоже голосовал за введение Горячева в коллегию губпродкома. Ну и что? Может, мне теперь тоже смиренно склонить свою буйную и положить на плаху? Сейчас надо подымать народ на борьбу с контрой, идти впереди коммунистических соединений под пули и тем, ты слышишь, тем только и доказать свое верное понимание современных задач момента. Потом станем разбираться, кто прав, кто виноват. Если останемся живы. А коли погибнем, пусть в том историки разбираются. Никаких заявлений, никаких отставок. До победы!
— Так нельзя, Савелий…
Новодворов примостился на уголке стола и, пока Аггеевский и Водиков спорили, что-то писал на листе. Чижиков тоже обессиленно подсел к столу. Вот время. Каждую минуту можно напороться на мину, не угадаешь, откуда поднесет… Ничего подобного от Водикова он не ожидал. Что это — хитрый маневр? Ход конем? Или чистосердечное покаяние, прозрение? Горячев о делах молчит. Брызжет ядовитой желчью, скалится, лается, но о делах — ни слова. Матерый волчина. Может так, ничего не сказав, и отправиться на тот свет… Зато как этот мерзавец живописал казнь Пикина и все сокрушался, что на месте губпродкомиссара не оказалось Чижикова. И Катерину не забыл. «Все прощаю себе, кроме одного — меня, боевого офицера, обратала какая-то сопливая бабенка, мужичка, которую я мог, как гниду, раздавить одним пальцем. Тут, я вам отдаю должное — ваша взяла». — «Кто вас рекомендовал в губпродком?» — в сотый раз подсунул следователь Арефьев так занимавший их вопрос. Горячев оскалился: «Вот повесим вас на базарной плошали, встретитесь с душой Пикина, у него и спросите, а до той поры…» Похоже, что этот гад не расколется, а тянуть со следствием, брать на измор — некогда и нельзя. Надо скорее публично судить его, распечатать процесс и расстрелять мерзавца.
Припомнив сейчас последний допрос Горячева, председатель губчека с еще большим недоверием отнесся к словам Водикова. «Ловчит, похоже, предвосхищает события». У Чижикова не было веры ни бывшим, ни настоящим эсерам, меньшевикам и представителям прочих антибольшевистских партий. Правда, Водиков не скрывал своего эсеровского прошлого, отменно вел себя в подполье при Колчаке. Был под расстрелом. Чудом остался жив: выполз из ямы, подобрала незнакомая крестьянка, выходила. Все это перепроверено и подтверждено. Очень грамотен. От Маркса до Каутского всех социалистов проштудировал. И оратор — дай бог всякому. А вот душа… туда он никого не пускает. Почему прежде ни разу не говорил, что рекомендовал Горячева? Но Пикин-то мертв. Чего ему пугаться горячевских признаний? Мало ли что набрешет зажатый в щемила белогвардеец… Тут Чижиков услышал свою фамилию и отогнал мысли о Водикове.
— Полагаю все-таки, — уже спокойно и рассудительно говорил Аггеевский, поправляя рукой повязку, — председателя губчека надо сегодня же обсудить на закрытом заседании президиума губкома, чтобы все сделали вывод…
— Верно, — отозвался Новодворов, отрывая голову от писанины. — И вот самый первый вывод. — Приподнял исписанный лист и глухим, но очень выразительным голосом стал читать: — «Товарищи крестьяне! Все, кого загнала в мятежные банды мобилизация, кто оказался там по недомыслию, к вам обращаемся мы от имени Советской власти. Бросайте оружие! Уходите из отрядов мятежников! Всем, кто добровольно сдастся, мы гарантируем не только жизнь, но и полную свободу. Возвращайтесь в свои села, готовьтесь к весеннему севу, поднимайте свое хозяйство, помогайте восстановлению органов Советской власти на местах. Эта листовка будет для вас пропуском, по которому вы сможете в любом месте сдаться военным или гражданским властям…»
Аггеевский сел. На худом, напряженном лице появилось выражение усталости.
— Что еще за петиция? — спросил он.
— Воззвание Северского губкома партии, губисполкома и губчека ко всем крестьянам, сражающимся в лагере мятежников.
— Своевременно и разумно, — высказался Водиков.
— Давно бы надо, — подхватил Чижиков.
