История России в современной зарубежной науке, часть 1 - Коллектив авторов 7 стр.


Вообще, сами зарубежные исследователи признают, что заниматься историей рабочего класса России теперь не модно – «в фаворе» культурная история, национальная тематика, и только немногие ученые продолжают ее разрабатывать, хотя и констатируют, как это делает, например, американский ученый Д. Конкер, что «классовая теория находится в кризисе» (121, с. 7). И все же Конкер и немногие ее сторонники убеждены, что термин «класс» необходим в исследовательской работе как аналитическое понятие. Нравится кому это слово или нет, его нужно принимать серьезно. Каким бы сильным ни было у кого-либо желание отбросить классовый подход, – сделать это будет трудно до тех пор, пока остается противоречие между работодателями и рабочими. Концепты «культура», «гендер», «нация» ныне властвуют в историографии, но и концепт «класс» будет существовать в ней и разрабатываться дальше21.

Английский историк Д. Мун оценивает социальную стабильность на протяжении нескольких столетий и усматривает в веках три очага смуты: 1598–1613, 1905–1907, 1917–1921 гг. За исключением этих трех кризисов стабильность «была нормой» (155, с. 55). И в конце существования императорской России крестьяне начали медленно и постепенно создавать новую и широкую идентичность, так как они стремились приспособиться к меняющемуся миру, частью которого были (126, с. 141). Собственно, неотзывчивости крестьян на революционную смуту, их стремлению жить законопослушно и решать возникающие спорные дела миром посвящена и работа Д. Бербанк о волостных судах, материалы которых говорили языком самих крестьян и на котором их пыталась понять исследовательница. И, как она полагает, не вина, а беда крестьян, что их втянули в кровавый кошмар революционного междоусобия (36).

Книга Бербанк – новаторская работа, которая «резко изменит наш взгляд на юридические ценности и практику крестьянства»22, – так высоко оценили монографию Бербанк в научной литературе.

И работа К. Годэн (85) – одна из самых заметных в ряду новых книг об отношениях между российским крестьянством и имперским режимом. В последнее десятилетие появились исследования по этой теме (Дж. Бербанк, Г. Попкинс, Дж. Бёрдс, С. Франк, Д. Мун, Дж. Паллот). Уже накопилось немало свидетельств, разрушающих представление о российской деревне как о непроницаемой или вечно находящейся в пассивном сопротивлении государству. Эта монография – одна из тех появляющихся в последние годы работ, которые бросают вызов стандартной интерпретации последнего имперского периода как борьбе между «реформирующим государством» и сопротивляющимся крестьянством. Годэн показывает, что существовало взаимодействие между государством и крестьянством на почве «закона и в рамках административной структуры».

В течение двух столетий история российской культуры была во власти концепции «двух Россий»: крестьянской и некрестьянской. Это привело к набору априорных и самодовлеющих культурных критериев. Если речь шла о крестьянстве, то это – о России отсталой, традиционной, антирыночной, общинной, эгалитарной и антигосударственной. Все, что вступает в контакт с крестьянами, «окрестьянивается». Изучая земства, Франциска Шедьюи исследовала жизнь крестьян как часть общества (205). Она исследовала и социально-экономические условия деревенской жизни, структуру и финансовую деятельность уездного земства, земского собрания, его функционирование, поведение крестьян в связи с земскими решениями, выявила характер участия крестьян в «политике».

Автор показывает, что даже в губернии (Воронежской), которую в конце XIX – начале XX в. считали типично «отсталой», находившейся в эпицентре аграрной проблемы страны, крестьяне активно участвовали в работе земства. Во многих случаях, имея лучшую посещаемость, чем представители других сословий, порой получали большинство и могли влиять на результат голосования на собрании. Предложения и проекты, за которые крестьяне голосовали, были в значительной степени те, которые могли улучшить их экономическое благосостояние, оживить местную экономику, например, содержание дорог и мостов, открытие новых или поддержка существующих рынков, строительство и содержание школ и больниц, налогообложение, агрономическая помощь. Участие крестьян в деятельности земств становилось активнее, несмотря на уменьшение их представительства после 1890 г., – они видели выгоды от такого участия.

