Фальшфейеры трещали, бенгальским огнем раскидывая искры.
– Судно тонет медленно. Каждые двое, кто может двигаться сам, берут одного тяжелораненого! – кричал один из моряков и потрясал наганом.
А за спинами моряков оставались свободными, пустыми ступеньки трапа и черный квадрат выхода – люка. И кто-то не выдержал и, завизжав, рванулся к трапу, к свободным ступенькам – к выходу. А тот, с наганом, вытянул ему навстречу руку и выстрелил в упор, в лицо.
– Каждые двое – одного. Быстро!
Проходила минута за минутой. Я все не мог подняться. Мимо топали люди, сопели и стонали, ругались, спотыкаясь о мои ноги. В борта тяжело ударяли волны. Время от времени судно, дрогнув, оседало вниз…
Потом я тащил по трапу человека с ампутированными у колен ногами. Безногий цеплялся за ступеньки и подтягивался, помогая мне, но все равно было очень тяжело и трудно. Казалось, прошла целая вечность, пока мы не перевалились через край люка.
Ровный голубой свет прожектора с корабля охранения освещал палубу транспорта и искрился в гребнях волн. Эти волны показались мне такими близкими, будто они уже затопили палубу.
– Тащи его туда, – матрос показал на полную людей шлюпку. Но безногий вырвался из моих рук. Помню его лицо, закушенные губы.
– Не надо. Бросай тут, – прохрипел он. – Бросай, говорю! Шлюпок не хватит на всех! Сам шуруй. – И он, дергая обрубками ног, пополз в сторону. «Шлюпок не хватит», – от этой мысли я опять почувствовал слабость и тошноту.
Вода была близко, совсем близко, и была она совсем черной, потому что луч прожектора скользнул вверх. Я заметался по палубе, кинулся к шлюпке, но меня отшвырнули от нее. Судно все быстрее и быстрее заваливалось на борт. Я споткнулся, упал, покатился к борту и здесь увидел прикрепленный к вантам пузатый спасательный плотик. В суматохе еще никто не завладел им.
– Вот и спасен. Вот и спасен, – шептал я, забираясь в плотик. Мне хотелось скорчиться на его дне, зажмуриться, чтобы не видеть темных набегающих волн. Но защелка, крепящая плотик к вантам, все не разжималась, и, встав во весь рост, чтобы выдернуть ее, я увидел на выступе у кожуха дымовой трубы неподвижную фигуру человека.
Безногий сидел, ухватившись за скобы трапа. Искры от самокрутки падали на полы его шинели. И только тогда, в плотике, зная, что теперь спасусь, обязательно спасусь, я осознал то, что сделал, – бросил его, человека, который не мог двигаться.
Не помню, как я добрался к нему, как тащил его по скользкой накренившейся палубе. Он отбивался и, задыхаясь, кричал мне в самое ухо ругательства. У него не было ног. Он знал, что драться больше не сможет, а драка только начиналась тогда.
Наш плотик со сторожевика не заметили. Свет прожектора все тускнел и тускнел вдали. А к утру нас прибило к островку у побережья Эстонии, в глубоком немецком тылу.
За всю ночь мы не обменялись и десятью словами. Нам обоим все было ясно.
На берегу я оттащил безногого под нависшую над припаем скалу и лег рядом с ним. У кромки припая шуршали и плескали в набегавшей волне обломки льдин и смерзшиеся снежные комья. Было холодно, но безветренно и солнечно. Солнце нагрело камень, под которым мы лежали, и безногий то и дело прикладывал руку к шершавому боку валуна. Обросшее щетиной, с запавшими щеками, воспаленными, слезящимися глазами лицо его было повернуто к солнцу. Угольная пыль въелась в веки, засохла в уголках рта.
– Ты уходи. Не задерживайся. Слышишь?
Я не отвечал. Я знал, что после всего пережитого ни за что не брошу его одного здесь, на берегу. Нужно было искать какое-нибудь жилье, людей, которые возьмут его к себе. Но немцы, конечно, охраняют побережье, следят за всяким жильем у моря. А кулаки-эстонцы с хуторов и по своей воле выдадут нас им.
– Ты уходи. Не задерживайся. Я все одно… – Он взял мою руку, прижал к мокрым бинтам на ноге. – Пузырится тут. На обеих так. Гангрена.
