Слюдяные места по большей части имели баргу. Так назывались обрывки мусковита, долго лежащего на дневной поверхности. Слюда хоть и немного, но все-таки впитывала воду и становилась мягкой. Находка барги всегда была знаком, что под ней находится хорошая жила. Ломщики обычно разделяли добытую слюду на три разбора: мелкую, которая называлась у них «шитухою» (ее сшивали вместе для маленьких оконец нитками или китовым усом, и она стоила дешево), среднюю – размером побольше, для боярских окон, и широколистую, «княжескую», за которую платили большие деньги.
Для лучшего сбережения добытый мусковит развозили, не расщепляя, в «досках» – пластах, как они лежали в земле. Рудник семьи Яковлевых на Керети отличался тем, что мусковит в нем был широколистный, в длину и ширину больше аршина, и чистый, как горный хрусталь. И стоил он соответственно – очень дорого. Доски напоминали стопку бумажных листов, которые потом снимали поодиночке, благо они были гибкими и не ломались.
Мусковит пользовался большим спросом как у людей состоятельных, так и у тех, кто мог позволить себе столь дорогую покупку, пусть и на последнюю денгу. А все потому, что слюдяные окна зимой не обмерзали, и их можно было чистить мыльной водой. Обычно недорогие малые листы сшивались вместе для составления больших. Кроме того, малыми листами мусковита зашивали дыры в больших листах. Слюда на открытом воздухе становилась мутной, но так как каждый лист мусковита состоял из большого числа тонких листиков, то верхний слой отщипывали, и окна снова становились прозрачными. Естественно, до определенного предела. Большие листы в основном имели волнистую поверхность, но изнутри все было хорошо видно, а вот снаружи внутренность комнаты плохо просматривалась. Если только в окнах не стоял «хрустальный» мусковит.
Добыча мусковита была делом многотрудным и часто неблагодарным. «Головную» – широколистую – слюду обычно вынимали из земли зимой. А пока артель Олисея Ивановича искала места, где она залегает, и добывала слюду «подголовную» – мелкую и среднюю. Чтобы добыть мусковит, вручную или с помощью пала на варакке – скалистом холме – снимали верхний моховой слой. Затем разжигали костры, чтобы камни накалились, после чего поливали кострище водой, по скале шли трещины, в них загоняли железные клинья и откалывали большие куски. С помощью такого нехитрого, но трудоемкого метода, ломщики постепенно углублялись, добираясь до пласта мусковита.
Конечно, при этом слюда под воздействием нагревания портилась – теряла цвет, прозрачность, становилась мягкой и ломкой. Но только в верхнем слое. Ниже лежали «доски» вполне приличного качества.
Семен Яковлев гостевал у ломщиков мусковита недолго – до утра следующего дня. Ему еще нужно было навестить смолокурню, расположенную ниже по течению Керети. Цену за семипудовую бочку смолы заморские гости давали вполне приличную – около четырех рублей, а такая же бочка вара шла по три рубля. Смолокурня, конечно, приносила меньший доход, нежели добыча мусковита и соли, но без полушки не бывает денги.
Утром выгрузили из карбаса продукты, одежду новую для ломщиков и «слюдяную снасть» – лома и молоты большие и малые, долота, пешни, «потоки» железные для отвода воды, клевцы, крюки, черпаки водолейные. Затем загрузились средним мусковитом (мелкий оставили до зимы, чтобы увезти его по ледоставу, ведь санный путь по замерзшей реке самый наилучший) и продолжили свой путь…
Возвратившись в Колмогоры, Истома отдохнул всего один день и сразу же засобирался в путь. Ему не терпелось навестить Матвея Гречина, который стал ему не только наставником, но и другом, несмотря на большую разницу в годах. На этот раз он поспел на карбас семьи Яковлевых, который отправлялся на рыбные ловы в Студеное море.
Уже на подходе к Николо-Корельскому монастырю Истома с беспокойством отметил странное оживление: по дорогам скакали многочисленные хорошо вооруженные конники, притом не абы какие, а, судя по богатой одежде, боярские слуги; по направлению к обители проехали две колымаги с шатрами сверху и кожаными пологами, закрывавшими оконца; вслед им тянулись местные жители, на удивление молчаливые и, как показалось Истоме, сильно встревоженные. Каждая колымага была запряжена шестью лошадьми цугом и имела форейторов. Вот только форейторы почему-то были не в обычных для боярских выездов дорогих и ярких платьях (а колымаги, судя по лошадям, – это были очень ценные ливонские клепперы – явно принадлежали богатым боярам), а в черных, почти монашеских одеждах.
