Это плутовской роман, поскольку в нем скользишь от интриги к интриге, от мошенника к мошеннику, а разнообразие и ускоренный ритм приключений даже несколько ошеломляют; но это также и эпистолярный и сентиментальный роман на манер «Новой Элоизы» или «Клариссы». Это был бы во многих эпизодах и эротический роман на манер «Фобласа», если бы автор не появлялся постоянно то с добродетельными примечаниями внизу страницы, то с успокоительным заглавием, то со вступительным уведомлением, дабы напомнить, что мораль существует и что бог наказывает злодеев. Но в ожидании кары злодеи и читатели наслаждаются. «В этой книге, — говорится в авторском предисловии, — вы найдете сцены простые и трогательные, возвышенные и ужасные, порок изображен здесь отвратительным, добродетель такой, какой она предстает перед престолом господним, вы видите наивность, невинность, развращенность, сладострастие, распутство, угрызения, покаяние, дивное святое поведение одной и той же героини без изменения ее характера: ей был чужд порок и свойственна добродетель; предоставленная самой себе, она вернулась к ней».
Это предуведомление правдиво. Урсула до совращения опасностями города была добродетельной, богобоязненной крестьянкой. Вокруг себя в деревне она видела лишь хорошие примеры. Ее родители — почтенные патриархи. Старший брат, Пьер, издающий письма после печального конца героев, оплакивает каждую их ошибку. Его жена Фаншон рассуждает, как отцы церкви: «Мне так кажется, по малому моему разумению, что милой госпоже не в чем себя упрекнуть: не в искушении вина, а в грехопадении, чего не случится никогда, будь на то воля господня». Точно нарисовано постепенное знакомство Урсулы с пороком — сначала снисходительность соучастницы, потом через последовательные этапы движение от нечаянного падения к закоренелому разврату, от продажи своей любви к гнусной проституции.
Наконец, сведя героиню на самую низшую ступень унижения, автор возносит ее, обретшую веру; пользуясь театральными эффектами, превращает ее в законную супругу и маркизу. Урсула была бы спасена и совращенная крестьянка превратилась бы в исправившуюся горожанку, если бы не ожесточился рок, если бы после серии мелодраматических случайностей ее не убил родной брат, несчастный Эдмон. Их хоронят в родной деревне, и надписи на могилах подытоживают то, что нам хотят преподнести как авторскую оценку. «Здесь покоится Эдмон Р***, родившийся в семье честной и добродетельной, но совращенный городом, где он умер жалкой смертью, испытав ужаснейшие кары»… «Здесь покоится Урсула Р***, сестра его, маркиза де ***, бывшая в городе вместе с братом, жившая там, как он, и также наказанная после свершения великого покаяния. Пусть покоятся в мире. Аминь».
Многие утверждали, что эта афишированная религиозная философия — всего лишь лицемерие, необходимое для успокоения читателей и цензоров. Разве не заметно, с каким явным удовольствием описывает автор самые аморальные поступки? Разве не находим мы в его собственной жизни источники тех темных чувств, которыми он наслаждался? Он показывает Урсулу и Эдмона, искушаемых инцестом и уступающих искушению. Но мы знаем из его собственных признаний и, что важнее, из работ исследователей, что искушение это владело им до старости. «Я знаю моего Ретифа, его душу и тело… и должен сразу заявить, что человек он крайне несимпатичный», — пишет Табаран, назвавший его «маниакальным плаксой». Да, он много говорит о добродетели, но о какой? «Наслаждение, — писал он, — это добродетель под более приятным именем» и «добродетель, делающая несчастным, — не истинная добродетель». Восемнадцатый век, как сказали по поводу Ретифа, «хотел сделать привлекательным все, вплоть до лицемерия».
Истина представляется мне более сложной. Когда Ретиф говорит о добродетели, он вспоминает образы, хорошо ему знакомые, — крестьян-янсенистов из Саси. Не надо забывать, что его идеал женщины — Колетт Фурнье, которую он превратил в г-жу Парангон, дав ей значащее имя: «совершенство» (слово, вероятно, заимствовано из языка наборщиков — так называется определенный шрифт, но не в этом дело). Письма Фаншон, замечательной невестки двоих отверженных, проникнуты такой простодушной добротой, что, признаюсь, трогают меня. Я понимаю, что Фаншон могла до слез взволновать м-ль де Леспинас.
