Дюамель никогда не проповедовал возврата к природе, однако он советовал тем, кто от нее далек, не давать себя завлечь фантомам цивилизации, которая в конечном счете должна состоять у людей на службе. Он напомнил человеку, что если он и ему подобные потеряют свою душу, то массу, которую они образуют, уже нельзя будет спасти.
«Довольно принижать моральную культуру, единственный залог мира и счастья, перед безответственным и непокорным демоном, который вселился в лаборатории… Нужно попытаться объяснить растерявшимся людям, что их счастье состоит не в том, чтобы преодолевать за час сто километров, подниматься в воздух на летательном аппарате или вести разговоры через океан, но в том, главным образом, чтобы обогатить свой ум прекрасной мыслью, получить радость от своей работы… Научную цивилизацию следует использовать как служанку, а не поклоняться ей как богине… Духовная культура есть одновременно выражение и результат усилия… Всякая цивилизация, которая направлена на то, чтобы уменьшить усилие, подрывает культуру…»
Истинная цивилизация есть состояние равновесия, чрезвычайно неустойчивого, и когда оно чудом устанавливается в мире, его ни в коем случае не следует нарушать. «Врачи, которым я обязан всем, что я знаю, привили мне благоговение перед равновесием. У них есть любимая аксиома, прекрасно выражающая их отношение к этому вопросу: Quieta non movere. Прежде всего не вредить, не нарушать равновесия, ибо, если маятник отклонился от вертикального положения, порой требуется немало усилий и времени, чтобы его в это положение привести снова». Отсюда и свойственное Дюамелю почтение к традиции. Когда читаешь его размышления на эту тему, вспоминается известное изречение одного британского государственного деятеля: «Если перемен можно избежать, значит, их избежать необходимо». В юности Дюамеля еще могли увлечь рассуждения о том, что история должна развиваться путем катастроф, в зрелом же возрасте он стал убежденным консерватором, но консерватором либеральным. «Традиция редко прельщает кипучие души, устремленные в будущее, ибо она скупа на обещания и подразумевает не слом и перестройку, а лишь сохранение уже существующего. Только имея за плечами жестокий опыт прожитых лет, можно понять, что посреди разрушительных толчков, сотрясающих мир, сохранять означает творить».
Эта прекрасная фраза напоминает высказывание Дизраэли: «Сохранять — это значит поддерживать и улучшать». Герой Дюамеля, который больше всех остальных похож на своего автора, Лоран Паскье, следует той же линии развития, что и его создатель. Он постепенно начинает ощущать себя человеком «социальным», терпимым и дисциплинированным: «Я никогда не забываю, что мне приходится жить в обществе». Это и есть то самое равновесие между индивидуальным и общественным, зыбкое, как химическое равновесие в человеческом организме, которое так боятся — и с полным основанием — нарушить врачи, достигнутое в конце концов сознанием Дюамеля. Равновесие между гражданским долгом и творческой независимостью, между уединением и суетой, между стремлением к святости и знанием предела человеческих возможностей. Эпопея Салавена есть не что иное, как пространный комментарий к мысли Паскаля: «Человек не зверь и не ангел, и кто хочет превратиться в ангела, тот роковым образом превращается в зверя». Дюамель не впадает ни в ту, ни в другую крайность. «Он видит высшее благо в уверенном и полном наслаждении спокойными чувствами».