Матвей Гречин встретил его неласково. Он был сильно озабочен и мрачен, отчего стал похож на черного ворона. Иконописец из-за своей родословной и так был черноволосым и смуглым, но теперь какая-то забота проложила под его глазами глубокие тени, нос и вовсе стал крючком, а на висках ни с того ни с сего (как думалось Истоме) появилась седина, чего прежде не замечалось.
– В плохую годину ты появился, боярин, – сдержанно сказал Гречин.
– Што стряслось?! Неужто умер преподобный Евфимий?
Настоятель монастыря, Евфимий Корельский, был уже в годах и поддерживал силы (грешно сказать!) с помощью настоев и отваров известного в Заволочье знахаря, которого подозревали в безбожии и приверженности древней вере.
– Нет, гораздо хуже, – ответил иконописец.
Истома уставился на иконописца в недоумении; что же тогда случилось в монастыре настолько важное и явно трагическое, судя по поведению монахов и скоплению люда, если сюда прибыли многие бояре, притом одетые в траур? И потом, что может быть для монахов худшее, нежели кончина всеми уважаемого старца Евфимия Корельского?
– Третьего дня братия нашла на берегу двух утопленников, – сдержанно объяснил Матвей Гречин. – До этого сильно штормило…
Ну, шторм в Студеном море – это не в диковинку. Как и утопленники подле Николо-Корельского монастыря. Рыбачьи карбасы, даже самые большие, промысловые, с двумя парусами, перед разбушевавшейся стихией, что древесные щепки. Монахам нередко случалось находить в полосе прибоя тела несчастных рыбаков, не успевших вовремя уйти с ловища перед приближающимся штормом. Тем не менее сердце Истомы почему-то больно сжалось. Кто эти двое, что за люди и почему так много народу собралось в монастыре – словно на какое-нибудь церковное торжество?
– А утопленники эти, – продолжил Гречин, отвечая на немой вопрос Истомы, – сыновья боярыни Марфы Борецкой – Антон и Феликс.
– Это худо… – Юный боярин даже побледнел от какого-то нехорошего чувства, которое вдруг прорвалось из неизведанных глубин души и заполонило все его чувства.
– Еще как худо, – согласился иконописец. – Вся беда в том, что Борецкие не просто утонули, а кто-то лишил их жизни – на голове Антона нашли след от удара клевцом. Значит, на карбас, который они наняли, чтобы осмотреть свои земли, кто-то напал. Поэтому шторм в их гибели не виновен.
Свои земли! Истома стиснул зубы, дабы не сказать лишнего. Это были вотчины его семьи – деревни, рыбные и бобровые ловища, соляные варницы и пожни, которые боярин Филипп, первый муж Марфы Борецкой, хитростью отнял у Яковлевых, заплатив за них самую малость. И тут же Истоме пришел на ум недавно подслушанный разговор между отцом и дядей Нефедом.
«Ужо не прощу я Марфе, этой змее ехидной, за то, што она отняла у нас земли! – Нефед был на добром подпитии, а в таком состоянии он мог нести все, что угодно, любую чушь, не сдерживая языка. – Мы могли бы иметь с них большой доход, но теперь он уплывает в мошну Борецких!»
«Не мели языком, почем зря! – строго отвечал отец. – Как реку нельзя повернуть вспять, так и мы не в состоянии бороться с Марфой и требовать возврата земель. У нее сила. И войско. Вспомни, как совсем недавно новгородская вольница, не щадя никого, жгла и грабила Заволочье. Как бы нам в борьбе с Марфой Борецкой головы не сложить. Некому за нас заступиться, разве што Москва могла бы помочь. Великий князь Московский и Владимирский Иван Васильевич уже засылал в Заволочье гонцов, но наши бояре кто в лес, а кто по дрова, никак не могут решиться принять его сторону. Нужно время…»
«А невмоготу мне ждать! – пенился от злобы Нефед. – Отмстить надо! За нашу поруганную боярскую честь!»
