От Монтеня до Арагона - Моруа Андрэ 64 стр.


Чувственный эрудит

Я написал это название и тотчас ощутил его неполноценность, почти несправедливость. Эрудит? Разумеется, Валери Ларбо был эрудитом — греческие и латинские цитаты, проскальзывающие в его прозе, не требовали от него ни усилий, ни поисков; ему ничего не стоило придать убедительность и правдоподобие речи итальянок и англичанок, испанок и австриек; он был влюблен в «темных» поэтов XVI века, таких, как Анри Ж. М. Леве, автор «Почтовых открыток», очаровавших не только Ларбо, но и Леона Фарта, Филиппа Супо. Чувственный? Да, без сомнения. Сколько прелестных женщин прошло через его жизнь: Квинни, девочка из Челси; и Изабель, француженка, казавшаяся поначалу методичной, умеренной, рассудительной во всех своих начинаниях и проявившая себя во время неузаконенного медового месяца необузданной и ревнивой; и гречанка Ирен, невинная девушка, роман с которой именно поэтому был особенно пылким; и датчанка Инга с ее молочно-белой кожей и пышными формами; и еще многие другие, мимолетные увлечения — Романа Серри с ее единственным поцелуем, пташки с экзотических островов, аргентинки, перуанки, Лола, Лолита, Люсесита. «Само перечисление имен, — как выражался Теккерей, — звучит хвалой богу».

Чувственной была и его любовь к литературе. «Он любил слова, как любил улыбку. Литературная критика была для него восхвалением, проявлением любви. Он грезил о критике, которая, изучая какого-нибудь писателя, коллекционировала бы книги, им прочитанные, его друзей, его путешествия, города, где он жил, памятные для него встречи; короче — критика была для него картотекой эрудита, не отягощенной излишними комментариями». Так пишет о Валери Ларбо Бернар Дельвай в своем прекрасном эссе, отражающем ту непоседливую эстетику, ту нежную эрудицию, ту сосредоточенную небрежность, которой так восхищался его герой. «Это волнение ума можно сравнить с волнением чувств. Какая-нибудь строка Сева горячила кровь Ларбо не меньше, чем грудь прелестной женщины, его тонкие сравнения некоторых пассажей из Лемер де Бельж, похожи на затейливые коктейли, которыми наслаждаешься, любуясь морским простором». Он обладал изысканным вкусом, тонкостью суждений. Обратите внимание хотя бы на волшебные заглавия его произведений: «Красота, моя прекрасная тревога…», «О баловни любви…» (оно взято из Лафонтена: «О баловни любви, вам странствовать любезно») или «Совет мой тайный…», почерпнутое у Тристана л'Эрмита:

Совет мой тайный, вы, о милые друзья,
Наперсники любви, невиданной доселе,
Я жду вас, мысли: речь пойдет об Изабелле…

Наконец, чувственным было и его восприятие городов. Другие заядлые путешественники запоминали поразительные ансамбли или искали в каком-нибудь городе предлог для социологических умозаключений, абстрактных обобщений — не так Валери Ларбо. Он город впитывал, заставлял его обнажить свою сокровенную сущность, украшал его поэтическими ассоциациями, которые тот в нем пробуждал. Для того чтобы достичь этой интимной близости, выдающей чужестранцу беззащитную сердцевину города, Ларбо нуждался в женщине. Так, Эдит и Квинни подарили ему Челси, пригородную деревню, которая влилась в гигантский Лондон, но сохранила, как драгоценный след прошлого, прихотливо извивающуюся церковную улицу, и церквушку, окруженную остатками погоста, и дом, где жил вещатель и ворчун, пророк культа Героев, несносный и великий Карлейль; Челси — столицу английской словесности до пришествия Вирджинии Вульф и Литтона Стрэчи, когда литературный центр переместился в Блумсбери; Челси, где круглые синие таблички с белыми буквами напоминают, что здесь жили Джордж Элиот, Данте Габриел Россетти; Челси — «плющ и стекло, нежно-розовый цвет кирпича, покрытого темным загаром, мало-помалу впитанным из дымного воздуха». Или Лиссабон — величавые пальмы, рынок, с его непроходящим праздником в желто-зеленом сиянии сотен ананасов, подвешенных, как венецианские фонари, и Авенида, и площадь Камоэнса, с ее прохладной тенью под деревьями, на которых щебечут птицы. Или еще Аликанте — аликантское «убежище», идеальное место для работы.

