Путь к причалу (сборник) - Конецкий Виктор Викторович 5 стр.


И однажды такой вот ночью я понял, что Анна дорога мне уже не только потому, что она жена Дмитрия, а просто тем, что она – Анна.

И я поторопился уехать. Мне казалось, что честность и долг перед памятью погибшего требуют этого. Я был уверен в том, что крепнущее во мне чувство к Анне оскорбит ее – женщину, которая была и будет верна Дмитрию.

Когда прощались, Анна обняла и поцеловала меня. Это был спокойный, благодарный поцелуй. Но он надолго запомнился мне.

– Будьте счастливы, – сказала Анна и, наверное, по привычке к Андрейке поправила шарф у меня на шее. – Я очень хочу вам этого. Вы с Димой… – Ее губы дрогнули и припухли.

Андрей сопел и кусал крючок на вороте своего пальто.

Да. Вот так. А спустя два года Анна вышла замуж. Она написала мне большое письмо. Подробно рассказывала о муже, о том, что они давно знакомы и Аркадий Михайлович очень помог ей во время войны, в конце блокады, когда Андрейка уже совсем умирал.

Я ничего не ответил Анне. Все это произошло неожиданно быстро. И было мне тяжело и больно.

«Всего два года прошло, – думал я, – и вот вошел в ее жизнь другой человек». Еще немного – и Анна забудет Дмитрия. Быть может, сейчас она не любит мужа. Просто «устраивает» свою жизнь. Но новое материнство привяжет ее к нему. Она привыкнет к его рукам, к его заботам о ней. Она почувствует в нем ревность к ее прошлому. Почувствует, что ему неприятно упоминание об этом прошлом. И чтобы угодить мужу, чтобы не нарушать мира и спокойствия в семье, будет реже возвращаться к мыслям о Дмитрии. И мне уже стало казаться, что и ждала она его столько времени не из сильного чувства к нему, а из врожденной честности и по инерции, по привычке, что ли. Мелькнула мысль, что, может, к лучшему то, что он умер. Как бы встретила Анна безногого калеку? Сколько выдержала бы с ним?

Забрался я тогда в самую глушь. Работал на выездных научных станциях в Караге, Олюторке, Апуке. Любовь к камчатской дикости у меня в крови. В девятисотом году дед с сахалинской каторги бежал в Приамурье. С тех пор осели мы на Востоке.

Работы было невпроворот. Все рыбное хозяйство за время войны порушилось. Много тогда я работал, с азартом, со злостью.

А за Урал только этой весной выбрался. Послали в Ленинград в командировку. Большой это срок – семь лет, но многое там вспомнилось, в Ленинграде. Не сквозь дымку времен, не тускло, а как будто вчера все это было: война, Ханко, Дмитрий, то, как чадила у него на груди шинель, как Анна сказала, что ждала его, ждала до самого моего приезда. Я решил зайти к ней, упрекнуть за поспешность, с которой она начала новую жизнь.

Они живут теперь в Автово, в квартире мужа Анны.

На мой звонок, как и в тот мой приезд, двери открыл Андрейка. Правда, называть его так, пожалуй, уже не следовало: он сильно вырос, а ручищи у него стали побольше моих.

Андрейка не узнал меня. Но когда я кинул ему пальто так, как сделал это тогда, да еще сказал: «Смотри не упади. Не запутайся в полах!» – то он узнал меня и засмеялся.

– Здравствуйте, дядя Федя.

Девочка лет трех в синих длинных штанишках и красной кофточке встретила нас у порога комнаты.

– Это Леночка, – сказал Андрейка и подтолкнул ее ко мне.

Леночка долго смотрела на меня. Губы ее вдруг начали пухнуть. Совсем как у Анны, когда мы прощались. Она уцепилась за штанину Андрейки, всхлипнула, заплакала.

– Она всех чужих боится, – смущенно объяснил он и принялся неуклюже и трогательно утешать сестру: – Ну чего ты? Ну скажи дяде «здравствуйте». – Но Леночка не захотела со мной здороваться.

И впервые я подумал, что мне не следовало приходить. Ну, если Анна забыла Дмитрия, то что может изменить мой приход? И что этот приход даст мне? Стало как-то нехорошо, неудобно.

В комнатах было уютно. Чувствовалось, что живут тут в достатке и поэтому могут тратить деньги на красивые вещи, дорогие книги.