Из исследования творчества Дюамеля нам станет ясно, что это равновесие далось ему нелегко, что оно есть победа. Жизненный путь начался для Дюамеля с поражений, следовавших одно за другим: семья, «Аббатство», дружба, святость. Он жалеет «покинутых людей», ибо чувствует себя одним из них. Он познал духовное одиночество, но сумел преодолеть его. Как пишет Поль Клодель, Дюамеля спасло соприкосновение со страдающей плотью раненых. Под своим скальпелем он неожиданно обнаружил душу, открыл, что к душам существует ключ и можно, перешагнув однажды некий порог, вступить за пределы плоти. Означает ли это, что он обрел веру, достиг согласия между верой и разумом? «Нет, я занял позицию выжидательную и почтительную, но честность для меня — прежде всего… Я не считал бы себя порядочным человеком, если бы совершал поступки и произносил слова, которые не продиктованы мне глубокой убежденностью…»
«Ты дал нам мораль, — сказал Дюамелю один из его друзей после «Овладения миром». — Теперь мы ждем от тебя метафизики». «Эти слова, — пишет Дюамель, — невероятно смутили меня. Я всегда испытывал и, разумеется, испытываю доныне отвращение к некомпетентности». Насколько он компетентен в вопросах морали, настолько же — как он утверждает сам — некомпетентен в метафизике. Как многие французские моралисты, Дюамель обходится без нее. Хотя и сожалеет об этом. «Все мы, — пишет он, — те, кто вынужден каждый день заново искать ориентиры, разбираться в своем положении, утверждать свои ценности, находить для каждой проблемы не только конкретное решение, но и целиком весь метод, те, кто страдает и не видит впереди большой надежды, а точнее, вовсе никакой не видит, все мы испытываем порой искушение позавидовать нашим братьям христианам, таким спокойным в своей убежденности… И в эти минуты, — добавляет Дюамель, — в диалог вступает Мориак: «Вы же видите, — говорит он, — что я, верующий, так же несчастен, так же жалок и пребываю в таком же отчаянии, как и вы…» Вероятно, это и есть голос истинного милосердия». Не душевное благополучие побудило Дюамеля отказаться от метафизики. И это не вызов воинствующего атеиста. Он признает, что пребывает в неведении, и от этого неведения страдает. «Католическая религия покинула меня тридцать пять лет назад… Миновав тот возраст, когда мы упиваемся гордостью, уводящей нас с пути истинного, я часто жалел и жалею с каждым днем все сильнее об этой утраченной вере, которая способна удовлетворить все наши запросы, ибо предлагает нам и метафизику, и мораль, и мировоззрение, и даже политическую систему. Сожаления искренние. Пустые сожаления. Философия Паскаля слишком прагматична, чтобы согревать мне сердце…» Таков Жорж Дюамель, мужественно строящий мораль на трезвом знании людей, их слабостей и невежества. Как говорит Андре Руссо, «это свойство душ, отказавшихся понять жизнь, но не отказавшихся любить ее и находящих в самом проявлении этой любви убежище от отчаяния, которое могло бы взойти на руинах веры».
III. Романист
Наиболее подходящим жанром для того, чтобы выразить и наполнить жизнью эту философию, был роман. Дюамель прибегает, как мы уже видели, и к жанру эссе, да и первые романы его — это, по существу, тоже эссе или, точнее, философские романы, построенные (как «Кандид» или «Шагреневая кожа») вокруг одной идеи. «Грозовая ночь», например, повествует о том, что даже ученый во всеоружии научных методов познания может в некоторых обстоятельствах подпасть под власть суеверий. То, что такие романизированные притчи могут оказаться шедеврами, я уже доказал, приведя прославленные примеры. Разновидность этого жанра — «программный» роман, только здесь писатель, вместо того чтобы признать (подобно Вольтеру в «Кандиде») условность сюжета, старается воплотить свои идеи в образы людей, а не марионеток, как баснописец или автор философских романов. Дюамель-романист начал с философских романов и постепенно пришел к роману чисто художественному («Хроника Паскье»). Цикл романов о Салавене, его первое большое произведение, представляет собой длинную притчу в пяти томах («Полуночная исповедь», «Двое», «Дневник Салавена», «Клуб на улице Лионне», «Такой, как он есть»), мораль которой могла бы звучать так: «Не ищи совершенства, ибо найдешь несчастье». И тем не менее эта притча — роман настоящий, так как во всех его персонажах, за редким исключением, есть жизнь и достоверность. Содержание книги — познание мира героем, который подходит к жизни с крепко засевшими в нем отроческими представлениями. Мы наблюдаем за ним в «годы учения», когда люди и события постепенно выправляют идеальный и ложный образ действительности, сложившийся изначально в его воображении. Как познание мира Фабрицием есть тема «Пармской обители», так познание мира Салавеном есть тема цикла романов о Салавене.
