Когда родился Кристофер, Реймонд обрадовался было появлению наследника, но тот оказался худшим из всех отпрысков. У него вечно все шло наперекосяк: плохое зрение, слабый желудок, в пять лет чуть не умер от мастоидита. Джессика так его разбаловала, что Кристофер превратился в еще бо́льшего рохлю и труса – боялся буквально всего. Что бы Реймонд ни делал, ситуация не менялась. Он вспомнил, как запускал для детей фейерверки, и Кристофер, которому не понравились громкие звуки, поднял рев; как отвел их в зоопарк, где можно было покататься на слоне, а Кристофер отказался лезть ему на спину и закатил жуткую сцену – прямо на людях! Джессика постоянно твердила, что мальчик всего лишь чувствительный. Но Реймонд считал его неженкой, и это пробуждало в нем наихудшие черты. Где-то в глубине души он понимал, что обращался с сыном плохо, и в итоге исполнялся ненависти и к себе, и к нему. Да мальчишка же напрашивался! Эти его трясущиеся руки, неуклюжесть, безмолвие, когда его бранили, доводили Реймонда до непреодолимой ярости, которую он если и мог умерить, то лишь до раздражительности. Когда Реймонда за недостаточный ум критиковал его собственный отец, он всякий раз выходил из себя и делал что-нибудь другое – и, черт возьми, делал отлично. Получал высшие награды по регби и гребле, стал первоклассным стрелком и лучшим ныряльщиком в учебном заведении – папаше было чем гордиться, если бы он только задумался. Однако он и дальше заставлял Реймонда чувствовать себя идиотом потому, что тот не понимал ненужных ему вещей. Чудесным спасением стала армия. Там дела Реймонда шли прекрасно – к началу войны он уже стал капитаном, потом майором, получил ордена, женился на Джессике и провел с ней божественные две недели в увольнении в Корнуолле. А потом случился Ипр, третья битва – где он и потерял ногу. Ему казалось, что наступил конец света – и это, несомненно, был конец его карьеры. Реймонд бесчисленное количество раз сражался с жалостью к самому себе и думал, что победил, но, наверное, в итоге стал жестче к остальным – ко всем этим счастливчикам с двумя ногами, которые ни малейшего понятия не имели, каково приходится ему. Джуди они с Джессикой вообще не планировали. Реймонду пришлось устроиться в школу, чтобы, как учителю, меньше платить за обучение Кристофера. Тетушка Лина время от времени помогала с девочками – правда, никогда не предупреждала о своих намерениях, поэтому Реймонд и Джессика ни в чем не были уверены. Зато сейчас, после смерти тетушки Лины, им досталось некоторое количество денег и хороший дом. К сожалению, случилось это слишком поздно. Дети, которые – как теперь осознал Реймонд – в детстве его боялись, теперь становились просто равнодушными.
Вели они себя по-разному. Анджела смотрела на отца с пренебрежением, ясно давая понять, что он ей наскучил. Кристофер его изо всех сил избегал, а если не мог, то держался нарочито вежливо. Нора и Джуди всегда разговаривали с ним особым услужливым и покладистым тоном – Джуди, как подозревал Реймонд, подражала Норе, а та, в свою очередь, копировала Джессику, которая проявляла подобное непреклонное спокойствие всякий раз, как Реймонд становился раздражительным. Его словно отстраняли от семьи, от их общей жизни.
Он наконец сменил шину и запихнул проколотую в багажник, забитый под завязку, а затем сел в машину к своим молчаливым попутчицам. Мисс Миллимент, улыбнувшись, пробормотала что-то вроде извинений за свою бесполезность, а леди Райдал, которой мысль быть кому-либо полезной в жизни бы не пришла в голову, уничижительно выдала:
– Ей-богу, мисс Миллимент! Не думаю, что в обязанности гувернантки входит знание о том, как сменить колесо машины!
А потом, помолчав, добавила:
– Проколотая шина – ничто в сравнении с тем, с чем нам придется мириться.
Весь остаток пути Реймонд в злобном отчаянии жалел, что он не один, что едет не в дом тетушки Лины в Френшэме, где его на лужайке ждала бы с чашечкой чая Джессика (и больше никто другой), и что вместо этого он вынужден везти старую каргу и гувернантку в загородный дом Казалетов.
* * *
К четырем часам все той же субботы Сибил и Вилли пришлось сделать перерыв – у них закончился материал. Сибил пожаловалась, что умирает от желания выпить чая, а Вилли ответила, что с боем прорвется на кухню и приготовит его.
– Знаешь, «с боем» было верным выражением, – заметила она, выйдя спустя несколько минут с подносом на лужайку, где Сибил уже выставила пару лежаков. – Луиза с Норой стряпают ужин для нянечек, а Эмили сидит в своем плетеном кресле и делает вид, что их там нет. Они такие храбрые, я бы вот не выдержала. Я уже говорила Эмили, что ситуация экстренная, но она лишь посмотрела на меня так, словно я все выдумываю.