– Чепуха. Еще…
– Брось, – он поморщился, с трудом повернулся на спину и продолжал говорить по-прежнему спокойно и ровно. – Я, друг, за эту ночь много передумал. Все к общему знаменателю подвел. Я бы и раньше тебя освободил, да все чуда ждал. Ладно, если ты живым останешься, то просьба к тебе будет: зайдешь к жене моей. Сам зайдешь. И скажешь, что в бою умер. В бою, понял?! Не калекой, а… Плохо мне. Мутит в мозгах.
Я сказал, чтобы он молчал, берег силы. Еще не все кончено…
Он ничего не ответил и закрыл глаза. Прошло несколько минут в молчании и тишине. Только шуршала от слабой волны ледяная каша.
– Вот и все, – сказал он шепотом, не открывая глаз. Мне показалось, что это бред. Но он не бредил, потому что сразу же заговорил другое. – Идти на восток, к фронту тебе нет смысла – не пройдешь. Иди на юг. Если мы на островах Пакри, то старайся быстрее выбраться на материк. Под берегом железная дорога. Там будь особенно осторожен. Партизаны…
– Я никуда не пойду, пока не пристрою тебя.
Опять он ничего не ответил мне. Попросил помочь повернуться на бок и приподнять ноги. Я сделал это.
– Спасибо. Анне скажи еще… – Он произносил это имя так, будто в нем было не два, а много «н». Верно, ему хотелось, чтобы это короткое имя звучало дольше. – Ладно. Ничего не надо. Сейчас сходи посмотри: может, где еще выкинуло кого из наших.
Я сказал, что пойду искать жилье.
– Иди, давай иди. Ты неплохой человек. Иди.
Я выбрался из-под скалы и побрел вдоль берега. Берег был высокий, обрывистый и прикрывал меня с суши. Я отошел шагов двадцать, когда сзади хлопнул револьверный выстрел. Он выстрелил себе в грудь, но, видно, не попал в сердце и умер не сразу. Я тушил и все не мог потушить тлеющую на его груди шинель, а он звал эту Анну. Записка с адресом торчала из-за ремешка фуражки.
Я похоронил его в расщелине между валунов. Солдатская треснувшая каска валялась на берегу. Я носил в ней песок и гальку и засыпал расщелину. Потом заложил это место голышами, укрепил поверх них каску и ушел.
Без плена не обошлось, но рассказ сейчас не об этом. Скажу только, что из плена я бежал, воевал вместе с югославскими партизанами и вернулся в Россию через полтора года после окончания войны. Свое обещание я помнил и заехал в Ленинград, чтобы найти и повидать Анну. Они жили недалеко от Театральной площади. Они – потому что у него, у погибшего, был сын Андрейка, о рождении которого он не успел узнать.
Этот Андрейка и встретил меня. Он долго возился за дверью и все спрашивал, кто пришел. Мне было трудно объяснить ему это.
Андрейка был здорово похож на отца, и я без труда узнал, кто передо мною. Я спросил, дома ли его мать.
– Нет. Нету.
– Мне нужно подождать ее. Я был на войне вместе с твоим отцом.
– Папа скоро теперь вернется?
Мне не приходило в голову, что здесь еще могут надеяться и ждать. Чтобы не отвечать, я стал раздеваться. Снял шинель и кинул ее Андрейке.
– Повесь, хозяин.
Андрейка потащил шинель к вешалке, но запутался в ее полах и упал. Я помог ему встать и сам повесил шинель.
– А мама говорит: скоро. Мама скоро ждет его.
На столе в кухне лежала записка, написанная печатными буквами: «Если съешь всю кашу сразу, мы поссоримся». Тарелка рядом с запиской была пуста.
– Кто у тебя мама?
– Химик. Ей дают молоко. Каждый день бутылку.
Окно кухни выходило на двор. Несколько полузасохших лип стояло посреди двора. Между ними бегали мальчишки и, видно, кричали, но сквозь стекла их не было слышно.
– Коляна на самокате ездит, – объяснил Андрейка, увидев, что я смотрю в окно, и вздохнул. – Папа храбрый?
– Да, дорогой. Он смелый. И сильный. Очень.
Потом я делал из консервной жести наконечники для стрел, а Андрейка учил меня, как делать их лучше.
…Я совсем не думал, что Анна так молода. Ей было около двадцати семи лет. А выглядела еще моложе. Мне не пришлось ничего объяснять ей. Я только сказал, что приехал вот, что был на войне вместе с ее мужем… Он просил…
Анна взялась рукой за горло, опустила голову.
– Где он, где? Скажите же быстрее, где… – и все это без крика, тихо.