О да! Все это так; да, Валери Ларбо был чувственным эрудитом, гурманом, который упивался женщинами, городами и поэтами, но в нем было и нечто большее — он был одним из лучших прозаиков первой половины нашего века, писавшим с той естественностью, с той продуманной небрежностью, которая нередко заставляет вспомнить Монтеня, другого великого человека, знавшего цену удачно выбранной и к месту поданной цитате; Валери Ларбо был утонченным живописцем не любви-страсти, но любви- наслаждения, искусным портретистом женщин, юных девушек и детей, которому найдется немного равных и который внушает читателю чувство зависти к жизни, озаренной сиянием красоты; и, главное, — критиком с безошибочным вкусом, все знавшим, владевшим многими языками, переводившим Сэмюэла Батлера и Рамона Гомеса де ла Серну, читавшим одновременно Овидия, Вергилия, Сенанкура, Сент-Эвремона, Вилье де Лиль Адана, Поля-Луи Курье, Байрона, Паскаля, «Медею» Корнеля. Ум его был так отлично оборудован, что мало-мальски образованный читатель то и дело обнаруживает в его текстах какую-нибудь зажатую между двумя фразами литературную аллюзию, стыдливо притаившуюся цитату. Это подчас напоминает мать Пруста, которая, умирая, цитировала Расина и Лабиша или самого Повествователя, который, чтобы воспеть отроков, обращается к юным красавицам из хора «Эсфири». «Мне придется дать ему телеграмму по-французски, — пишет Ларбо, — и есть надежда, что по дороге от Торенто до Неаполя моя французская телеграмма превратится в нечто роскошное и неожиданное…» В нечто роскошное и неожиданное? Шекспир, «Буря», очевидно. Но Ларбо этого не уточняет, предоставляя нам самим удовольствие открывать внутренние связи его текста с мировой литературой, и так на каждой странице.

Теперь, перечислив все его достоинства, нарисуем поточнее портрет этого литературного мэтра, который отнюдь не был петимэтром. И мы признательны Бернару Дельвайю, как и некоторым другим, задавшимся целью восстановить истинный образ «этого Монтеня молодежи». Ибо Валери Ларбо, из кокетства и скромности, набросал весьма забавную карикатуру на себя, которая, однако, в глазах потомства деформировала его подлинный облик — это А. О. Барнабус, миллиардер и поэт, чье полное собрание сочинений, то есть рассказы, стихи и дневник, написал Ларбо. Если подумать, не так уж нелепо представить себе Валери Ларбо этаким двойником Барнабуса. Сын богатейшего владельца целебного источника Ларбо-Сен-Лорр в окрестностях Виши, очень рано осиротевший, он, достигнув совершеннолетия, получил в наследство от отца если не капитал, то солидную ренту. Мать, женщина суровая, однако относившаяся с уважением к его таланту, правда учредила опекунский совет, но тем не менее еще совсем юным Ларбо располагает деньгами, позволяющими ему вести жизнь миллионера-космополита, путешествовать, переезжая из Флоренции в Стамбул, из Стокгольма в Мадрид, неизменно в сопровождении какой-нибудь эфемерной, элегантной и (на известный период) обожаемой спутницы, довольной, что ее возлюбленный — это человек, который… Который что? О, в нем было немало намешано, «но прежде всего — и это самое главное — качество чрезвычайно редкостное, ставящее его на социальной лестнице выше любого вельможи, любого миллиардера: он был поэт».

