— Господи, твоя раба. Только и ты помни: жива буду — мне дашь. Коли умру… запытают, на месте ли убьют — дочке моей все… Одна у меня дочка… Дороже жизни… дороже глаз во лбу!..
— И я тебе клялась… Слово моё давала… Чего ж ещё?! А, постой… Зелье-то от времени силу свою не отменит ли?
— Десять лет пролежит, хоть в огне, хоть в воде, дай человеку, и в день человека не станет!..
— Ладно. Так и ты не бойся ничего… Вот столпчики тебе… Видишь, каким боярам первым написаны… И доступ получишь… И ото всех напастей сберегут, ежели что… Видишь ли? Бери, спрячь.
Бережно взяла из рук старицы монахиня три свитка-письма, перевязанных шёлком и печатью восковой припечатанных. Подойдя вплотную к большой неугасаемой лампаде, горящей перед образом Божьей Матери Всех Скорбящих Радость, Досифея стала разбирать крупно начертанные буквы под разными титлами: имена и прозвища тех, кому надо было на Москве передать послания.
— Пенинские?.. Свои против своих, значит? Оболенских же они!.. Ну, да, видно, свои грызутся — чужая не приставай… Да! Все люди знатные!..
И с этими словами Досифея завернула в платок свёртки и спрятала их на груди.
— Береги цидули-то. Хоть и нет там ничего ясного, да будет того, что мною посыланы… И себя, и всех загубишь, коли раньше сроку объявится дружба наша. А потом всё равно. Из гробу не встанет литвинка, чтобы крамолу казнить… Когда едешь?
— Завтра же, княгинюшка.
— Ин, ладно. Не проговорись где по пути али на самой Москве, что и была в этой стороне. Что со мной виделась… Ну, с Богом!..
С обычным поклоном, исполнивши метание, удалилась Досифея из кельи старицы Софии.
А старуха сейчас же кинулась ниц перед образами и стала молить, ударяясь лбом о каменный помост кельи.
— Господи! — молилась она. — Помоги! Научи… Вразуми… Дай гордыню врага сокрушить. Милосердный, попусти Еленке смерть принять мучительную… Дозволь еретичку извести!..
И горячо, со слезами, до рассвета молилась насильно постриженная старица София, прося у Неба одоления на врага…
Было это в самый день Благовещения, в понедельник, 25 марта.
Быстро и Светлый праздник Христов, Пасха приспела. Ранняя она была.
Радостно гудят колокола над Москвой, стольным городом… Подвешенные на новой колокольне каменной, ещё Василием начатой и теперь только отстроенной, медные великаны колокола гулко звенят, словно за весь народ радуются. И поют их медные зевы под ударами тяжких языков хвалу Всевышнему…
Отошла великая всенощная в церквах. Опустели улицы и площади кремлёвские, где перед каждым ярко освещённым храмом черно от народу было. Дозорные только на стенах стоят, словно истуканы чернеются, дремлют, опершись о древки секир или на стволы пищалей…
Зато необычные для такого позднего времени шум и оживление царят в ярко освещённых новых каменных палатах дворцовых. Разговляется там царь со своими боярами ближними, с дворней, стражей дворцовой и прочей челядью… Христосуется с сотрапезниками, по обычаю.
И Елена тут же.
Уж к концу пришла святая трапеза. Руки царь омыл. Глазки слипаются.
— Мамушка! — негромко говорит он матери. — Спать хочу больно. Устал ведь. Можно ли?
— Можно, сынок, можно… Прощайся, отпускай всех…
И прощается царь.
В это время подошла к Елене мамка царёва, слуга её близкая, сама Аграфена Челяднина.
— Пожалуй, государыня-матушка…
— Что надо, говори.
— Богомолица тут одна… Старица Досифея… Из Вознесенского монастыря…
— Знаю, видывала… Что же ей? Руга пойдёт им царская, как водится…
— Не то, господарыня… На Афоне была она… И до Ерулима-града святого сподобил дойти Всевышний. Памятку оттоль тебе принесла. Просфора, при Гробе Господнем свячена… Да яичко красное… Не погребуй… Дозволь челом бить…
— Как можно святыней такой брезговать?.. Пусть подходит. Где она?
— Здесь сейчас… Я и кликну её.
— Здесь? — задумавшись, переспросила княгиня. — Да как она добилась к тебе? Почему не завтра поутру?..