Андрейка заплакал и сунулся головой ей в колени.
Она попросила меня съездить с ней туда, в Эстонию. И через несколько дней мы поехали. Мне, собственно, можно было позволить себе неделю, другую задержки. Да никто и не ждал меня здесь, на Востоке. Мать умерла в войну, женой обзавестись не успел.
Поезд пришел на станцию поздно вечером. Всю ночь мы с Анной провели в деревянном бараке, заменявшем разрушенный вокзал.
Анна то и дело выходила на перрон, хотя из низких темных туч сеял дождь. Дверь в барак плотно не затворялась. В щель проскальзывал ветер и перекатывал по затоптанному полу окурки.
Была осень. В лощине за путями шуршали ивняки. Дальше – смутно чернели сосны и тоже шуршали от порывов плотного, влажного ветра с моря.
Анна, не прячась от дождя, ходила по открытому перрону. Она не замечала на нем ни луж, ни щербин от осколков, заполненных водой.
Мне было больно видеть, как она мучается, и в то же время радостно сознавать, что есть на свете любовь такой силы и женщины такой веры и верности.
Заходя в барак, Анна отряхивала плащ, садилась рядом со мной на широкий вокзальный диван. В бровях и волосах ее блестела дождевая пыль.
Анна брала у меня папиросу, долго крутила ее, осторожно отщипывая с кончика лишний табак.
– Не мучайте себя так. Не надо. Прошу вас, – повторял я избитые слова утешения.
– Да. Да. Ветер какой сильный. Скажите, это далеко отсюда?
Она спрашивала уже много раз, и я много раз объяснял, что нет, не очень далеко. Утром можно будет достать катер, и к полудню будем на месте.
– Спасибо. Простите, что я так побеспокоила вас с этой поездкой. Погода плохая, осень. А вы…
– Не надо, Анна.
– Какие долгие гудки у паровозов. И зачем так долго гудеть? Уже все услышали, а он все гудит и гудит.
– Когда Андрейка пойдет в школу? В этом году?
– Андрейка? Летом он поедет в «Артек». В Крым. Незадолго до войны мы были там. Солнце. Гудрон на шоссе мягкий, каблуки вязнут в нем. Дима говорил, что мои следы останутся там навсегда.
Анна смотрела мне в лицо, но, наверное, совсем не видела меня. В эту ночь она говорила со мной так, как может говорить женщина разве что со своей матерью. Я узнал о том, как они познакомились, как долго Дмитрий не решался сказать ей о своей любви, и Анна первая сказала ему, что любит. Ей тогда всего девятнадцать лет было, а ему двадцать два. Спустя год началась война.
– В последнюю ночь перед отъездом он спал. Очень устал накануне. А я не спала. Все боялась пошевелиться. Его рука лежала у меня под головой. Я все думала: «Только бы не было тревоги. Только бы не было». Тогда в Ленинграде часто бывали тревоги. Утром он уехал. На лестнице он поцеловал мне ладони. Раньше он никогда не делал этого. А когда шел через двор, ни разу не оглянулся. Это был наш уговор – ему не оглядываться, мне не смотреть вслед.
Изредка Анна встряхивала головой, сдвигала брови и трогала меня за пуговицу шинели. В такие моменты я знал, что вот сейчас она замечает меня, понимает, что она не одна – я рядом. Губы у нее были чуть подкрашены. Я впервые заметил это и понял: она подкрасила губы не потому, что делала это всегда, не для того, чтобы казаться красивее. Она просто хотела скрыть следы переживания и тоски, не хотела привлекать внимания.
– Послушайте, – шепотом говорила Анна, – ведь я его ждала. Ждала до самого вашего приезда. Как тяжело ждать так долго.
Она опять уходила на перрон. Слабая пружина плохо закрывала дверь. Ветер шевелил у моих ног окурки и переносил через высокий порог брызги. Дежурная железнодорожница прикрывала двери плотнее. Беззлобно ругалась: «Все шляется тут взад и вперед. И куда шляется – под дождь».
Я помнил последнюю просьбу Дмитрия. Я не сказал Анне правды о том, как он умер.
К утру дождь кончился. Туманная дымка над морем быстро редела. Вставало солнце. Слабо плескала зыбь, накатываясь на сваи причала. Перестук мотора подходящего катера был слышен еще издалека.
Эстонец-рыбак в бахилах и рваной зюйдвестке, улыбаясь, помог Анне сойти в катер.