Ни фотографий Дмитрия, ни других его следов не было видно.

Анна и Аркадий Михайлович еще не возвращались с работы. Я сидел, ждал их, и мне делалось все тяжелее и неудобней. Леночка по-прежнему дулась на меня, пряталась за стул и оттуда говорила: «Дядь-бяка, дядь-бяка». Андрейка хлопотал у телевизора и ни о чем меня не спрашивал. А когда я собрался с духом сам спросить его об отце, щелкнул замок и из передней загремело: «Андрюха, на выход!»

– Это папа, – сказал Андрейка и облегченно улыбнулся. Ему, видно, тоже было как-то не по себе. – Папа всегда так кричит, когда раньше мамы домой приходит.

– Андрюха, бандит, долго я тебя ждать буду?

Андрейка вышел. Леночка, топая туфельками и раскачивая бант и фонтанчик волос на затылке, побежала за ним.

– Кто сидит в нашей избушке? Кто повесил это пальто на вешалку? Чей тут русский дух? – басил за дверями Аркадий Михайлович, и я слышал, как он снимает галоши.

Потом все затихло. Только Леночка спрашивала: «Ты хорошо работал сегодня, папа? Папа, ты хорошо работал сегодня?»

Басистый голос очень подходил к внешнему облику Аркадия Михайловича, к его росту, широким плечам, грубоватому лицу и растрепанной шевелюре, которую он все пытался причесать и пригладить.

– Рад познакомиться с вами. – Он, сильно встряхнув, пожал мне руку, и приглаженные волосы опять рассыпались на его голове. Не отводя глаз от моего лица, Аркадий Михайлович подтянул к себе стул и сел. Дочка все не отставала от него, теребила за карман пиджака, спрашивала: «Ты сегодня как тигр работал, да, папа?»

Он дернул ее за бант, помедлил.

– Нет. Сегодня нет. Андрюха, забери-ка пигалицу к себе, в ту комнату.

Аркадий Михайлович говорил и держался просто. Был он уже далеко не молод.

– Значит, это вы – друг его отца? – Он кивнул вслед Андрейке.

– Нет. Просто встретились однажды. На фронте.

– Аня говорит, Андрей здорово похож на него. Как вы находите?

– Да. Нахожу.

– Я должен поблагодарить вас за заботу об Ане. За помощь ей.

– Ерунда, – перебил я. – Скажите лучше, как она сейчас?

– Все хорошо сейчас. Дети здоровы. На работе у нее тоже все в порядке. Словом, все нормально. – Он поправил галстук, сплел в замок пальцы и похрустел ими.

Быть может, из-за этого его жеста, быть может, из-за интонации, с которой он говорил, мне показалось, что за словами «все нормально» скрывается гордость его, Аркадия Михайловича, уверенность в том, что это он вернул Анне спокойствие, а может, даже и счастье. И я сказал то, что мне, наверное, не следовало говорить.

– Последние слова Дмитрия были об Анне. У него были ампутированы ноги. Гангрена. Он застрелил себя, чтобы не мешать мне, а самому не умереть в плену. Это один из самых сильных и честных людей, которых я встречал в жизни. Я не хочу, чтобы Анна забыла его. Понимаете, не хочу потому что… Потому что нельзя таких забывать…

Аркадий Михайлович сжал перекладину на спинке стула и низко нагнулся ко мне. Он был взволнован, но сдерживал себя, старался держаться спокойнее.

– Вы зря горячитесь. Хотя я и понимаю вас. Я и сам знал, что Дмитрий был настоящим человеком. Анна не могла так любить плохого. Сейчас она привязалась ко мне, может, она и любит меня. Да. Любит. Ладно об этом. Скажите, вы и Анне хотите рассказать все это… То, как он умер? Еще раз ударить ее?

Раздражение, которое вызывал у меня Аркадий Михайлович, теперь угасло. Я видел перед собой уже стареющего мужчину, с грубым и честным лицом. Взволнованного не за себя, а за Анну. Оберегающего ее покой.

– Не знаю, – сказал я.

– Не надо. Можете думать обо мне все, что вам угодно. Так много горя было у Ани. Зачем вам нужно видеть ее, напоминать обо всем этом опять? – Он прищурил покрасневшие глаза и, верно, досадуя на себя за слабость, тряхнул головой. – Я люблю Анну. Я понял все, что вы хотели сказать. Но она… Нужно ли…

Он все не мог найти нужного слова. Эта пауза была трудной для нас обоих.