Но если стремление к чистоте было у Ретифа подлинным, врожденным, то также подлинно, что он был болен. Сочетание рано пробудившейся пылкой чувственности с чрезмерной робостью привело к психическим отклонениям. В любви он фетишист и теряет сознание, прикоснувшись к туфельке желанной женщины. В Париже нищета и низкое происхождение заставляли его довольствоваться гнусными проститутками; естественно, он компенсирует несправедливость Эрота, описывая утонченную, роскошную любовь. Он «писатель народа», «романист с засученными рукавами». Однако народ всегда любил мелодраму. И сейчас ему больше всего нравятся фильмы, изображающие недоступную, несбыточную жизнь. Ретиф, лишенный любовных приключений, тщетно искал их повсюду — от рынка до Пале-Рояля. Он доставлял их себе в своих романах. Ведь и Руссо однажды признался, что шелковая юбка сильнее возбуждает его, чем хороший характер или острый ум.
Когда Ретиф предоставляет слово циничному Годе, то говорит очень умный, сатанинский Ретиф. Годе — последовательный совратитель и резонер. «Необходимо, дражайшая дочь моя, — пишет он Урсуле, — осознать свои жизненные принципы, если вы хотите избежать бед и наслаждаться на лоне сладострастия тихими радостями добродетели, соединенными со всеми прелестями порока (пусть это слово не пугает вас, это всего лишь слово)». И еще: «Любите деньги: для девушки вашего положения это чувство добродетельное, если оно не превратилось в гнусную скаредность». Этот дьявол осторожен, как дьявол Бернарда Шоу. Он хочет соблюдать приличия, но любит правду. В весьма любопытном письме из седьмой части он стремится разграничить «то, что можно делать» от «того, чего делать нельзя». Это трактат о нравственности, написанный дьяволом.
Годе разбивает на две колонки то, что, по его особой морали, делать запрещено, и то, что человек делать вправе. «Что нельзя делать: каждый хозяин своего тела, но истощать его до потери нравственного и физического облика — преступление против природы и общества. Никто не обязан верить в ту или иную религию, но если публично отвергать всякую веру, то наживешь немало бед. Что можно делать: безусловно позволительно женщине и мужчине использовать все возможности для наслаждения, соблюдая разумные пределы; естественные поступки не могут быть противны природе… Что же касается религии, то достаточно никого не шокировать и не лишать невежд сдерживающих их запретов».
По правде сказать, все это не так уж далеко от взглядов Вольтера или Дидро. По своей философии Ретиф, отринувший мир детства, — целиком человек XVIII века. Он верит в природную добродетель крестьянина, не совращенного городом и обществом. Он восстает против привилегий богачей, против их власти над чувствами и телами бедных девушек. Он ждет, он предвещает, он жаждет революции; я уже говорил, что в нем есть что-то от Жюльена Сореля. В ожидании переворота он ратует за реформы и в этом тоже походит на Вольтера и Руссо. Он хочет преобразовать обучение, театр, орфографию, проституцию. Позже он будет призывать к общности имущества, разделу земель и даже женщин. Он охотно узаконил бы инцест. У Руссо, мыслителя более строгого, разум направляет чувства; Ретиф никак не сдерживает свое больное воображение.
Но оно приводит его к поразительным предвидениям. В «Совращенной крестьянке» (письмо XLVIII) он догадывается, что сифилис и другие заразные болезни вызываются микробами, или, как он пишет, «миазмами, невидимыми микроскопическими существами, чьи зародыши, способные долго сохраняться, развиваются в живом организме». Он создал фантастическую теорию эволюции, говорил до Ницше о вечном возвращении, знал, что солнечная система перемещается в пространстве, придумывал летающие машины тяжелее воздуха и предрекал, что солдаты будущего будут сбрасывать с них бомбы. Удивительнейшее сочетание причудливого мечтателя и писателя-реалиста. Оно граничит с гениальностью.