– В Хелму или Райни, отдыхающие? – весело спросил он. Я сказал, куда. Рыбак удивился. – Там никто не живет, и подойти трудно: нет причала.
– Это очень нужно. – Анна говорила едва слышно и не смотрела на эстонца. – Сделайте.
Очевидно, он понял, что это не простая прихоть. Перестал улыбаться, кивнул. Вместе с ним я пошел в маленькую рубку на корме катера. Анна осталась на палубе. Ветер откинул с ее головы капюшон плаща, трепал волосы.
Я объяснил эстонцу, в чем дело, показал мысок с нависшей над морем скалой, за которым надо было подходить к острову.
– Хорошо. Все сделаю. Идите к ней.
Анна была бледна. У глаз ее лежали тени. За эти несколько дней она постарела, изменилась.
Море у горизонта тускло блестело. Это скользили по нему лучи низкого солнца. Волны подкидывали легкий катер, хлюпали. От винта за кормой летела пена.
Я говорил Анне, что там, за морем, Финляндия, Ханко – Красный Гангут. Там мы дрались среди гранитных скал и воды…
Я говорил все это, чтобы как-то отвлечь ее от тяжелых мыслей. Анна кивала головой, придерживая спутанные волосы.
Катер коснулся гальки метрах в трех от берега. Эстонец прошел на нос катера, слез в воду, позвал Анну и на руках перенес ее на берег. Потом подтянул катер ближе. Я спрыгнул. Нависшая над водой скала, под которой мы тогда лежали, была правее нас. Скалу можно было обойти поверху или снизу. Я спросил Анну, как она хочет идти. Анна, не отвечая, стала подниматься по откосу между валунов. Я обогнал ее. Я боялся, что могила может быть разрушена.
Но все там оставалось так, как было. Желтая, легкая трава росла вокруг каски. Несколько стебельков торчали и из трещины в ней.
Эстонец снял зюйдвестку, что-то сказал по-своему.
Анна опустилась на колени, тронула каску рукой.
Травинки вокруг закачались.
Я еще задержался в Ленинграде: хлопотал пенсию Андрейке. Анне не приходило в голову просить о ней раньше. И чтобы оградить ее от бездушных вопросов, которые задают в канцелярии, этим делом занимался я.
А вечерами мы с Андрейкой ходили встречать Анну. Она кончала работу поздно. Мы поджидали в саду недалеко от завода, на котором она работала.
Вечерний морозец прихватывал слякоть и лужи тонкой коркой льда. Опавшие листья на газонах и дорожках поблескивали инеем. Андрейка ворошил ногами листья и ходил по лужам. От разворошенной листвы поднимался чуть заметный пар. Ледок в лужах ломался. Следы от Андрейкиных галош заполняла черная, густая вода. Все это ему нравилось.
Мне было очень хорошо с Андрейкой. Я чувствовал, как смягчается в его присутствии моя душа, очерствевшая и огрубевшая за долгие годы войны.
Так славно бывало тогда в саду. Тихо. Сумеречно. Промытое осенними дождями небо после заката покрывалось прозрачной сизой пеленой и темнело ровно и медленно. Древесные ветви рисовались на нем сперва четко и явственно. Потом будто все теснее переплетались между собой, и вот уже только темные купы обнаженных вершин дремали вокруг.
Приходила Анна. Я брал у нее сетку с кастрюльками и бутылкой – обед из заводской столовой и молоко. Крышки на кастрюльках звякали.
– Вы только тихонько, – говорила Анна.
Андрейка совал ей почерневший от заморозков георгин или пучок кленовых листьев. Анна приседала возле Андрейки на корточки, разглядывала его лицо, поправляла сбившуюся шапку, застегивала пуговицы.
– Ты лучше сама себе волосы поправь, – обижался Андрейка. Я знал, что Анне хочется поцеловать его, но она почему-то стесняется меня. Анна покорно улыбалась сынишке, поправляла волосы, и мы шли домой.
Андрейка на ходу отряхивал Анне пальто: приседая, она пачкала его полы о землю. Когда мы переходили улицу, то брали Андрейку с обеих сторон за руки, и тогда мне казалось, что я держу за руку Анну.
Я ночевал у них в кухне на раскладушке. Подолгу не спалось. Я открывал форточку и курил. За окном шевелились облетевшие ветки лип. Из крана редкими каплями падала в раковину вода. Было слышно, как вздыхает во сне Анна и бормочет что-то Андрейка.