Аггеевский долго молчал, беззвучно шевелил губами. Наконец через силу, будто что-то горькое и липкое, вытолкнул изо рта:
— Согласен. Печатай.
Тут ворвался помощник Аггеевского, рысью пересек кабинет и подал первому секретарю телеграфный бланк. Савелий Павлович пробежал глазами неровную шеренгу букв и оглушенно потряс головой. Снова проскочил взглядом по прыгающим, двоящимся буквам и прочел вслух:
— «Яровск пал. Над уисполкомом большевистское знамя. Большинство штабистов-мятежников захвачены вместе документами. Бандиты бегут север. Продолжаем преследование. Ждем приказа. Командир красного полка Онуфрий Карасулин. Комиссар полка Ярославна Нахратова». — Медленно опустил бумажку на скатерть. — Карасулин и Нахратова… Вы чего-нибудь понимаете?
Глава десятая
1
Пламя играючи слизнуло зыряновское подворье: высокий добротный пятистенник под железом, просторный крытый двор с завозней, конюшней и коровником, три амбара. Осталась от зыряновского гнезда одна банька на задах, подбитой зяблой вороной черневшая на снегу.
Все произошло ошеломляюще быстро. Мгновения яростного огненного хаоса — и нет родного, насиженного гнездовища, а на его месте — отвратительная груда чадящих головешек, обгорелых смрадных бревен, битого кирпича, стекла и мусора, изжеванный серый снег да жалкая куча мятого, захватанного, заляпанного сажей барахла, на котором скорчилась осипшая, опухшая от слез жена Маркела, прижимая к груди окованный медью сундучок, в котором муж хранил деньги и золотишко. Эхо умчало последнее «бум» набатного колокола, стихли людские голоса и конское ржание, расползлись по домам переполошенные и уже успокоившиеся соседи. Мелкий снежок припудривал вонючую дымящуюся язву пожарища. Только зыряновская собака нет-нет да и забрешет шало и жутко с тревожным подвывом, и жена Маркела, вздрогнув, перекрестится и сипло запричитает, заголосит, пытая всевышнего, за какие грехи ниспослал беду.
Отгорел пожар, а Пашке по-прежнему жарко. Печет его нутро незримое пламя, разгораясь все сильней. В расстегнутом драном, заляпанном полушубке Пашка стоял по колено в сером как пепел снегу и немигающе напряженно глядел на черно-белую груду, вокруг которой потерянно и бестолково кружил Маркел. Тут и дураку ясно: подожгли. Пожар начался с конюшни. Оттуда и несло дымом, когда они с отцом вышли во двор. И собака не зря металась по двору. А главное — воротца на зады оказались приперты колом снаружи.
Злоба рвала на части Пашкино сердце. Кто посмел поднять руку на их добро? И ведь не ночью, крадучись, пугаясь собственного дыхания, нет, почитай, что среди дня, едва-едва смеркаться начало да заметелило. И изба полна была, в ней самые отпетые кореши-головорезы из карательного отряда.
Пашка черпанул горсть снегу, припал к прогорклой студеной мякоти горячими затвердевшими губами… Кто? Какая сволочуга подпустила красного петуха? Поймай он сейчас поджигателя — живым бы изжарил на костре. Но кого поджаривать? И в который раз Пашка мысленно обегал избы односельчан, пытливо засматривал в каждую, принюхивался, прислушивался, приглядывался и, не найдя малейшей зацепки, начинал все сызнова, по новому кругу. Ярость захлестнула глотку, надо было немедленно дать ей выход, выпустить, как перегретый пар, кого-то сграбастать железными лапищами, рвать, душить, чтоб корчился, бился, выл, харкал кровью. Но кого? А, какая разница!.. Главное — сдернуть охотку, выместить, выплеснуть. После разберемся: прав или виноват… Ну, держись, Маремьяна! За выскользнувшую из рук Ярославну, за недоступного Онуфрия, за непойманного поджигателя — за всех разом придется тебе рассчитываться. Испьешь до дна горького, смертыньку не раз покличешь.
Пашка длинно и замысловато выругался, сорвался с места, подлетел к отцу.
— Кончай панихиду, тятя! Занимай дом, где Кориков жил. Барахла и скотины натаскаю за неделю. Кто, по-твоему?