– Анна скоро придет, Аркадий Михайлович?

– С минуты на минуту.

– Вы скажете Андрейке, чтобы он молчал?

– Андрюха любит мать. Он все поймет.

В передней Аркадий Михайлович помог мне одеться. Мы опять пожали друг другу руки.

На лестнице, как всегда весной, пахло сыростью. Перила были влажными.

Я спускался вниз и все не мог решить, правильно ли я делаю, что ухожу, не повидав Анну.

Наверху зачастили шаги. Кто-то быстро бежал по ступенькам и шумно спрыгивал на площадки. Это был Андрейка. Он догнал меня уже в подъезде. Пальто на нем было не застегнуто, кепка зажата в руке.

– Дядя Федя, обождите! – Он запыхался и часто облизывал губы. – Я слышал все… Я провожу вас, можно?

– Конечно, идем… Андрей.

Темнело. Людей на улицах было мало. В окнах зданий зажигались первые огни.

Я сказал Андрейке, что очень боялся идти к ним. Боялся, что они совсем забыли отца. Но, кажется, это не так. Правда, мне непонятно, почему он, Андрейка, ничего не спрашивал у меня о нем.

– Ты можешь объяснить это?

– Мама теперь плачет редко, – не отвечая на вопрос, сказал Андрейка. Он надел кепку. Потом снял опять. – А когда она говорит, что ей очень грустно, я хожу с ней вместе гулять. Просто так. По улицам. И ей от этого лучше. И мама говорит, что очень хорошо то, что я есть. То есть что я родился. Понимаете?

– Застегнись, простудишься, – пробормотал я. Ничего другого не приходило в голову.

Вот так все это кончилось. Недавно совсем – шестнадцать дней тому назад, в Ленинграде.

Я назвал этот рассказ «Без конца». Назвал его так потому, что верю: память о тех, кто погиб за Родину, конца не имеет.

1957

Последний рейс

1

Наконец сбылись мои давнишние мечты: я стал капитаном. Судно, доверенное мне, было маленьким – средний рыболовный траулер. Его еще называют «логгер». Четыреста лошадиных сил, тридцать два метра длины, семь миллиметров обшивки и всего шестнадцать человек команды.

Однако порученное нам дело было большим и трудным: провести это маленькое судно на Дальний Восток Северным морским путем.

Экипаж подобрался молодой, почти все комсомольцы. Только два человека старшего поколения: механик и помполит.

Команда тайком зовет механика «барабанщиком революции». Он стар, молчалив и очень запаслив в своем машинном хозяйстве. Помор. С детства в море. Только революция, Гражданская война и интервенция в свое время задерживали его на берегу. Тот, кто заставит его разговориться, – не пожалеет об этом.

Но сделать это трудно. Он хмур и любит ворчать только по поводу того, что капитан из-за молодости и неопытности слишком много раз меняет хода при швартовке, а это «куда ни есть» плохо для дизелей, да и немцы, мол (траулер построен в Германии), баллоны сжатого воздуха сделали нерасчетливо – того и гляди, воздуха на смену ходов не хватит…

Механик ворчал, как и многие старики. Но это мало беспокоило меня.

А вот помполит мне не нравился. Его прислали к нам на судно взамен веселого Пети Шумова – моего одногодка – недели за две до выхода из Архангельска в море. Причин этой замены я не знал.

Впервые мы встретились с Всеволодом Ивановичем (так звали нового помполита) на причале в Соломбале. Он сидел на штабеле досок, поставив ноги на маленький черный чемоданчик. Шагах в пяти позади него, на сучке засохшего тополя висела потрепанная флотская шинель.

Я подошел к нему вместе с инспектором из пароходства, представился. Он не вставая подал руку: «Значит, вместе поплывем, мастер?» И улыбнулся какой-то то ли смущенной, то ли виноватой улыбкой. Эта улыбка очень не шла к его лицу – худощавому, с глубокими морщинами на лбу и щеках, к его быстрому и цепкому рукопожатию.

Мне нужно было сказать, что не дело помполиту пользоваться жаргоном и называть капитана по-английски «мастер». Но делать замечание человеку, который в два с половиной раза старше тебя, – неудобно, и я только пожал плечами.