Степень и характер участия крестьян в земстве отразили уровень модернизации в их уезде. Чем он был более экономически развит, тем активнее крестьяне добивались земской помощи. Это было характерно для бывших государственных крестьян (большие деревни, бо́льшее количество земли и бо́льшее экономическое разнообразие), для прежних однодворцев и украинских казаков.

Прежние крепостные (имели и меньшее количество земли, и менее экономически развитые) были не столь активны в земствах и для достижения своих целей больше полагались на традиционный патернализм. В 1905–1906 гг. восстания вспыхивали чаще там, где было меньше возможностей для экономического развития и использования земства. Представителями крестьян были в основном местные должностные лица и более состоятельные крестьяне, уже имевшие опыт посредничества с учреждениями вне деревни.

Традиционная в научной литературе точка зрения о пассивности или безразличии крестьян к земству далека от результатов изучения, которое провела Ф. Шедьюи. Крестьяне в исследованных четырех воронежских уездах участвовали в работе земских учреждений и не пытались «окрестьянивать» их. Приспосабливаясь к условиям рыночной экономики при все бо́льшей помощи возникающего гражданского общества, они становились его частью. Исследование Шедьюи – в ряду тех новых работ, которые бросили вызов традиционной интерпретации истории крестьянства имперской России23.

К монографиям о крестьянстве примыкает и сборник статей о восстаниях в России, начиная со Смутного времени до Тамбовского выступления крестьян в 1920–1921 гг. (149). В его 16 статьях исследуются следующие выступления: Болотникова в 1606–1607 гг., волнения в Москве в 1648 и в 1662 гг., Степана Разина в 1670–1671 гг., стрельцов в 1682 и в 1698 гг., Булавина в 1707–1708 гг., уральских рабочих в 1754–1766 гг., Колиивщина в 1768 г., волнения во время чумы в Москве в 1771 г., восстание Пугачева в 1773–1774 гг., холерный бунт в Петербурге в 1831 г., картофельные бунты в 1834 и 1841– 1843 гг., выступления и письменные протесты крестьян в 1905– 1906 гг., Тамбовское восстание 1920–1921 гг. Все это рассматривается на основе главным образом изданных источников и изучения русской, немецкой и английской исторической литературы. Акцент ставится не столько на новых данных, сколько на рассмотрении событий в их историческом контексте, на «критике и изменении их интерпретаций, особенно марксистско-ленинского анализа советской эпохи» (149, с. 234).

В вводной статье критически рассмотрена концепция классового конфликта в исследованиях истории российских беспорядков и бунтов. Такой «камертон» дал и соответствующее «звучание» статьям других участников сборника. Например, М. Криспин считает, что в восстании Болотникова «участвовал союз гетерогенных социальных групп», выступавший с династическими целями. И другие авторы иначе, чем прежде, оценивают восстания в России. Так, если раньше подчеркивался антифеодальный и крестьянский характер Булавинского восстания, то в этой книге оно характеризуется как попытка казаков отстоять свой традиционный образ жизни. По сути, в том же ключе истолковываются восстание Разина, бунт стрельцов и восстание Пугачева: стрельцы и казаки пытались сохранить свою старую культуру, в которую вторгались новые, принесенные модернизацией, порядки. Большинство выступлений XVI–XVII вв. представляли собой попытки казаков и стрельцов, городского населения и крестьян предотвратить изменения в их статусе или утрату привилегий. К середине XVIII в. восстания почти потеряли эту особенность, желание вернуться к «старине» – недовольство теперь порождалось специфическими проблемами, вину за которые восставшие возлагали на органы власти. Так или иначе, классовые причины восстания или отсутствовали или не имели принципиального характера. Так, несмотря на то, что от холеры прежде всего страдали низшие слои населения, петербургские бунты (1831) не содержали никаких элементов классового негодования городских низов. Не было такое негодование и основной причиной московских беспорядков во время чумы. Тамбовское восстание 1920–1921 гг. – это выступление крестьян против аграрной политики большевиков. Ему уделяется повышенное внимание в историографии и уже есть «новое понимание Тамбовского восстания» и пересматривается «концепция самого характера народного восстания во время Гражданской войны»24.