Некоторые утверждали, что Ретиф более гениален, нежели талантлив. Но все же талант у него есть. В некоторых сельских сценах (старая крестьянка, ожидающая возвращения блудного сына), картинах внутренней жизни он стоит наравне с великими. Но все портят переполняющая его сексуальная одержимость, мешающая сочинительству, и бесконечная многословность. Он напишет тысячу страниц, в то время как Флобер десять. В его книгах много пустопорожней болтовни, но прекрасные вспышки молний освещают этот хаос. «Совращенная крестьянка» не вызывает у нас более слез, но она притягивает картиной едва знакомого Парижа, картиной, в которой мы чувствуем правду.
III
Лучший способ оценить Ретифа — смерить расстояние, отделяющее его от тех, с кем его сопоставляют. Я уже сказал, что Руссо, несмотря на сходство (откровенность в личной жизни, проповеднический цинизм, лиричность, гордыня преобразователя), — человек гораздо более значительный. Перед тенью Валери я признаюсь, что предпочитаю «Новую Элоизу» «Совращенной крестьянке»: не из-за обаяния рассказа (здесь Ретиф нередко берет верх), а из-за нравственного достоинства героев. На это можно возразить, что Ретиф изображал свой маленький мирок, которым Руссо пренебрегал. Конечно, но все дело в превосходстве как души, так и стиля.
Между Ретифом и Лакло расстояние меньше, хотя и значительное. Мы уже цитировали фразу «Ретиф светского общества». Да, Лакло перенес в свет Годе д'Арраса и создал из него Вальмона или, точнее, маркизу де Мертей. Цинизм «Опасных связей» более откровенный, он не разоблачается так елейно, как в «Совращенной крестьянке». Президентша де Турвель не столь безупречна, как Колетт Парангон, у нее есть смешные черты, у добродетели больше оттенков. Характер Сесиль Воланж намного превосходит все нарисованное Ретифом. Одним словом, Лакло более крупный писатель, но он жил позже Ретифа и, возможно, многому научился у своего предшественника.
Что до Жерара де Нерваля, который настолько восхищался Ретифом, что это не может не удивить, если помнить о разнице их характеров, и посвятил ему прелестную книгу «Исповедь Никола», то здесь произошло недоразумение. Поскольку детство Никола в Саси напоминает сцены из «Сильвии», поскольку Ретиф считал себя влюбленным в актрису, как Нерваль в Женни Колон, поскольку оба они верили в переселение душ, Жерар признал родственными их таланты. «Поразительно, что чувственный и циничный Ретиф так сильно подействовал на возвышенно-безумный ум Нерваля, пришедшего в итоге к христианской вере. Но все же это так». Возможно, что в юном Ретифе проступали черты Нерваля, но эротика быстро стерла их.
Мы помним выражение Поля Бурже — «Бальзак для питекантропов». Бесспорно, что Бальзак читал Ретифа и что тот подготовил аудиторию для литературы реалистической и «народной», столь отличной по сюжетам и по стилю от классической. Аббат Прево и Ретиф помогли Бальзаку, вероятно, не меньше, чем Фенимор Купер и Вальтер Скотт. Вотрен, поучающий Люсьена де Рюбампре, напоминает Годе д'Арраса, поучающего Эдмона. Но Бальзак намного сильнее. Ретиф не смог бы создать ни Вотрена, ни Гобсека. Он был слишком занят собой, чтобы отдать часть души этим «великим чудовищам». Можно сожалеть, что он не заставил г-жу де Парангон написать Эдмону такое же наставление, как г-жа де Морсоф Феликсу де Ванденесу. При всех оговорках несомненно, что Ретиф — один из создателей народного романа во Франции и что его социальные и философские рассуждения предвосхищают Бальзака.
