Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России - Кобрин Кирилл Рафаилович 2 стр.


Собственно, втолкнула Европу в «современность» Революция, точнее – сразу серия революций, политических, социальных, промышленных, научных и технологических. Индустриальная революция началась в Британии примерно тогда, когда в России родился Карамзин, однако она стала набирать обороты параллельно с началом первой и самой действительно значительной до 1917 года политической и социальной революции – Великой французской. Британская технологическая революция, связанная с использованием машин, парового двигателя, металлических и стеклянных конструкций и т. д., не только породила на этом острове революцию индустриальную, она перекинулась на континент и к середине XIX века была везде, в том числе – пусть и в значительно более скромных масштабах – в России. Великая французская революция (будучи отчасти детищем революции в североамериканских колониях Англии) растормошила континент; она и последовавшая за ней наполеоновская эпопея привели к решительной смене социальных, политических, экономических порядков, к смене, которую не смогли отменить победившие в конце концов контрреволюционеры. Переворот свершился – и после 1815 года «легитимным» континентальным режимам оставалось только припудривать лицо новой реальности, делая вид, что она все равно похожа на маркизов и маркиз славных времен ancien régime. Великая французская революция была разом политической, социальной и национальной; соответственно, она стала толчком и примером для последующих европейских революций, пусть они чаще всего были более, так сказать, «специализированными» – либо чисто «социально-политическими» (или даже просто «политическими»), как события 1830 и 1848 годов во Франции, либо «национальными» или даже «национально-освободительными», как революции 1848–1849 годов на территории Германии и Австрии (Венгрия, Италия и т. д.), поход «тысячи» Гарибальди в 1860–1861-м и польские восстания 1830–1831 и 1863 годов. Впрочем, продолжались и «смешанные революции», вроде тех, что в том же 1848-м вспыхнули в немецких землях Германии и Австрии. Никогда ни (естественно) до, ни после Европа не переживала такой революционной лихорадки. Меньше чем за 100 лет – чуть ли не десяток глубочайших потрясений. Из этих потрясений Европа и вышла «современной».

В России же – если не считать восстания декабристов и драматических событий в Польше – никаких революций и даже их попыток в этот период не было. Так что опыт становления «современности» русскому общественному мнению пришлось заимствовать. Подобные вещи для России вовсе не новы – начиная с Петра Великого процесс «перенимания и усвоения» европейского образа жизни, технологий, политического, административного и социального устройства, культурных достижений и целых институций шел постоянно. Собственно, и формирование языка общественной дискуссии началось с того, что в русском стали появляться иностранные заимствования, обозначавшие вещи и идеи, которые перенимались – или имели быть воспринятыми. Поэтому первым героем нашей книги стал Николай Михайлович Карамзин, который внес больше всех прочих в этот процесс. Но это было только начало. Описывать и анализировать процесс становления «современности», «модерности» в Европе нужно было, находясь там, внутри нее, будучи если не участником, то хотя бы включенным наблюдателем происходящего. Конечно, все это произошло почти случайно, ненамеренно, так сложились обстоятельства – к примеру, Карамзин, отправляясь в мае 1789 года в большое европейское путешествие, не знал, что через два месяца там, куда он ехал, произойдет революция. Герцен, оказавшись в Париже в 1847 году, не мог предполагать, что станет свидетелем революции сначала Французской, а потом – оказавшись в Италии – еще и тамошней. Но случайности происходят со многими – и только наши герои сделали из своих перемещений по Европе именно те выводы, что оказались исключительно важны для русского общества.