— На короткое время, на разговенье отпущена царское из монастыря… Только ради просьбы её, что тебя видеть надобно. Сама ты ещё когда поизволишь в монастырь… Ведь дорого, бают, яичко ко Христову дню… А мне о ней Плещеева-боярина жёнка шепнула. Знаешь, дружны мы с ней.
— Плещеева? Ну, это ничего!.. Проведи Досифею сюды… Я приму от неё дар, пока царь с гостями прощается…
Так, сама ничего не зная, уговорила преданная Аграфена Челяднина Елену принять посланницу Соломонии, взять просфору и яйцо красное из рук отравительницы.
Набожно на чистый плат приняла святую дань обруселая уже Елена.
А Досифея сладко приговаривает:
— Сподобил Господь… Вкуси, как Бог велел, натощах завтрева… Ещё краше да здоровей, чем есть, государыня, станешь…
— Спасибо, спасибо… Знаю уж… — отвечала Елена.
Одарила монахиню, чем пришлось — и скрылась, исчезла та из виду; так же незаметно, как пришла, смешалась с толпой челяди, которая повалила из дворца за отъезжающими боярами.
Проводивши всех, сдавши дьяку-приставнику на руки ребёнка-царя, ушла к себе и Елена.
Под иконы, за занавес киотный положила она дар Досифеи.
На другой день, 31 марта, поздно встала княгиня, сейчас же оделась, боярынь принимать и бояр пришлось, которые на поклон сошлися. И забыла про вчерашнее подношение Досифеи.
Только на второй день Пасхи, утром 1 апреля, подойдя к божнице, развернула платочек, увидала подарки, вспомнила.
«Грех какой… Уж поела я… Завтра не забыть бы разговеться с утра!» — подумала про себя княгиня.
И только во вторник, рано, встав с первой молитвы утренней, бережно отделила Елена кусок просфоры, освящённой, как думала, самим Иерусалимским патриархом… Съела часть с молитвой и святой водой запила, что в сулейке чеканной тут в киоте стояла. И яйцо свячёное очистила, разрезала на части и съела вместо раннего завтрака.
В это самое время вбежал к матери сын старший, ведя за руку братишку.
Юрий, младший сын Василия, не походил на бойкого, живого и пригожего Ивана.
Чрезмерно упитанный, с бледным, отдутловатым лицом, он еле переваливался на своих изогнутых ножках, тупо глядел на всё вокруг голубовато-серыми, прозрачными глазами и плохо даже говорил, несмотря на пятилетний возраст. За ними степенно, в сопровождении той же мамки Аграфены, вошла и двоюродная сестра царевичей, Евдокия Шуйская, на год моложе братца Ивана, данная ему в подруги, некрасивая, но тихая и послушная девочка. В руке она держала нарядно разодетую куклу.
— Мама, что ешь? Дай нам! — поздоровавшись с матерью, стал просить Иван.
— Да уж нечего. Видишь, яичко доедаю… Досифеино!.. — обращаясь к Аграфене, заметила Елена. — А вот, разве просфоры хочешь…
— Дай, дай… И Юре… И Докушке…
— А вы натощах ли, деточки?
— Нет, матушка-княгинюшка… Молочком уж, известно, тёплым поены… и с калачиком! — отозвалась мамка.
— Ну, так нельзя… Другой раз… Вот это пока берите…
И, подойдя к особой укладке, вынула и подала детям по писаному прянику.
Обрадованные, шумно двинулись обратно дети к себе. Здесь принялись разбирать игрушки: литые фигурки да кораблики со снастями, которые подарены были им к празднику, да яйца раскрывные, куда чрез слюдяное оконце глядеть можно и Вознесение Господне увидишь.
Играл солдатиками один Ваня. Юрий, опустясь в углу у печки на ковёр, сосредоточенно сосал данный ему пряник. Евдокия, как девочка, возилась с куклами, в колыбельку их спать укладывала.
Оставшись одна, Елена позвала свою ближнюю боярыню, что всегда голову княгине чесала, а сама подумала:
«Что за притча? Горечь особливая у меня во рту… Не хворь ли какая приближается? Надо матушкиного лекаря-фрязина спросить…»
Вошла чесальница, стала волосы разбирать, расчёсывать да собирать.
Вдруг Елена вскрикнула.
Чесальница задрожала даже вся.
— Что с тобою, государыня? Али дёрнула ненароком за волосики? Так уж прости, Бога для.
И отвесила земной поклон.
Но, поднимаясь и взглянув робко в лицо Елены, она и сама вскрикнула:
— Государыня-матушка, да что с тобой?..