Этого поэта оценили, и очень скоро, те, кто был достоин им восхищаться. Поль Валери и Андре Жид, Сен-Жон Перс и Поль Клодель, и великие испанцы, и великие англичане, убежденные, что этот мнимый Барнабус — подлинный талант, проявили недюжинную прозорливость, поскольку их друг изо всех сил старался навести тень на плетень. «Опасность для нас, людей, — писал он, — состоит в одном заблуждении: уверенные в том, что мы анализируем собственный характер, мы на самом деле создаем совершенно из ничего персонаж романа, не наделенный даже нашими истинными склонностями. Мы присваиваем ему вместо имени местоимение первого лица и верим в его существование столь же твердо, как в свое собственное. Так называемые романы Ричардсона — замаскированные исповеди, тогда как «Исповедь» Руссо — замаскированный роман». Все это побуждает нас видеть в Барнабусе автопортрет. Тут есть частица правды, но лишь малая частица. Подлинного Валери Ларбо я склонен скорее узнавать в персонажах, скрытых под разными именами в трилогии: «Красота, моя прекрасная тревога…», «О баловни судьбы», «Совет мой тайный…», в «Аллане», в «Желтом, синем, белом», где миллионера вытесняет любовник и эрудит. Мне доставляет наслаждение любоваться его портретами в юности — у него красивые глаза, романтическое тонкое лицо, невысокая и изящная фигура. Глядя на эти портреты, я понимаю, за что могла полюбить такого юношу нежная Эдит, Инга и несчастная Изабель.

Бернар Дельвай хорошо разглядел за путешественником и книжника-эрудита, и человека. «Ему лучше любого другого было известно, что такое сердечные горести… Он считал, что жизнь чувственна. Но писал он всегда, прикрыв лицо маской. Его дорожные несессеры были набиты флаконами с золотыми пробками и туалетными принадлежностями в оправе из черепахи и слоновой кости. Когда он умер, вечерние газеты сообщили, что он знал наизусть «Илиаду»… Он любил юных девушек и гигантские столичные города, так ярко освещенные по ночам, что даже над парками небо там розовое. Он любил захватывающую дух скорость. Летом 1935 года его разбил паралич. В течение двадцати двух лет он не мог ни писать, ни говорить, еле двигался. Не было ли это расплатой?» Двадцать два года афазии для этого любовника слов. Ему было тяжко. До последнего часа Ларбо не покидала верная сиделка Мария Анжела Неббья и неоценимые друзья, восхищавшиеся им: Жан Полан, Робер Малле, Ж. Жан-Обри, Робер Кемп. Он умер в 1957 году, но в своем «Полном собрании сочинений» он и сегодня живее живых.

Есть одно его небольшое произведение, которое я люблю больше всех других. Оно называется «О человеческом достоинстве в любви» и утверждает, что превыше войны между мужчиной и женщиной стоят акт веры, благоговение, обожание, утверждающие: «Таким я пребуду с вами, для вас — вечно, если только ваша подлинная сущность отвечает образу, который я себе создал и который люблю в вас. Если вы достойны моего уважения». Приятно думать, перевалив за пятьдесят, добавляет Ларбо, что в молодости ты был достаточно склонен к такому доверию и что тебе почти всегда нужно было нечто большее и лучшее, чем одно только физическое наслаждение. «Это взаимное уважение, которое и есть человеческое достоинство в любви, вытесняя взаимное презрение полов, зиждется на чем-то неподвластном сексу, на самой человеческой сути Его и Ее». То, что отличает любовь от примитивной и бездумной покорности физическому желанию, и есть сущность человеческого достоинства в любви. «Этого достоинства, — заключает Ларбо, — я, как мне кажется, никогда не терял из виду в своих произведениях». Он имел полное право так думать. Женщин, которые были с ним близки, он нарисовал с нежным почтением — всех, даже несчастную Изабель. Заканчивая эту статью, я прихожу к выводу — мне следовало бы назвать ее «Валери Ларбо, или Человеческое достоинство в любви».