Соответственно, второй важнейший элемент описываемого в этой книге процесса – состояние русского общества и русской культуры в период с конца XVIII века по середину XIX. Формирование нового общественного языка, общественной повестки и общественного мнения было бы невозможным – несмотря даже на все таланты и героические усилия Карамзина, Чаадаева или Герцена, – не будь русское общество готово к этому. Разговор на европейский лад в комнатах Зеленцова не имел шансов начаться, не существуй сами эти комнаты в известном нам виде, не будь они обставлены современной мебелью, такой же, как в Германии, или во Франции, или в Англии, не окажись в них всех этих псевдоантичных скульптур, бидермайеровых миниатюр, музыкальных нот, газет и прочих примет того, что еще недавно называли «цивилизацией». Конечно, и понятия, и некоторые общественно важные сюжеты были привезены/присланы из Европы русскими путешественниками Карамзиным, Чаадаевым, Герценом и многими другими – но судьба их сложилась совсем по-иному, нежели там, где они возникли. То, что русская культура, общество и российская власть «перенимали» на Западе, становилось не просто «своим», а «исключительно своим», поражая бывших бенефакторов особенностью и отдельностью. Как-то неловко повторять общие места, но явление Пушкина ровно через 100 лет после переизобретения России Петром продемонстрировало не что иное, как «европейскость» русской культуры и русского общества – привнесенный, навязанный своевольной властью новый способ отношения между «словами и вещами», неслыханный для Московской Руси, привел к появлению совершенно особой словесности, европейской и русской, очень глобальной и очень локальной одновременно. Эта словесность, названная позже «золотым веком русской литературы», легла в основу модерной русской культурной идентичности – а ведь истоком ее были чистое заимствование и импорт. Так вот, то, что происходило с русской словесностью в первой трети XIX века, во второй трети того же столетия стало свершаться в общественной мысли и общественном сознании. Карамзин создавал их новый язык и формулировал их повестку;Чаадаев напомнил о глубокой пропасти между Россией и Европой, тем самым заставив многих с большей энергией продолжить дело Карамзина; наконец, Герцен «вернул» Европе долг, став активным участником тамошнего революционного движения и преподнеся бывшим учителям русский вариант социализма. С этого момента Россия стала равноправным участником общественно-политических битв Европы – пока в 1917 году не превратилась, на несколько десятилетий, в их чемпиона.

Однако материальных примет Европы, ее «вещей» – стен, мебели, безделушек и объектов искусства – и даже европейских слов и европейских идей мало. Нужны те, кто обживет комнаты Капитона Зеленцова и начнет разговаривать там, то есть нужны люди, социальная группа или даже класс, заинтересованный в общественной дискуссии. Этот класс стал появляться в конце XVIII столетия – и Карамзин был его представителем. Сначала их мало – людей с высшим образованием, но ведущих частную жизнь, оставивших службу, а позже – и вовсе не служивших; но со временем таких становится все больше, и постепенно складывается кадровый резерв для пополнения новой сферы деятельности в России – общественно-политической, да и отчасти для уже существующей сферы, тесно переплетенной с общественно-политической, – культурной. Увы, еще одна банальность, не переставшая быть от своей общеизвестности истиной: до октября 1905 года, когда в Российской империи публичной политики не было, кроме той, что осуществляла и репрезентировала власть, людям с незаурядным общественным темпераментом было только два пути – в подпольщики и в литераторы; эти две области также нередко совпадали. Так что тут дело не только в одной из важнейших особенностей «модерности», в превращении «культуры» в «политику» в рамках нацстроительства и классовой борьбы, здесь еще и российская особенность, смешавшая все карты, оставив тем, кто хотел заниматься «чистым искусством», одной только изящной словесностью, лишь маргинальное место. Там и нашли приют Фет и Анненский. Только появление легальных политических партий, бесцензурной партийной прессы и избираемого парламента вернуло русской словесности возможность думать о себе как о деятельности возвышенной и не зависящей от злобы дня. Без Манифеста 17 октября 1905 года, к примеру, акмеизм как литературное движение был бы невозможен.

Эта книга состоит из трех глав; каждая из них посвящена одному из наших героев. Моей задачей не является ни сочинять их краткую жизненную или творческую биографию, ни давать обзор основных сочинений и идей. Еще менее книга претендует на то, чтобы быть солидным академическим исследованием, которое внесло бы вклад в карамзино-, чаадаево- или герценоведение. Цель ее совсем иная – на примере нескольких выбранных текстов (а порой даже фрагментов), написанных героями книги, продемонстрировать, как их усилиями складывался язык общественной дискуссии и формировалась общественная повестка в России. При этом я старался не упускать из виду, что ни Карамзин, ни Чаадаев, ни даже Герцен не были целиком поглощены этим делом – они занимались разными вещами, более того, даже многое из того, что было ими сделано в этой области, сделано нерефлективно и бессознательно. Но результат получился тот, который получился.