Елена сидела, откинувшись, бледная, с неестественно расширенными зрачками сверкающих глаз. Губы вздрагивали, словно хотела она что сказать, да не могла.
Наконец, кое-как справясь со спазмом, перехватившим ей дыхание, княгиня еле пролепетала:
— Матушку… Лекаря… За Овчиной скорее…
Чесальница стрелой кинулась. Минуты не прошло, как покой княгини переполнился встревоженным, напуганным людом, всё больше женской прислугой дворцовой. Явилась и Анна Глинская, взглянула на дочь и затряслась даже вся.
— Что с ней? Говори скорее… Не мучь… — обратилась она к своему итальянцу-лекарю, осматривавшему поверхностно княгиню.
— Сейчас скажу… Прикажите выйти всем… Надо раздеть больную…
Все вышли по приказу старухи. Аграфена Челяднина, заглянувшая было тоже сюда, кинулась к детям, чуя недоброе и желая охранить их от неведомой беды…
Бурей ворвался в покой Овчина.
— Что случилось? Кто сгубил её?.. — забыв этикет и всякое стеснение, подбегая к постели, где врач уложил и исследовал Елену, вскричал боярин.
— Сгубили, верно!.. А кто — не знаю… — ответил, пожимая плечами, итальянец. — Что ела она сегодня?..
Пока звали постельницу княгини, чтобы допросить, князь Овчина припал к рукам Елены, лежавшей неподвижно, словно в столбняке, и стал целовать эти руки, обливать их слезами и тихо уговаривать:
— Очнись, голубка… Приди в себя… Скажи, что с тобой?.. Хоть глазом укажи… кто злодей?! На части разорву своими руками…
И словно услыхала его больная, узнала дорогого сердцу человека… Еле вздрогнули веки… Слёзы сверкнули в углах глаз и остановились, застыли там, как и вся застывшая лежала Елена.
— Не иначе как индийский яд тут один! — тихо произнёс, ни к кому не обращаясь, итальянец. — В чём только дали?..
Случайно взор его упал на небольшой поддон, покрытый белым платом. Здесь лежала початая просфора, освящённая не в Иерусалиме, а в келье Соломонии… И скорлупа от яйца, там же крашенного и ядом пропитанного.
Не говоря ни слова никому, отослав женщину, которая явилась к допросу, врач распорядился делать горячие припарки и класть к ногам больной, всю её обложить раскалёнными кирпичами, обернув их, чтобы тело не жгли.
Сам же кинулся к себе, в лабораторию. Ясно как день стало ему, что в просфоре и в яйце заключался сильнейший яд, «столбняковый», как зовут его. И Елене вряд ли дожить до вечера.
Так и сказал он Овчине, всем боярам, спешно собравшимся на большой государев совет.
Самого восьмилетнего государя, конечно, здесь не было. Порывался он к маме, да уговаривали его: больна-де… Просит повременить!..
Когда Аграфена узнала, что сама же она Досифею, отравительницу к княгине подвела, чуть с ума не сошла мамка! Волосы на себе рвала. В ноги брату, князю Ивану, и всем боярам кинулась.
— Моя вина… Я виновата, окаянная! — заголосила она. И рассказала, как дело было.
Кинулись Досифею искать. Но в монастыре её и не видели от Светлой заутрени от самой… И словно сквозь землю баба провалилась, хотя Овчина и другие бояре всю Москву вверх дном поставили…
На другой же день, 3 апреля, почти не приходя в сознание, скончалась Елена Глинская, полонянка-литвинка, умевшая полюбить Русь и охранять её пять тревожных долгих лет, хотя и при помощи боярской. Чутьё матери помогало правительнице. А случай избавил от ужасного дела: отравиться не только самой, но отравить и всех детей своих… Сразу внести горе и смуту в юное, недавно устроенное царство Всероссийское.
Когда привели детей прощаться к умирающей матери, впервые за сутки шевельнула она рукой, словно желая благословить малюток. А слёзы, тяжёлые, редкие, медленно покатились по щекам, принявшим уже фиолетовый оттенок.
Евдокия кинулась к тётке, обхватила её тонкими ручонками, зарыдала, забилась… Так и унесли малютку…
Юрий тупо глядел на мать, на всех собравшихся вокруг… И не выпускал конца телогреи мамки Челядниной, которая привела детей.