– Идемте на судно, Всеволод Иванович. Я представлю вас экипажу.

– Успеем насидеться на судне. А тут солнышко. – Он зажмурился, подставил лицо солнцу. – Хорошо! Слышишь, как тополя шумят?

Тополя на набережной действительно шумели, но мне было не до них. Считанные дни до выхода в море, множество дел: отчеты, ведомости, накладные, еще не принятый груз…

Ночью во время авральной погрузки я обходил судно. Весь экипаж был занят срочной работой. Помполита же на палубе не оказалось. Я спустился к нему в каюту. Он лежал и встретил меня своей виноватой улыбкой.

– Я думаю, вам надо быть на палубе, Всеволод Иванович, – сказал я, уже не пытаясь скрывать недовольство.

– Ты прав, капитан, прав, – ответил он, но остался лежать. Мне показалось, что его лицо бледнее и мешки под глазами темнее и больше. «Неужели пьет?» – мелькнуло в голове.

– Сейчас… Иди – я встану. – Он откинул одеяло, приподнялся на локте.

– Вам нездоровится?

– Нет. Все в порядке, кэп. Просто давненько не плавал, отвык от порядков.

Я вышел с неприятным, тревожным чувством, что чего-то не знаю и не понимаю в нем. Уже через несколько минут он неторопливо расхаживал между людьми на палубе, заложив руки за спину, и щурился. Это была его привычка – щуриться, на что бы он ни смотрел, – будь то солнечные блики, скользящие по водяной ряби, или сумрачная глубина трюма.

2

Меня раздражало в помполите все. И то, что он много времени проводит у себя в каюте, и то, что даже при матросах называет меня «кэп», «мастер». И то, что он совсем не вмешивается в дела на судне, а только наблюдает все со стороны. Иногда казалось, что Всеволод Иванович просто плохо знает морское дело и боится обнаружить это перед людьми.

Как-то, из-за аварии с дизель-динамо, на судне погас свет. Я пошел в машинное отделение. Всеволод Иванович уже был там. Он, по своему обыкновению, молчал и щурился, глядя на то, как молодой матрос, вахтенный моторист Цехидзе, при свете аварийного освещения мечется около динамо. И все время, пока Цехидзе, бестолково суетясь, искал поломку, Всеволод Иванович только щурился и молчал. Лишь когда динамо уже загудело, набирая обороты, я услышал голос помполита.

– Дорогой, – говорил он мотористу, – ведь ты боцману в шахматишки проигрываешь только потому, что так вот суетишься да мечешься, как сейчас. Думать надо, а не ногами под столом сучить. И тогда все партии твои будут… – Он ушел, а Цехидзе долго комкал в руках масляную тряпку, потом бросил ее, улыбнулся и потер подбородок, испачкав его маслом.

Прошло больше недели с тех пор, как Всеволод Иванович поселился на судне, но за все это время он не провел ни одной политинформации. Пришлось сказать ему об этом.

– Ты прав, капитан, прав. Сегодня вечером проведем.

Вечером я вышел на палубу – я уже знал, что он не любит собирать людей в тесной кают-компании логгера.

Мы стояли на рейде у Черной башни. Это при входе в Северную Двину, у острова Мудьюг. Был тихий, по-северному ясный летний вечер. Весело кудрявились заросли кустарников на острове. Ровная чистая полоска песка отделяла их зелень от воды. Слабо плескала волна у низкого борта логгера.

Дымя и гудя, с моря подходил английский пароход. Пароход шел в Архангельск, и красное полотнище советского флага уже полыхало на его фок-мачте. Это старинный морской закон: при входе в иностранный порт корабли поднимают на мачте флаг того государства, которому принадлежит порт.

Лоцманский катерок, постреливая мотором, спешил навстречу гостю.

Дневные работы окончены. Как всегда по вечерам, прихватив с собою домино, на палубе собираются свободные от вахт матросы.

Механик, кряхтя, вылезает из машинного капа и садится около лебедки. Помполита на палубе нет. Карт и других признаков готовящейся политинформации тоже не видно. Механик достает из кармана кителя замусоленную записную книжку, вынимает из нее очки в железной оправе и нацепляет их на нос. Подумав, он опять прячет очки в записную книжку и беспомощно оглядывается. Судя по всему, механик чем-то серьезно озабочен.

Назад Дальше