Отличие романа в собственном смысле слова (как, например, «Хроника Паскье») от романов салавеновского цикла состоит в том, что в чисто художественном романе автор не судит своих героев. Разве что — персонажей второстепенных, и то лишь устами главного героя, с которым читатель себя отождествляет. Но Салавен — герой иного плана, нежели Жюльен Сорель или князь Андрей. Он скорее принадлежит к категории персонажей типа Дон Кихота или Панурга. Автор взирает на них с высоты своего положения и не боится выставить в смешном виде. Разумеется, у Сервантеса вызывают восхищение некоторые качества Дон Кихота. Он знает, что Дон Кихот искренне и страстно хочет быть рыцарем, защищать слабых и карать злых. Но знает он и то, что Дон Кихота повсюду ждут неудачи, потому что от чтения рыцарских романов у него сложилось заведомо ложное представление о мире. Точно так же и Дюамель знает с самого начала, что Салавен, хотя он всей душой стремится к святости, — человек негибкий, плохо приспособленный к жизни, который никогда не разрешит своих конфликтов.
Кто такой Салавен? Мелкий французский служащий, образованный, любящий хорошие книги и тонкие суждения, но болезненно впечатлительный. Он не в силах противостоять странным импульсам, вроде того, чтобы дотронуться до уха своего патрона, — поступок, обернувшийся для него потерей места. Он высокого мнения о себе: «Я все-таки что-то из себя представляю, да, да. Когда-нибудь все поймут, что я не такой человек, как все». Однако этому гордецу ведомы и смирение, и жестокие муки совести. У него замечательная мать, и он корит себя за то, что хладнокровно думает о ее возможной смерти: «Вот, значит, что я за человек!» Есть у него и жена, Маргерит, нежная, любящая, преданная, и тем не менее он однажды ловит себя на мысли, что его влечет к жене одного из друзей. Он не может себе этого простить: «Не надо говорить мне: «Эти мысли в вас, но они не есть вы». Эх! Кому же, как не мне, они приходят в голову? Разве не мой мозг порождает их? Но, главное, не говорите мне: «Все это живет лишь в вашем сознании». Только то и важно, что происходит в нашем сознании. Я плохой сын, плохой друг, плохой любовник. В глубине души я убил маму, запятнал честь Марты, покинул Маргерит».
Как видно из этих строк, Салавен верит в опасную теорию, ложность которой я пытался показать в философской сказке «Машина для чтения мыслей», а именно что мы несем моральную ответственность за наше подсознание. По-моему, наоборот, мы потому и вытесняем некоторые мысли в подсознание, что считаем их недостойными, и уж преступными они могли бы стать лишь в том случае, если бы определяли наши поступки. Но Салавен стыдится своих грез. «В сердце моем нет чистоты», — говорит он, терзаясь угрызениями совести. В дружбе, как и в любви, он ищет совершенства и в результате разрушает и то и другое, так как обнаруживает, что совершенных людей не бывает. «Едва я оказываюсь лицом к лицу не с образами моего воображения, а с живыми людьми, я мгновенно падаю духом. Душа моя содрогается, нервы обнажены. И мне хочется лишь одного — поскорее вернуться к своему одиночеству, чтобы продолжать любить людей, как всегда, когда они далеко». Заметим, однако, что тому, кто стремится достичь святости или хотя бы мудрости Марка Аврелия, следовало бы научиться любить людей и тогда, «когда они близко».
Друг Салавена, Эдуард, не понимает этого болезненного беспокойства:
«— Да что с тобой?
Салавен сурово поглядел ему в лицо:
— Что со мной? Со мной… то, чего у меня нет.
Он пожал плечами. Эдуард решил не отступать:
— Ну, скажи, наконец, в чем дело?.. Что тебя мучает? Чего у тебя нет?
Салавен опустил глаза:
— Ты, Эдуард, не можешь мне этого дать…
— Но что же именно?
— Благодать, восторг, бессмертие души, бога.
— Бога! — взволнованно повторил Эдуард.
Салавен снисходительно улыбнулся:
— Да, да, или что-нибудь в этом духе».