Иван, сильно побледневший, напуганный видом больной матери, поцеловал ей руку, как ему сказали, прижался плечом к Аграфене, которая на коленях у постели Елены целовала умирающей ноги, и так и стоял… Стоял ребёнок, и смутно вспоминалась ему иная пора: зимняя ночь… Огни… Чёрные тени вокруг саней… И на каком-то странном ложе лежит человек… Отец его, князь великий… И тоже — лицо страшное… И что-то силятся сказать его глаза… Рука, тяжёлая, холодная, вот как мамина сейчас, касается волос…
И вдруг, в непонятном ему самому ужасе, ребёнок дико вскрикнул и затрепетал весь, потрясаемый приступом судороги…
Быстро схватила на руки мамка выкормыша и помчалась, в кроватку уложила, чёрным прикрыла, все лампады зажгла… Крест с мощами, которым отец, умирая, благословлял на царство Ваню, в изголовье кроватки поставила. А сама кинулась к иконам и, до крови ударяясь лбом о помост, громко стала взывать:
— Прости, Господи! Помилуй, Господи!.. Отпусти прегрешения все, вольные и невольные… Спаси, защити и помилуй…
А над телом усопшей княгини чёрный клир собирался отходную петь…
Только колокола кремлёвские не отозвались сейчас же на печаль в доме царском — ликующий пасхальный перезвон, дрожа в весеннем воздухе, словно твердил:
— Нет смерти в мире… Только жизнь вечная под разными видами… И самая смерть ведёт к жизни вечной!..
Глава VI
ГОДА 7046-й (1538), 10 АПРЕЛЯ — 7051-й (1543), 9 СЕНТЯБРЯ
Тяжёлое время настало для малютки-господаря московского.
Семь дней только минуло, как мать у него так безвременно умерла, а уж «большие бояре», враги Овчины, недруги Глинских и всей дружины прежней великокняжеской, свою власть-силу стали показывать.
Утром, 10 апреля, спал ещё Иван, когда почувствовал, что будит его мамка ближняя, Аграфена.
Это очень понравилось ребёнку. Хоть и ласков был к мальчику дядька, приставленный с пяти лет, по обычаю, смотреть за царём, но, конечно, ребёнок пестунью свою любил несравненно больше.
И теперь, в полусне, почуяв её руки у себя на голове, заслышав её голос, он, не раскрывая глаз, притянул мамку за шею, нашёл её ухо и капризным тоном забормотал:
— Грунька, злая… Не буди… Спать хочу! Не встану вот и не встану… Рано, поди…
И, оттолкнув Челяднину, он снова готовился уснуть.
— Ой, проснись, государь! — тревожно, но тихим, сдержанным голосом заговорила Аграфена… — Коли ты нас оставишь — кто же защитит? Я ли тебя грудью своей не питала, не выкормила?!
Иван сразу вскричал:
— Обидеть! Тебя? Кто хочет? Кто смеет? Да я голову велю срубить… Я сам…
И он неодетый, на кроватке, встал во весь рост, стиснув зубы, сверкая тёмными живыми глазами, словно волчонок, у которого берут матку-кормилицу…
— Ой, вели… Ой, покрой, заступись за нас… За Ваню, за брата моего любезного… Сам же жалуешь его, Ванюшка… Как отец он любит тебя… А его в ночи пришли, схватили… В каменный мешок вкинули, что под двором твоим новым… Там хотят голодом уморить…
Хотя мальчик и не понял весь ужас того, что говорила мамка, но суть ясна: обидели лучшего человека после мамы и мамки Аграфены; куда-то увели князя Овчину-Телепнева.
Ребёнок задыхался от негодования и злости, вдруг стихийно проснувшейся в груди.
— Кто смел?! Кто посмел?! — только и мог выговорить он.
— Посмели, Ванюшка! Птенчик, государь князь милостивый… Люди смелые, могучие… Да тише ты говори. Прокралась я к тебе… Ведь и меня хотят взять от тебя… сослать, в монастырь заточить, а то и совсем покончить, как с братцем, князем Иваном Феодорычем.
Тут мальчик даже и сказать ничего не смог. Отнять у него Аграфену? Да разве это мыслимо? Или он не царь? Не читал сам все указы, какие от его имени писались, его печатью скреплялись?! Не ему послы и воеводы и бояре главные руку целуют, на жалованье благодарят?! Не он — царь всея Руси? Юн он ещё, правда, но он самодержец. И мама-покойница, и все толковали ему это. Маму смерть взяла. Смерть сильнее государей. А из людей, из русских и чужих даже, кто посмеет не послушать его?..