Лейтмотив сборника: акцент на классовой борьбе, который ставился в марксистской литературе о восстаниях, по меньшей мере, преувеличен. И это особенно ясно тогда, когда каждое массовое выступление изучается «в его собственной культурной, экономической, социальной и политической среде» (149, с. 234).

В целом, в новейших исследованиях зарубежных историков проводится своего рода «реабилитация» дореволюционного крестьянства, которое теперь часто рассматривается ни «бунташным», ни чрезмерно эксплуатируемым и отсталым, а претерпевающим сложную эволюцию в социальном, экономическом и культурном отношении. Прервала эту эволюцию война, роковые последствия которой гибельно отозвались на судьбе крестьянства – большинства населения страны. Революция 1917 г. рассматривается в зарубежной литературе как «трагедия народа» (69).

Народные выступления освещаются и в сборниках, приуроченных к 100-й годовщине революции 1905 г. (202, 236). Хотя этот юбилей прошел в России почти незамеченным, прежде всего из-за царящей сейчас «атмосферы враждебности ко всем формам революционной деятельности»25, Центр восточноевропейских исследований в Кильском университете организовал ряд лекций, которые были изданы (202). Известные историки рассматривают революцию 1905 г. в регионах, ее социальные аспекты и восприятие ее современниками. Они полагают, что три существенных фактора характеризуют события 1905 г. в России: как переворот в государстве и в его юридической системе, усиление социальных массовых движений и появление идей обновления. В книге показана связь между Русско-японской войной, которая была империалистической, и революцией, ставшей «последствием социально-экономической модернизации».

По мнению авторов другого сборника, для России было несчастьем, что буржуазная революция, как можно было бы определить события 1905 г., произошла тогда, когда уже существовало мощное радикальное движение, стремившееся играть решающую роль в политике (236). Рабочий класс «решительно способствовал успеху революции 1905 г.»26. В литературе отмечается и роль восстаний в армии и на флоте (27).

Непосредственно Русско-японской войне посвящено несколько сборников. В результате международных конференций и семинаров, которые начались в Хайфе в 2001 и закончились в Японии в мае 2005 г., были изданы два тома и специальный выпуск журнала «The Russian review» (2008. № 1). Цель этих многочисленных встреч состояла не только в том, чтобы отметить столетие Русско-японской войны, но и пересмотреть, переписать ее историю. В предисловии к первому тому Р. Ковнер заявляет, что авторы двух томов (всего 49 статей) разделяют общую мысль о Русско-японской войне как «действительно поворотной точке в новой истории», так как она далеко вышла за пределы Манчжурии и Восточной Азии, внесла свой вклад в череду событий, которые привели к исчезновению гегемонии европейских держав в результате Первой мировой войны. В западной историографии высказывается мнение, что сила этого сборника в статьях о военной разведке, культуре и влиянии войны на весь мир. Ковнер утверждает, что Русско-японская война не была главной причиной Первой мировой войны, а только ускорила ряд уже протекавших процессов (188, т. 2, с. 308). В целом же двухтомник и показывает, что «Русско-японская война мостила дорогу катастрофе, которой стала Первая мировая война»27.

По-новому Русско-японская война рассматривается и в немецком сборнике (125). Новое – это прежде всего исследование войны с использованием междисциплинарного подхода историков к событиям войны, выявившегося в 2004–2005 гг. на конференциях, посвященных столетию войны. Русско-японская война – больше уже не дело только классической, дипломатической и военной истории, но также и междисциплинарных культурных исследований. В фокусе внимания новых публикаций не только Япония и Россия, но и территории, на которые распространилась война, – Китай и Корея, и то влияние, какое она оказала на весь мир. В книге ставится вопрос о том, была ли Русско-японская война началом новой эры. Этот вопрос идет не так далеко, как тезис, что эта война фактически начала отсчет глобальных мировых войн, став «мировой войной ноль», о чем заявляли в другом сборнике Дж. Стейнберг и др. А в этой работе авторы призывают освободить Русско-японскую войну, особенно в азиатском регионе, от всякой тени Первой мировой войны28.