Я старался даже не «анализировать» избранные тексты и фрагменты, а скорее их внимательно, «медленно» прочесть, привлекая для понимания самый разнообразный материал из связанных с темой исторических и историко-культурных сюжетов. Так получилось, что большинство из привлеченных сюжетов – европейского происхождения; в этом смысле я иду по следам моих героев, как бы «привнося» Европу в Россию, с тем чтобы потом «вернуть» заимствованный материал уже в виде «русского влияния» на европейские дела. В каком-то смысле я не ждал особенно сенсационных результатов – почти все выводы, к которым я прихожу, так или иначе известны; однако проблема заключается в том, чтобы разместить как бы «известные» вещи в надлежащем порядке. И здесь возникает еще одна проблема.

Дело в месте Карамзина, Чаадаева и Герцена в русском литературном и общественно-политическом каноне. Этих авторов чтут (и поминают где положено), однако они, по разным причинам конечно, почти безнадежно потеряли сколько-нибудь серьезную актуальность. Иными словами, кроме специалистов и ничтожного количества энтузиастов, моих героев никто не вспоминает – разве что цитаты из них, выдернутые из контекста, понадобятся в пропагандистских целях. Причины действительно разные. Карамзина «губит» то, в чем оно особенно преуспел; создатель современного русского литературного языка, расцененного современниками как неслыханное покушение на традиции, сейчас считается автором настолько лингвистически- и интонационно-старомодным, что читать его неловко. Повесть «Бедная Лиза», которой Карамзин открыл новую русскую прозу, сегодня выглядит весьма наивной, и это ощущение автоматически переносится на другие сочинения автора, в том числе на «Письма русского путешественника». Что касается «Истории государства Российского», то о ней судят по оценкам современников и позднейших специалистов, а также по пересказам и цитатам. С Чаадаевым еще хуже. Он навсегда остался в популярной истории русской культуры как адресат знаменитого пушкинского стихотворения и сочинитель странных «философических писем», причем зачем-то на французском языке. Еще кое-кто помнит, что Чаадаева объявили сумасшедшим. Анекдот закрыл человека, личная биография (дружба с Пушкиным и проч.) мыслителя заслонила его мысли. С Герценом и того хуже. Семь десятилетий он провел в официальных советских святках из-за того, что Ленин отчеканил знаменитое: «Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию». Этого нашего героя – несмотря на уважение многих неофициозных историков и литераторов в СССР – прочно поместили в ту же категорию, что и Чернышевского; Герцен стал героем анекдотов и объектом кислых шуточек и несмешных стишков. Оттого у этой книги есть еще одна, побочная (и скромная) задача: напомнить, что на самом деле Карамзин, Чаадаев и Герцен сделали для современной (во всех смыслах) России. Не «воскресить» их, как это принято в популярных книжках и медиа, предлагая переписать историю от и до в пользу несправедливо забытых, а именно «напомнить». Мои герои не нуждаются в воскрешении, они достаточно сильны, чтобы быть в своем праве.

На то, что эта книга не является академическим исследованием, указывает еще одно обстоятельство. Читатель не найдет длинных подстраничных библиографических ссылок и указаний на цитированные страницы. Все-таки я надеюсь сделать мое рассуждение читаемым для людей за пределами определенной области академического знания – в разумных рамках, конечно. Это значит, что основная библиография все же представлена, но в конце ее отдельным списком – для тех, кто захочет узнать о темах книги побольше. С другой стороны, будучи историком по образованию и по склонности, автор строго относится к фактам – это значит, что все они (и цитаты тоже) тщательно проверены.

Я хотел бы поблагодарить Ирину Прохорову за – неожиданное для меня – предложение заняться историей российской модерности, а Андру Консте, Иеву Балоде и Ивету Либергу за возможность провести четыре недели в Доме писателей в Вентспилсе и завершить эту книгу.

Глава I. Карамзин: в начале будущего

В полном одиночестве я сел в почтовую карету, имея при себе только чемодан да баул на крыше…

Гете. «Первое итальянское путешествие»

Мартен обратил внимание на полки, уставленные английскими книгами.

– Я думаю, – сказал он, – что республиканцу должно быть по сердцу большая часть этих трудов, написанных с такой свободой.

– Да, – ответил Прококуранте, – хорошо, когда пишут то, что думают, – это привилегия человека.