– Думаешь, она заявит об увольнении?
Вилли пожала плечами:
– Вполне возможно. Она так уже поступала. Но она обожает Эдварда, поэтому не уходит. Хотя Эдварда здесь не будет. Правда, сомневаюсь, что ее прельщает перспектива жить в сельской местности и готовить на целую ораву женщин и детей.
– Эдвард действительно собрался на войну?
– Если сможет. То есть если его возьмут. Хью не возьмут, – добавила Вилли, заметив выражение Сибил. – Наверняка скажут, что он должен заниматься фирмой.
– Он все равно собирается жить в Лондоне, – произнесла Сибил. – А я заявила, что не позволю ему оставаться в том доме в одиночку. Я ведь с ума сойду от беспокойства.
– Но ты же не можешь взять в Лондон Уиллса!
– Знаю. За ним и Роландом присмотрит Эллен, верно? И здесь будешь ты, не так ли? Из-за Роланда? – Сибил и мысли не допускала, что кто-то способен бросить шестимесячного ребенка.
Вилли закурила сигарету.
– Честно говоря, я еще не думала.
Ложь. Она думала – постоянно, на протяжении последних недель, – что если бы только не повесила на себя очередного ребенка, то смогла бы взяться за множество полезных – и интересных – дел. Разумеется, Вилли любила сына, но он был вполне счастлив под присмотром Эллен, которая радовалась необходимости заботиться о младенцах. С Невиллом и Лидией в некоторых случаях ей становилось уже слишком трудно, почти невыносимо.
Провести войну, оставшись на хозяйстве соломенной вдовой, казалось Вилли перспективой одновременно удручающей и бестолковой. Она же работала в Красном Кресте, а значит, могла бы с легкостью стать медсестрой или обучать добровольческие медицинские отряды, управлять санаторием для выздоравливающих или помогать при столовой… Куда лучше, если бы на страже их домашней крепости осталась Сибил – у той нет иных стремлений, кроме как ухаживать за мужем и детьми. Вилли бросила на нее взгляд через чайный столик – Сибил сидела, сложив на коленях недовязанные голубые носочки, и мяла в пальцах белый платок.
– Я не могу, не могу оставить Хью в Лондоне одного, – произнесла она. – Он не любит клубы и вечеринки, как Эдвард, в доме он один не справится. Но стоит мне об этом заговорить, как Хью тут же сердится, будто я считаю его бесполезным.
Она посмотрела Вилли в глаза, а потом отвела взгляд, так как ее собственные – голубые, но уже потускневшие – наполнились слезами.
– Боже, сейчас выставлю себя полной дурой. – Сибил промокнула глаза платочком, высморкалась, а затем отпила чаю. – Это все так жутко! Мы ведь никогда не ссорились. А тут Хью едва ли не обвинил меня в том, что я недостаточно беспокоюсь об Уиллсе!
Сибил так яростно замотала головой, отрицая даже саму эту мысль, что на лицо упало несколько выбившихся из небрежной прически прядей.
– Дорогая, я уверена, решение найдется. Подождем, посмотрим, что будет.
– А на большее мы пока и не способны, верно?
Сибил вытащила из волос несколько шпилек и принялась скручивать хвост в пучок.
– И все это еще хуже потому, – произнесла она, держа в зубах шпильки, – что я прекрасно понимаю, насколько наша проблема обыденна по сравнению с тем, что придется вынести большинству людей.
– Разумеется, станет только хуже, если будешь думать о тех, кто в более тяжелом положении, – отозвалась Вилли, которой такая ситуация была знакома. – В смысле, ты просто чувствуешь себя виноватой из-за того, что у тебя собственные проблемы, а это ничем делу не поможет.
Из дома вышла Луиза, держа тарелку с парой свежих дымящихся батских булочек.
– Подумала, вы захотите попробовать, – сказала она. – Первая партия, только из духовки.
– Нет, спасибо, милая, – тут же сказала Вилли. После рождения Роланда она прибавила в весе.
– А я – с удовольствием, – отозвалась Сибил, заметив, как при отказе матери изменилось лицо Луизы. Зря Вилли не согласилась, подумала она.
А Вилли отметила про себя, что Сибил не стоит есть булочки. Она тоже поправилась после Уиллса, но не придавала этому особого значения – только смеялась, когда не могла влезть в старые платья, и покупала новые, большего размера.
– Господи! Вкуснотища! Как из магазина, только лучше.
– Можете съесть и вторую. Я их кучу наготовлю для нянечек. А Эмили тоже отказалась пробовать, – добавила Луиза, категорично записывая свою мать в одну категорию с Эмили в надежде, что это ее заденет. – Она бесится, что я умею их готовить. И Нору жутко достает из-за пирогов, но Норе как с гуся вода. Жаль, что я так не могу. Ей вообще все равно, что к ней так плохо относятся.