О том, какое значение имела Первая мировая война для судьбы России, ученые продолжают ломать копья. Несмотря на многие расхождения в оценках развития истории России в ее роковые годы, историографы по-прежнему делятся на «оптимистов» и «пессимистов». «Оптимисты» считают, что царизм мог мирно развиваться в процветающую капиталистическую демократию. Экономика переживала рост, зерна демократии прорастали в Государственной думе, общество все более становилось независимым от государства. Для «оптимистов» революции в феврале и октябре 1917 г. были результатом несчастливого стечения обстоятельств, проявившихся главным образом в ходе Первой мировой войны. В 1917 г. Россия вместо предстоявшего ей блестящего будущего окунулась в десятилетия бедствий.

«Пессимисты» же полагают, что уже до 1914 г. царизм находился в состоянии назревающего революционного кризиса, общество и режим разделала пропасть. Царя презирали. Правительство не имело никакой поддержки. Напряжение между царем и народом усиливали экономические и социальные изменения. Города были центрами недовольства, застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Для «пессимистов» не столько важен был вопрос о том, стоял ли Николай II перед революцией, сколько вопрос о том, какого типа революция его сметет, дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице (126, с. 1). Но «пессимисты» и «оптимисты» могут вполне мирно ужиться на страницах, например, сборника статей. Так, в одном из таких сборников, изданном в честь Р. Маккина, говорится, что его авторы (оптимисты и пессимисты) разделяют пессимизм Маккина относительно того, что «позднеимперская Россия могла эволюционировать в стабильную конституционную монархию» (126, с. 8).

По мнению Д. Муна, «самой впечатляющей чертой всех трех кризисов был не социальный конфликт, а разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» (155, с. 68). Существенный и, пожалуй, решающий фактор в падении Николая II и царского режима в феврале-марте 1917 г. – разброд, разъединение среди элиты. Именно генералы убедили Николая II отречься от престола перед лицом неминуемого военного поражения и восстания гарнизона Петрограда. Крах старого режима позволил недовольству, десятилетиями подавляемому, вылиться в социальную революцию. Главным в революционном кризисе 1917 г. и последующих событиях была борьба за власть между умеренными либералами и социалистами, белыми и большевиками. Последние победили и просто уничтожили социальную революцию (186, с. 68).

На одной из международных конференций справедливо говорилось о стабильном интересе историков к проблемному комплексу с условным названием «российский либерализм», чему действительно удивляться не приходится, так как он представляет собой один из ключей к раскрытию проблем модернизации России, тенденций и альтернатив развития, континуитета и разрыва в преемственности в ее истории XIX–XX вв. (15, с. 405). И было бы, конечно, странно, если бы новые веяния в западной историографии русской революции не коснулись бы его, тем более, что два вечных «почему» – почему рухнуло самодержавие и почему не удержалось Временное правительство и восторжествовали большевики – напрямую связаны с либералами. Они пришли на смену старому режиму и оказались «калифами на час» (на восемь месяцев), уступив, в свою очередь, власть самой радикальной политической партии. Отсюда и перманентный интерес к российскому либерализму и у современных зарубежных историков. Некоторые из их новаций, например концепт «социально-моральной среды» для изучения либеральной субкультуры применительно к кадетской партии, уже опробован отечественными специалистами (15, с. 406–407). Вместе с западными историками осваивается нашими учеными и «лингвистический поворот» – язык символов и символы языка в революции (72). О. Файджес исследует не только политические и экономические аспекты истории крестьянства, но также и ее культурные и символические составляющие, и все это при глубоком «погружении» в архивный материал. В результате он воссоздает «ясный портрет русского крестьянства в революции 1917 г. при Временном правительстве» (237, с. 74). Думается, однако, что при всем мастерстве «живописца» отсутствие диалога между крестьянством и Временным правительством, оказавшимся для власти губительным, выписано слишком старательно, чтобы убедить, что именно так все и было и именно язык стоил головы российскому либерализму.

Назад Дальше