ЖАН ЖИРОДУ

В плеяде нашего поколения Жан Жироду был звездой первой величины. Было время, когда постановки его пьес с участием Жуве, Ренуара и Валентины Тессье восхищали нас и взывали к нашему чувству долга. Мы гордились замечательным писателем и артистами, достойными его таланта. Но сегодня строгие судьи пересматривают наши восторженные суждения. По их мнению, весь этот словесный фейерверк, отгорев, оставил после себя лишь пепел и обугленные палочки. Но я перечитал всего Жироду, романы и драмы, и, хотя порой уставал от шаблонных сюжетных приемов, блестящих и легковесных, он снова покорил меня, я остался ему верен. Сквозь словесную игру я опять почувствовал чистоту и благородство, любовь к некой Франции, которая и есть подлинная Франция, и к некоему типу человека, который и есть подлинный человек. Не все созданное Жироду переживет его (это верно по отношению к любому писателю), останется несколько великолепных страниц, несколько превосходных монологов, несколько незабываемых фраз, в которых французский язык звучит со всей присущей ему музыкальностью. Тот Жироду, каким я его знал, — улыбающийся и серьезный, насмешливый и суровый, дипломат и человек богемы — будет жить в своих эссе, в «Белле» и «Интермеццо». И до тех пор, пока во Франции сохранятся маленькие города и маленькие чиновники, юные девушки, белочки и память о Лафонтене, в воздухе останется что-то от Жироду.

I

«БЕЛЛАК, главный город округа (От-Вьен), 4600 жителей. Кожевенные заводы. Родина Жана Жироду». Эти строки, которые можно прочесть сегодня в Малом энциклопедическом словаре Ларусс, привели бы в восторг Жироду. Всю жизнь Беллак оставался его любимым мифом, символом провинциальной Франции; именно этот городок, где его отец служил в управлении автодорожного строительства, свел его лицом к лицу с типами, характерными для французской жизни, — чиновником палаты мер и весов, инспектором учебных заведений, учительницей. Благодаря ему не только Беллак, но все маленькие города Лимузена по соседству с Беллаком — Бессин, Сен-Сюльпис, Лорьер, Шато-Понсак — овеяны некой поэтической дымкой, подобно Шато-Тьерри — родине Лафонтена и Ферте-Милон — родине Расина. Чистая юная девушка в его романах — всегда девушка из Беллака.

Следуя превратностям служебной карьеры своего отца, Леже Жироду, Жан Жироду объехал «маленькие городишки и поселки», совершив, таким образом, то единственное путешествие, которое может дать подлинное знание французской жизни. Вместо почетного паломничества по главным городам департаментов «по маршруту Бордо — Ангулем — Париж, который раньше предпочитали римские легионеры, а ныне — честолюбивые чиновники», ему пришлось держаться захолустных городков и поселков, этих «лимфатических узелков» на карте Франции, а такое путешествие «куда более плодотворно для понимания состояния нации». Поэзия «Интермеццо», немыслимая и непонятная в любой другой стране, рождена воспоминаниями и образами этого провинциального детства.

Всю свою жизнь Жироду защищал супрефектуры и окружные суды. Ему нравились эти здания с пышным садом в самом центре города и с неизменным величавым кедром у входа, ибо супрефектуры и окружные суды были учреждены в эпоху, когда Жюссье вывез из Англии кедр. Если супрефектуры будут упразднены (о чем все время поговаривают, но исполнение этой угрозы каждый раз откладывается), исчезнет традиционный «облик ночного городка с непременными зданиями суда, церкви и тюрьмы, где спит единственный заключенный, без которого не может обойтись маленький городок, как человек не может обойтись без греха. Исчезнет сословие прокуроров, судебных исполнителей и генеральных секретарей, которые еще как-то поддерживают своими заказами благородный стиль портновских и шляпных мастерских. Отныне во всех маленьких городках Франции богатые бакалейщицы будут выходить замуж лишь за богатых сапожников…». Тон полон мягкой иронии, тем не менее следует принять всерьез любовь Жироду к этому гармоническому контрапункту нашей цивилизации, которая посылает корсиканских судей в Лилль, а пикардийских — в Марсель.

Назад Дальше