– Вы ведь приберете за собой, как положено?
– Мы же сказали, что приберем, – ответила Луиза нарочито терпеливо, но рассчитывая, что тон вышел уничижающим, а затем зашагала обратно в дом.
– Она так вытянулась за год, верно?
– Да, выросла почти из всех вещей. Боюсь, что окажется чересчур высокой. А еще она ужасно неловкая. Установила рекорд по битью посуды в школе домоводства.
– Но это ведь нормально, не так ли? Дети просто не сразу привыкают к своим новым размерам. У тебя таких проблем не возникало, Вилли, ты ведь всегда была миниатюрной – и аккуратной. Саймон, кстати, тоже вечно попадает в передряги.
– Ох, ну он же мальчик! Они всегда все ломают. И Тедди иногда может что-нибудь разбить. А Луиза попросту небрежная. У нас с ней всегда были сложные отношения, но теперь она грубит даже Эдварду. Так что мы вздохнули с облегчением, когда отправили ее в школу. Правда, не знаю, насколько учеба в этом заведении ей пригодится.
– Батские булочки вышли восхитительными.
– Да, дорогая, вот только скажи, когда тебе в последний раз приходилось их готовить? По крайней мере, их учат проводить собеседование с прислугой. Но вот прочее, например, как гофрировать стихарь!.. Ей-богу! Кто вообще счел это умение полезным?
– Бесценным, если выйти замуж за священника.
– Мне кажется, так скорее поступит не Луиза, а Нора.
– Она вырастет замечательной, правда? Доброй, правильной, такой благоразумной.
Хотя бы в отношении добродетелей, присущих девочкам, они пришли к согласию.
– Но Луиза будет чересчур эгоистичной, – подвела итог Вилли. – Как думаешь, где там запропастились эти дети? Говорила же им вернуться к чаю.
– Кто именно?
– Лидия и Невилл. Они, кажется, все время проводят в Хоум-Плейс, а здесь их почти не видно.
– Они разозлились, что их поселили с малышами… – начала Сибил, но Вилли ее перебила:
– Да знаю. Но я специально не хотела оставлять комнату для Руперта и Зоуи, ведь ей наверняка будет тяжело находиться рядом с нашими малышами.
– Ты права. Бедняжечка Зоуи. Должна заметить, что и от эвакуированного к нам приюта ей явно не легче.
– Да. Но, быть может, она…
– Ты сама-то в это веришь?
– Не знаю. Но Эдвард сказал Руперту, что лучше всего в их ситуации поскорее сделать нового ребенка, и Руперт вроде как согласился, так что – возможно.
– Ох, тогда хорошо.
Сибил не стала говорить, что Руперт спрашивал мнение Хью. Тот посоветовал дать Зоуи полгодика, чтобы она справилась с потерей, и Руперт счел эту мысль отличной, но Вилли поймала ее взгляд и произнесла:
– Подозреваю, что он и к Хью обратился и получил прямо противоположное мнение?
– Как ты угадала?
– Это же наш старый добрый Руп, – отозвалась Вилли, убирая со стола чайные приборы.
– И все же я считаю, что лучше бы он спросил саму Зоуи.
* * *
Зоуи поручили собрать сливы, которых и так уже хранилось в изобилии, «но нельзя позволить им пропадать», как сказала тем утром Дюши, «поэтому, Зоуи, дорогая, если сумеешь обобрать все деревья в саду, мы полакомимся сливовыми пирогами, а остальное законсервируем. И будь осторожна – там вьются осы». Зоуи взяла самую вместительную корзину из тех, что смогла найти в теплицах, и маленькую лесенку, которую приволокла к садовой ограде, а затем принялась методично собирать плоды с каждого выращенного шпалерным методом дерева. Такое занятие ей нравилось больше, чем вышивать вместе с тетушками или сочинять еженедельное бессмысленное письмо матери, которая отправилась на неопределенный срок погостить у подруги на острове Уайт. С прошлого года Зоуи старалась быть к матери добрее, уделять ей больше внимания, но зачастую получалось просто вести себя не так зло, как раньше. А с июня, потеряв ребенка, Зоуи погрузилась в такую всепоглощающую апатию, что ей проще было оставаться в одиночестве. Наедине с собой не приходилось бодриться, терпеть сочувствие или любезность, которые либо раздражали, либо вызывали слезы. Зоуи казалось, что теперь она всю жизнь будет вынуждена мириться с незаслуженными знаками внимания, выдавать неискренние ответы, постоянно выставлять себя в неправильном свете и, как она уже предвидела, якобы «оправляться» от того, что все, кроме нее самой, воспринимали как естественную трагедию. Беременность оказалась ровно такой тяжелой, как Зоуи себе и представляла. Ничего из того, что ей рассказывали, не сбылось. Утренняя тошнота, которая должна была продлиться всего три месяца, так