Мы знаем, что Флобер читал Ретифа — он заимствовал у него песню слепого в «Госпоже Бовари», но великий стилист не мог восхищаться столь чрезмерным изобилием. По сути, творчество Флобера — это реакция художника на реалистический роман от Ретифа до Бальзака. Ретиф устроился бы внутри фиакра госпожи Бовари; Флоберу достаточно взглянуть снаружи на обнаженную руку, приподнимающую занавеску, и на клочки белой бумаги, летящие по ветру. Что касается Жида, то я уже говорил о возможном сходстве: набожное детство, восстание чувств, двойственность добродетельного и бесовского начал, совпадение функций Меналька в «Имморалисте» и Годе. Здесь сходство кончается: Жид буржуазен настолько, насколько Ретиф народен, чувственность Жида показалась бы противоестественной Ретифу, возникающий цинизм Жида ближе к цинизму «Опасных связей», чем «Совращенной крестьянки».
IV
Конец Ретифа-человека жалок. Революция, которую он призывал, покарала его и оставила в нищете. Порок наградил длинной вереницей болезней. 3 февраля 1806 года Ретифа похоронили «по-христиански» в его приходе, в церкви Нотр-Дам, и тысяча восемьсот человек проводили его на кладбище. «Его путь сквозь ад завершился», — пишет Марк Шадурн. Но книги продолжают жить. Вот уже полтора века, как они без конца переиздаются и изучаются. И не. потому, что автор говорил обо всем без стыда. «Крестьянка», которую я недавно перечитал, показалась мне не слишком целомудренной, но отнюдь не непристойной и уж менее вызывающей, чем какой-нибудь роман современной молодой женщины, едва не получившей премии от почтенных дам. Да если бы непристойность обеспечивала бессмертие, то выжили бы многие творения, которые сейчас никто не откроет. Для длительной читательской благосклонности есть причины более серьезные. «Крестьянка» — это одна из ранних правдивых картин беспутного народного Парижа, его улиц, притонов, бульваров, публичных домов. Книга талантлива. Хоть она и длинна, но читается без скуки. Она написана не стилем Дидро, но стилем Ретифа, и он лучше, чем у писателей, более уважаемых за примерную жизнь и благонравие. «Совращенные крестьянин и крестьянка» составляют вместе один из лучших романов XVIII века. Наконец, в нем есть поэзия и чувство. Они рождаются из правды книги, не порывающей с автобиографией. Жюль Ренар признается в дневнике, что именно воспоминания Ретифа о детстве подали ему мысль описать любовные переживания Рыжика. У правды изысканный и неподдельный вкус. Страсть Ретифа к женщинам была истинной. «В этом секрет его жизни и его гения, его величия и его упадка». Он написал однажды: «Пока юные портнихи, белошвейки, модистки, полюбившие мои прежние романы, будут читать этот, я счастлив и бросаю вызов всем умникам».
В свое время его читателями были, как он желал, портнихи и белошвейки; думаю, что теперь он потерял их, но остались умники. Бенжамен Констан запоем читал его книги. Шиллер горячо рекомендовал их Гёте, который оценил писателя и захотел с ним познакомиться. Бодлер писал своему издателю Пуле-Маласси: «Так где же Ретиф, из которого надо извлечь столь блестящие, изумительные отрывки?» Реми де Гурмон считал исповедь его правдивей, чем у Руссо. Поль Валери, как мы видели, тоже ставил его выше Жан-Жака, что великодушно, но преувеличенно. Эмиль Анрио отвел ему место среди книг второго ряда, но впереди них. И мы сами…
Кто бы мог подумать в 1784-м, что автор «Совращенной крестьянки» найдет читателей в 1984-м? И все же он их обретет. Естественное не стареет.
ШОДЕРЛО ДЕ ЛАКЛО
«Опасные связи»
Перед нами книга с очень странной судьбой. Ее хорошо знают и считают одним из лучших французских романов. И однако, с давних пор ее автор занимает в истории литературы место незаметное, почти нулевое. Сент-Бёв, которого увлекали писатели, еще совсем неизвестные, посвятил Лакло лишь несколько слов. Фаге, изучавший литературу XVIII века, просто игнорировал его. И хотя другие признали «Опасные связи», однако считали эту книгу малодостойной и с дурным запашком. Жид похвалялся, будто ценит Лакло, но его похвала звучала как признание в дружбе с дьяволом.