«Не болтай глупости! – рассердился отец. – При чем тут наша честь? Сами, по своей доброй воле и по недалекому уму, влезли в силки, расставленные Марфой, теперь неча пенять на зерцало, коли рожа крива…»
Почему этот разговор всплыл в памяти Истомы, он не понял. Но от этого ему легче не стало. А что если дядя Нефед и впрямь исполнил свой страшный замысел? От этой страшной мысли у юного боярина мороз пошел по коже. Но тут же и успокоился; Нефед Яковлев был, конечно, горяч, но долго зла не держал. Он не был способен на низкое коварство, к тому же давно задуманное и исполненное столь жестоко.
– Может, опять мурманы шалили? – высказал Истома предположение – первое, что пришло ему в голову.
– Не исключено. Наши рыбаки рассказывали, будто видели две мурманские шнеки неподалеку от побережья, но они быстро ушли в сторону моря. Но, с другой стороны, пошто мурманы не ограбили хотя бы одну-две деревеньки на берегу, как это уже случалось не раз? Только никчемный карбас пустили на дно – и были таковы. Как-то это все странно… Может, кто-то из местных бояр нанял мурманов, дабы насолить Марфе Борецкой? Многие на нее зуб имеют. Хотя бы те же Своеземцевы. И ежели это так, не приведи господь, то быть большой беде. Боярыня Марфа разорит Заволочье, а уж тем, кого она заподозрит в убийстве ее детей, я и вовсе не завидую.
Истома промолчал. Сказать ему было нечего…
Феликса и Антона похоронили в монастыре, на самом видном месте, возле храма Святого Николы. Он хоть и был восстановлен силами монашеской братии, но выглядел довольно убого. Однако место было святое, молитвенно обжитое, и боярыня настояла, чтобы упокоение ее дети нашли именно здесь. А дабы очень принципиальный настоятель Николо-Корельской обители преподобный Евфимий не воспротивился ее намерению (внутри ограды можно было хоронить только монахов и князей), Марфа Борецкая отписала монастырю купленные боярином Филиппом у семейства Яковлевых земли – три села, пожни и рыбные ловища на острове Лавле, по Малокурью, Кудьме и Неноксе. А еще она обещала построить новый храм, дабы тем самым ублажить Господа и замолить свои грехи, как прошлые, так и будущие.
Гробы делали лучшие краснодеревщики Заволочья. Парные носилки покрыли дорогим бархатом, их несли десять ближних бояр Марфы Борецкой – все молодые, высокие, статные, с разбойными физиономиями. Глядя на них, Истома невольно ощутил страх. Ох, не зря их боярыня взяла с собой в Заволочье, не зря… А если учесть, что за носилками шла еще сотня гридей при полном вооружении, будто хоронили самого князя, то нехорошие мысли сами собой заползали в голову, аки гады земные.
Впереди гробов шли плакальщицы, – местные женщины – покрыв головы и лица белыми накидками, чтобы их никто не узнал. Они так громко рыдали и причитали, что казалось, будто хоронят своих самых близких родственников, а не совершенно чужих им людей, да еще и бояр новгородских, к которым в Заволочье относились весьма прохладно, если не сказать больше. Но, похоже, Марфа не поскупилась, щедро одарила плакальщиц.
Феликс и Антон лежали в гробах как живые. Для этой видимости постарались монахи, искусные в наведении посмертной машкары. Что касается боярыни, то на нее страшно было смотреть и, тем более, встречаться с нею взглядом. От природы она была чернавкой, а на похоронах и вовсе выглядела как черная грозовая туча. Ее глаза метали молнии, она все время шарила глазами по толпе, словно кого-то выискивая. При этом лицо Марфы словно закаменело и только редкие слезинки время от времени орошали его и скатывались на ее мрачные похоронные одежды.
Перед тем как предать тела земле, она неожиданно властным жестом отстранила от гробов всех, в том числе и священников, и обратилась к присутствующим на похоронах с таким видом, словно стояла на возвышении новгородского веча:
– Люди добрые! Вы видите горе безутешной матери! Погибли мои соколы, безвременно погибли, убиенные преступной рукой! Но пусть не думают злоумышленники, что смерть Феликса и Онтона останется не отмщенной! Я найду их и покараю! Клянусь в этом землей и водой!