Вольтер. «Кандид, или Оптимизм»

Разуметь друг друга

«В Потсдаме есть русская церковь под надзиранием старого русского солдата, который живет там со времен царствования императрицы Анны. Мы насилу могли сыскать его. Дряхлый старик сидел на больших креслах и, слыша, что мы русские, протянул к нам руки и дрожащим голосом сказал: “Слава Богу! Слава Богу!” Он хотел сперва говорить с нами по-русски, но мы с трудом могли разуметь друг друга. Нам надлежало повторять почти каждое слово, а что мы с товарищем между собою говорили, того он никак не понимал и даже не хотел верить, чтобы мы говорили по-русски. “Видно, что у нас на Руси язык очень переменился, – сказал он, – или я, может быть, забываю его”. – “И то и другое правда”, – отвечали мы». Описанная здесь встреча произошла 4 июля 1789 года, на втором месяце поездки Русского Путешественника (далее РП) по странам Европы. РП стартовал из Твери 18 мая того же года; если же считать началом путешествия пересечение границы, то это произошло только 1 июня, так как до этого РП перемещался, строго говоря, по территории Российской империи – Тверь, Санкт-Петербург, Дерпт, Рига. И, только оказавшись в Курляндском герцогстве, которому еще шесть лет оставалось быть независимым – хотя бы формально – государством, РП пишет: «Мы въехали в Курляндию – и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне на глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были обыкновенны». Собственно, в этих двух фразах содержится наиболее краткое, но вполне исчерпывающее описание того метода, что использован при написании отчета об этой поездке, занявшей больше года; отчет этот называется «Письма русского путешественника», и автором его является Николай Михайлович Карамзин. С этой книги начинается история русской прозы нового времени, история, имеющая начало и, слава богу, пока не имеющая конца.

Карамзин для русской словесности и общественного сознания был тем же, кем был Петр Великий для России вообще. И тот и другой сделали то, на чем мы до сих пор стоим. Что сделал Петр – известно всем; что сделал Карамзин – меньшему количеству людей, увы. Карамзин – это новый русский литературный язык, которым мы пользуемся до сих пор, это вид культурной и общественно-политической деятельности, именуемый «журналистикой» – в старом значении этого слова, то есть издание журналов, наполнение их текстами, формирование актуальной культурной и общественно-политической повестки дня, которая в этих журналах обсуждается. Карамзин написал первую русскую историю, ставшую событием в общественной жизни. Наконец, Карамзин сочинил «Бедную Лизу» – первый образец русской беллетристики, который можно счесть именно таковой, то есть «беллетристикой», «изящной словесностью», тем, что может заинтересовать не специального читателя из круга знакомых автора, а человека из определенной социальной группы. Когда пушкинская графиня из «Пиковой дамы» недовольно ворчит на предложение племянника принести ей русские романы – мол, а что, есть такие? – то она, в силу преклонного возраста, неправа. Такие были. К моменту написания «Пиковой дамы» – а никто, кажется, не считает это сочинение «историческим», то есть дело там происходит в начале 1830-х – «русские романы» существовали, и в не столь уж малом количестве; одну книжную полку средней длины они явно могли заполнить. Однако графиня живет совсем в другом времени. Вообще любопытно было бы посчитать, в каком возрасте она скончалась при столь романтических обстоятельствах. Мы знаем, что тайну трех карт открыл ей в Париже известный авантюрист граф Сен-Жермен, алхимик, путешественник, личность таинственная и скандальная. Так вот, Сен-Жермен бежал из Франции в 1760 году, после чего долго скитался по Европе, пока не умер, судя по всему, в 1784-м. Иными словами, графиня могла блистать в парижском обществе во второй половине 1750-х годов, в роскошные и разнузданные времена Людовика XV. Если ей было лет двадцать в, к примеру, 1759 году, значит, она родилась около 1730 года. В 1833 году, когда Пушкин в Болдине сочинял «Пиковую даму», графине было почти 100 лет. «Русских романов», которые стала бы читать светская дама, не существовало ни когда ей было 20, ни 30, ни даже 40 или 50 лет. Карамзин сочинил «Бедную Лизу» в 1792-м – графиня, сверстница Екатерины Великой, к тому времени была уже сильно немолода и, видимо, так и не приучилась следить за новинками русской литературы.

Назад Дальше