Маркел в ответ только матюгнулся — свирепо и нечленораздельно, будто хрюкнул, и заковылял к кориковскому дому, а Пашка с Димкой и еще двумя дружками кинулись ко двору Глазычевых.
Калитка оказалась запертой изнутри. Пашка с ходу перемахнул высокий забор, дружки — следом. Замок на дверях лишь на миг остановил Пашку — сшиб рукояткой нагана, пинком распахнул дверь, ворвался в избу. Димка нашел лампу, засветил.
— Уползла, сука! — Пашка пробежался по комнатам, покрутился на месте, повернулся к Димке. — Слетай к ее матери, пощекочи ребрышки, дознайся, куда унырнула, а ежели она там — волоки сюда. Орать станет — кляп в глотку. Целенькую доставь! — Подтолкнул в бок стоящего рядом брыластого рябого парня: — Ступай к воротам, глянь, нет ли следу санного.
Оба посланника воротились ни с чем: Маремьяниной матери дома не оказалось, следов у ворот не обнаружилось.
— На-а-айду! Все Челноково выпотрошу, а найду!
Они обскакали всех дальних и близких родичей Маремьяны, но ни ее, ни следов не нашли. Пашка вызверился: раздул и без того широкие ноздри, а в горящих глазах такая злоба полыхает, что даже Димка — единственный закадычный друг и тот опасливо поглядывал на Пашку, пугливо сторожил его каждое слово, каждый жест. К полуночи вся ватага снова ворвалась в пустую избу Маремьяны. Пашка долго стоял посреди горенки, опустив плечи, свесив длинные руки и чуть покачиваясь из стороны в сторону, шарил вокруг глазами. Дружки теснились у дверей, настороженно поглядывая на своего предводителя.
— Топор! — скомандовал Пашка, не поворачивая головы. И тут же протянулось к нему желтоватое топорище.
Пашка обвил длинными пальцами шейку топорища, размахнулся и с натужным кхаком всадил лезвие по самый обушок в столешницу. Та, хрустнув, развалилась на куски. Пашка развернулся и с маху припечатал обух к настенному зеркалу. Белыми искрами брызнули осколки.
— Круши! Все! К такой матери! Под корень!
Они рубили, рвали, топтали все, что попадало на глаза и под руки. Пашка орудовал топором, как на сече, кроша в щепу немудрящую крестьянскую мебель. Изрубил скамьи, разнес печь, разворотил полати, высадил рамы и двери. Хотел было поджечь, да Димка не дал: рядом был его дом, а на таком ветру да еще в глухую ночь огонь мог запросто сожрать полсела. Еле заманил Пашку на свое подворье и там поил его самогоном прямо из кринки. Пьяный Пашка не раз порывался к Карасулиным, сковырнуть Онуфриево гнездышко. Но Димка не пустил: пока Онуфрий жив, с ним лучше не связываться, у него за спиной целый полк. Тут уж не до шуток.
— Ладно, — уступил притомившийся Пашка. — Помешкаем. Проводим на тот свет Карасулина, а потом вырву зоб Ромке и всем этим… Комсомолочку мою никому не дам. Сам исть стану. До косточек обгложу. Опосля грянем сюда. Во гульнем!..
Димка скалился, ввертывал похабные словечки, подзуживал друга, не забывая подливать ему самогонки. Чем сильней пьянел Пашка, тем больше зверел, тем невероятнее и страшнее придумывал расправу над семьями ненавистных ему карасулинских дружков.
— Во, зараза! — восхищался Димка. — Тебя бы в ад, главным чертом. Ты бы такое напридумывал…
— А что… — Пашкино сознание угасало, язык еле ворочался, с трудом выталкивая исковерканные, непонятные слова, — могнем… задрумалю сабарзу…
Переполошенные пожаром и Пашкиным разбойным загулом, челноковцы почти не спали в ту ночь. Лихой и страшный человек Пашка Зырянов. Бешеного пса лютей, зверя беспощадней. Наскочит спьяну, и пропала душа ни за понюх табаку. Были бы мужики дома, наверняка скрутили, а то и проучили варнака. Но мужики опять воюют. С кем и за что? За Маркелову власть да за Пашкино самоуправство?.. Вот и прятались теперь челноковцы от этой власти за запертыми воротами, за замкнутыми дверями, спускали с цепи собак, клали на виду топор либо лом.