От ее слов всем вдруг стало жутко. Изменился в лице даже благообразный настоятель монастыря. Не было в речи боярыни даже намека на христианское смирение, присущее людям, провожавшим в последний путь своих родных или близких. Наоборот – в них явственно присутствовала ярость волчицы, потерявшей детенышей, блистали молнии, и гремел гром. Все это предвещало какие-то страшные события…
Смущенный Истома решил погостить у Матвея Гречина недельку. Благо обстоятельства тому способствовали. Несмотря на решение отца приставить его к делу, Истома не мог так просто бросить свое любимое занятие – комические представления. Он уже придумал и сделал новые куклы, но что касается самого вертепа, то он немного потерял приятный вид, поэтому нужно было его обновить. Гречин взялся за дело с большой неохотой; что-то сильно его тревожило, но он все никак не решался поведать об этом Истоме.
Наконец в средине недели, вечером, когда уже отужинали, иконописец сказал:
– Тебе нужно срочно отправляться в Колмогоры.
– Пошто так?
– Беду чую. Сон мне привиделся намедни ужасный. Даже говорить о нем неохота. Но я верю в вещие сны, а он был именно таким.
Истома беспечно отмахнулся.
– Мне иногда такое снится, – ответил он, – хоть стой хоть падай. То зверь какой страшный за мной погонится, и я взмываю под небеса, дабы убежать от него, то на рыбалке вдруг карбас опрокинется и меня в омут ташшит какая-то неизвестная сила… да мало ли чего может присниться! Глупости все это.
– Молодо – зелено, – осуждающе молвил Матвей Гречин. – Может, мой сон и пустой, да только вспомни, о чем баяла боярыня на похоронах. До меня дошли слухи, что во время поминальной тризны она грозилась все твое семейство извести под корень. Будто именно твой отец и дядя Нефед повинны в смерти ее сыновей. Я там не был, возможно, люди и переврали ее слова, да меня тревожит один странный момент…
– Какой именно?
– А то, што она одарила монастырь землями, которые прежде принадлежали твоей семье и отошли ей по договорной грамоте. Там ведь дело было не совсем чистое, в Заволочье все об этом знают. Вот Марфа и освободилась от прежнего греха… штоб замолить еще более страшный грех, будущий.
– Ты думаешь, она осмелится?..
Слова застряли в горле Истомы; он будто увидел перед собой страшный оскал неведомого зверя.
– Спаси Господи! – Гречин перекрестился. – Не думаю, что Марфа отважится на дурное, но зная ее жесткий, непримиримый характер, как никто другой, почти уверен – мстить за убиенных детей она будет, и, возможно, твоей семье. Как – не знаю. Но, боюсь, что твои родные – и ты тоже! – наиболее подходящие объекты для удовлетворения ее жажды мести. В данный момент Марфу не интересует правда. Она должна излить свою ярость хоть на кого-нибудь. Кстати, бояре Своеземцевы благоразумно убрались в свои дальние вотчины, на Вагу. Хорошо бы и твоим родным последовать их примеру.
– Но зачем?! В гибели Феликса и Антона нет вины нашей семьи! Я в этом уверен!
– Ручайся только за себя, – рассудительно молвил Матвей Гречин. – Запомни это. Что ж, скажу тебе то, о чем мне поведали богомольцы. Они говорили, будто твой дядя Нефед по пьяной лавочке похвалялся сделать Борецким какое-то зло. Вдруг эти слухи дошли до боярыни, тогда жди беды. Поэтому собирайся, мил дружочек, в обратный путь. Я настаиваю! Ты просто обязан предупредить своих родных, пусть поостерегутся. А лучше, ежели вы вообще на некоторое время покинете свою усадьбу и отправитесь в места дальние, малообжитые. Завтра, с утра пораньше, в Колмогоры уходит карбас, принадлежащий обители. Я уже договорился, тебе там обустроят местечко…
Истома всегда испытывал непонятное волнение, возвращаясь домой речным путем, когда карбас входил в Курополку, западный рукав Двины. Возможно, оно происходило от великолепного вида на Куростров, который находился напротив Колмогор. По старинным преданиям в густом ельнике острова когда-то находилось главное божество чуди заволочской – серебряный идол с золотой чашей в руках. И впрямь в Курострове было что-то мистическое, особенно на закате, когда солнце окрашивало остров в багровые тона, еловый лес мрачнел, и в сгустившихся тенях начинали чудиться темные фигуры прежних насельников священного острова.