и не прекратилась, да и случалась не только по утрам. Последние четыре месяца спина болела настолько, что Зоуи никак не могла найти удобную позу, а по ночам ей приходилось каждые два-три часа просыпаться и идти в туалет. Лодыжки опухли, в зубах появлялись бесконечные дырки, и впервые в жизни она испытывала одновременно скуку и тревогу, причем в равных пропорциях. Всякий раз, когда ей становилось действительно скучно, а заняться чем-нибудь интересным не было сил, Зоуи охватывала тревога. Если это ребенок Филипа, будет ли он похож на отца? Мгновенно ли поймут окружающие, что отец – не Руперт? Как она сама будет относиться к ребенку, зная, чей он на самом деле, и притворяясь, что он от Руперта? От этих мыслей на нее всякий раз накатывало невыносимое желание кому-то все рассказать, сознаться и понести наказание. Может, даже не получить прощение, но хоть кому-нибудь открыться. Но Зоуи удавалось сдержаться. Она была слишком подавлена, и ей даже в голову не приходила мысль о том, что это вполне мог быть ребенок Руперта. А ведь он так нежен с ней! Его ласка, терпение и любовь оставались неизменны на протяжении всех ее мучений с тошнотой, частых слез, приступов уныния и жалости к себе, вспышек раздражительности (да как он может ее понимать, ведь он ни черта не знает?) и многократных извинений за свою бесполезность (такое случалось, когда чувство вины казалось ей наиболее тягостным). Руперт терпеливо поддерживал ее, пока она наконец не родила у них дома под присмотром акушерки, к которой всегда обращались члены их семьи. После долгих, наполненных страшной болью часов Руперт, пробывший с Зоуи все это время, наконец вложил ей в руки сверток: «Вот, моя милая девочка. Разве он не прекрасен?» Она опустила взгляд на головку с черными волосиками, обрамленную белой шалью с кружевом, которую связала Дюши. На сморщенное желтое личико – ребенок родился с сильной желтухой. Зоуи уставилась на высокий лоб, длинную верхнюю губу… и все поняла. Она посмотрела на посеревшего от усталости Руперта и закрыла глаза, чтобы сдержать жгучие слезы, не в силах вынести искренность его тревоги, заботы и любви. И это было наихудшее мгновение. Зоуи не представляла, как ей придется смотреть на его гордость и счастье. «Я страшно устала», – произнесла она. Вышло похоже на стон. Акушерка забрала ребенка и сказала, что Зоуи должна хорошенько отдохнуть. Руперт поцеловал ее, затем она осталась одна. Лежала, неподвижная, неспособная заснуть от мысли, что теперь навеки останется скована снедающей ее ложью: то крошечное, чуждое ей существо будет расти, становиться все более похожим на Филипа, которого к тому времени Зоуи уже возненавидела. Пришло жуткое осознание – свободу ей даст лишь смерть ребенка. Или моя, думала Зоуи, ведь желать погибели себе, а не другому созданию было чуточку правильнее. А затем не прошло и недели, как ребенок действительно умер. Он с самого начала оказался болезненным и все никак не поправлялся. Не хотел пить молоко матери, которого у нее было в избытке, а если и пил, то сразу срыгивал. Почти не спал, все время бессильно плакал – колики, как говорили, – а потом акушерка сказала что-то про заворот кишки, мол, у малыша в любом случае не было шансов выжить. О смерти ребенка – Зоуи отказалась придумывать ему имя – ей сообщил Руперт, и его горе стало последним ужалившим ее шипом, прежде чем ее окутало неуютное спокойствие. Все кончено. Потом ей пришлось многие дни терпеть страшную жажду и боль, пока молоко не иссякло, оставив на ее прекрасной груди, которой Зоуи так гордилась, растяжки. Но это ее не волновало. Ее больше вообще ничего не волновало. Принимать собственное облегчение было опасно – разве она не желала смерти ребенка? Поэтому Зоуи продолжила скрывать то единственное, что хотела бы рассказать одному тому, кто ее любил. Восстанавливалась она долго – все время чувствовала усталость, спала ночами и дремала днем, просыпаясь изможденная своим оцепенением. Ее окружало заботой все семейство, однако, на удивление, достучаться до нее сумела лишь Клэри. Однажды Зоуи проснулась в гостиной на диване, где задремала, и обнаружила рядом Клэри, которая осторожно опускала на столик поднос с чаем. Она приготовила еще и лепешки-сконы, по ее словам, первый раз в жизни, поэтому не знала, хороши ли они на вкус. Увы, они оказались твердыми как камень и неожиданно увесистыми.