В «Дневнике Салавена» дюамелевский герой делает попытку радикально изменить свою жизнь. «Во мне живет внутреннее убеждение, что я могу быть лучше, чем я есть. Начиная с сегодняшнего дня, то есть с седьмого января, я начинаю работать над собой… Тот, кому не дано выдвинуться в науке или в искусстве, возвыситься с помощью оружия, слова или денег, тот, по крайней мере, может, если захочет, стать святым… Не церковным святым, не официальным… Я не стремлюсь к тому, чтобы творить чудеса, я человек скромный и благоразумный». Салавен хочет стать святым в своих собственных глазах. Чего же он должен от себя требовать? Во всяком случае, не жертвенности, которая и так ему свойственна: «Быть может, для меня истинная жертва как раз и состоит в отказе от жертвы?» Он пытается добиться от себя доброты, снисходительности, смирения. Однако святой должен и жить свято. Но как именно? Он заставляет себя терпеть лишения, но это быстро сказывается на его здоровье, и в результате жена и мать, которые за ним ухаживают, страдают больше, чем он сам. Он дает обет целомудрия — в ущерб счастью Маргерит. Так постепенно он обнаруживает, что все его усилия на пути к святости оборачиваются неприятностями. Не состоит ли истинное смирение в том, чтобы оставаться тем, что ты есть?
После этого поражения и неудачной попытки обрести братство в среде революционеров («Клуб на улице Лионне») Салавен принимает решение бежать и начать новую жизнь в дальних краях. Он покидает жену и уезжает в Тунис. Однако никто не может начать жизнь заново, ибо от своей памяти и характера убежать нельзя. Салавен совершает подвиг: он с риском для жизни спасает девочку, которая чуть не попала под поезд. Он знает, что этот случайный героизм не может быть решением всех проблем. «Если бы вы только знали, как это было легко! О Господи! Слишком легко, уверяю вас». Он отдает свою кровь для переливаний, ухаживает за заразными больными, но ничто не приносит покоя его душе. В конце концов молодой слуга-туземец, не привыкший к доброму обращению, убивает его. Преданная Маргерит, которая отыскала его убежище в Тунисе, привозит его в Париж, умирающего и убежденного, что ничто на свете не дано человеку осуществить. Но его, «такого, какой он есть, теперь наконец изменит вечность». Через свои страстные поиски спасения не оказывается ли Салавен спасен? «Стремление к спасению не есть ли суть спасения? Не есть ли оно единственное спасение?»
В чем глубинный смысл этой безнадежной эпопеи? Несмотря на го что в маниях, привычках и безумствах Салавена присутствуют элементы патологии, Дюамель настаивает на утверждении, что эта история не является описанием клинического случая. Что-то от Салавена есть в каждом из нас. Его история — это не история сумасшедшего. «Это история человека, который, будучи лишенным метафизической веры, пытается жить по законам морали и отвергает нравственные компромиссы». Иными словами, это история человека, который, не являясь христианином, хочет осуществить в своей жизни принципы христианской любви.
Почему ему это не удается? Вероятно, потому, что его действия продиктованы не идущей от сердца любовью, а заданной установкой. «Я делал все, что мог, но без любви», — признается он. Однако без любви добиться ничего нельзя. Салавен не любит по- настоящему ни людей, как его жена и мать, ни свою профессию, как Эдуард. Единственное живое чувство, которое им владеет, это желание жертвовать собой. Но само по себе оно есть гордость. Отсюда и глубокий смысл фразы: «Быть может, для меня истинная жертва как раз и состоит в отказе от жертвы?»
Своей семье и всем, кому он пытался помочь, Салавен в конечном счете причинил много зла, «и все ради того, чтобы совесть господина Салавена была спокойна». Но если бы Салавен не тревожился так о своей совести, она, вероятно, была бы еще спокойнее. Щепетильность — это прекрасно. Но простота лучше. «Я лелеял великие замыслы, изобретал себе фантастические обязанности — и пренебрегал своим маленьким, ничтожным, но истинным долгом. Нет! Все-таки лучше, когда человек честно остается самим собой». Романы о Салавене толкают читателя либо к спокойной безнадежности агностицизма, либо к святой простоте христианской морали.