От Монтеня до Арагона - Моруа Андрэ 63 стр.


Быть может, завтра я отрекусь от того, что доверил тебе здесь, так же как отрекся нынешней ночью от того, что написал тридцать лет назад как последнюю свою волю. Ведь я ненавидел, простительной ненавистью, все, что ты исповедовала, и до сих пор я ненавижу тех, кто лишь именует себя христианами. Разве не правда, что многие умаляют надежду, искажают некое лицо, некий светлый облик, светлый лик? «Но кто тебе дал право судить их? — скажешь ты мне. — В самом-то тебе столько мерзости!» Иза, а нет ли в мерзости моей чего-то более близкого символу, которому ты поклоняешься, чем у них, у этих добродетельных? Вопрос мой кажется тебе, конечно, нелепым кощунством. Как мне доказать, что я прав? Почему ты не говоришь со мной? Почему никогда ты не говорила со мной? Быть может, нашлось бы у тебя такое слово, от которого раскрылось бы мое сердце. Нынче ночью я все думал: может быть, еще не поздно нам с тобой перестроить свою жизнь. А что, если бы не ждать смертного моего часа — теперь же отдать тебе эти страницы? И просить тебя, именем бога твоего заклинать, чтобы ты прочла все до конца? И дождаться той минуты, когда ты закончишь чтение. И вдруг бы я увидел, как ты входишь ко мне в комнату, а по лицу твоему струятся слезы. И вдруг бы ты раскрыла мне свои объятия. И я бы вымолил у тебя прощение. И оба мы пали бы на колени друг перед другом».

«Облагородить человеческую натуру можно», — говорил Ницше, а Мориак прибавляет: «Облагородить человеческую натуру, лишенную благородства, можно. Для Сына человеческого не существует безнадежных случаев». Даже фарисейка и та обретет спасение: «Мачеха не уклонялась от разговора, когда я намекал на прошедшие события, но я понял, что она отрешилась даже от своих ошибок и во всем положилась на небесное милосердие. На закате своих дней Брижит Пиан наконец-то поняла, что не следует человеку быть лукавым рабом, старающимся пустить пыль в глаза хозяину своему и выплачивающим всю свою лепту до последнего обола, и что отец небесный не ждет от нас того, чтобы мы аккуратно вели мелочной счет своим заслугам. Отныне она знала, что важно лишь одно — любить, а заслуги уж как-нибудь накопятся сами».

А как нисходит благодать на тех, кто считает, что он еще далек от Христа? «Ребенок, который никогда прежде не видел моря, приближается к нему и слышит, как оно рокочет, еще задолго до того, как оно предстает его взору, и он уже ощущает на своих губах вкус соли». По направлению ветра, по свежести воздуха человек узнает, что он ступил на стезю, ведущую к морю. И неверующий невольно начинает шептать: «О боже, боже! Если ты только существуешь…» Потом он угадывает, что совсем рядом — и вместе с тем еще бесконечно далеко — лежит дотоле неведомый ему мир добра. И вскоре он начинает чувствовать, что достаточно ему сделать всего лишь одно движение — и он сорвет с себя маску, которая душит его. «Всю жизнь я был пленником страстей, которые в действительности не владели мной, — говорит главный персонаж «Клубка змей». — Как собаку, что воет по ночам на луну, меня завораживал отраженный свет, отблеск…» «Таким я был ужасным человеком, что за всю жизнь у меня не нашлось ни одного друга. А все же, говорил я себе, не потому ли так случилось, что я никогда не умел надевать личину? Если б все люди ходили без масок…» Значит ли это, что циник обретет спасение благодаря самому своему цинизму, если он только в нем открыто признается? Нет, ибо от него потребуется еще твердая решимость подражать божественному образцу. Способен ли он на это? Может ли он — чудовище эгоизма — смиряться, любить, прощать? Возвышенный парадокс христианской веры как раз и состоит в утверждении того, что такой крутой поворот, такая резкая перемена возможны. Порою кажется, что грядущее спасение представляется Мориаку «одновременно и необходимым и невозможным». И все же оно возможно, ибо оно существует. «Что касается меня, — пишет он, — то я принадлежу к разряду тех людей, что родились в лоне католической веры и, едва став взрослыми, поняли, что они никогда не смогут отойти от нее, что они не в силах ни уйти от религии, ни вернуться к ней. Они всегда были и всегда будут проникнуты этой верой. Их затопляет небесный свет, и они знают, что это — свет истины…» Однако не остается никакой надежды для тех, считает Мориак, кто, принимая христианскую религию, видит в ней лишь свод нравственных правил. Для самого Мориака Евангелие, если бы он не верил в истинность и точность всего, что там написано, утратило бы весь свой авторитет и обаяние. Но для него нет ничего более достоверного, чем воскресение Христа.

«Любовь наполняет человека уверенностью…» «Беспощадный и пессимистический анализ какого-нибудь Ларошфуко бессилен перед верой святых — он не способен поколебать милосердие, основное свойство их натуры; перед верой святых дьявол утрачивает свою силу».

Сам Мориак — живое доказательство нравственной силы подобной веры. Ни в какой мере не потеряв ни своего остроумия, ни даже насмешливости, он сумел, «земную жизнь пройдя до половины», стать одним из самых мужественных французских писателей, которые убежденно отстаивают принципы, кажущиеся им верными, даже если эти принципы не пользуются популярностью. Можно разделять или не разделять его взгляды, однако всякий добросовестный читатель должен признать, что Франсуа Мориак стремится в любых обстоятельствах говорить и делать то, что, по его мнению, должен говорить и делать христианин.

V. Писательская техника Мориака

Англосаксонский роман можно сравнить с проселочной дорогой: ее пересекают плетни, ее окаймляют цветущие изгороди, она теряется в лугах, кружит, змеится, ведя к пока еще неведомой цели, которую читатель обнаруживает, только дойдя до нее, а порою не обнаруживает вовсе. Подобно классической трагедии, французский роман до Пруста представлял собой — если и не всегда, то по большей части — историю какого-нибудь кризиса. В нем в отличие от такого романа, как, скажем, «Дэвид Копперфилд», где жизнь героя прослеживается с его рождения, действующие лица описываются в какую-либо драматическую пору их жизни; что же касается их прошлого, то о нем либо только упоминается, либо становится известным из рассказа о минувшем.

Так именно и поступает Мориак. Разумеется, он читал Пруста, всегда любил его и, думаю, многому научился у этого писателя, особенно в области анализа чувств. Но писательская техника Мориака близка к технике Расина. Его романы — всегда романы о душевном кризисе. Молодой крестьянин не желает быть священником, он покидает семинарию и возвращается к мирской жизни; в этот день он становится предметом изучения для Мориака («Плоть и кровь»). Богатая буржуазная семья, для которой деньги играют решающую роль, узнает о своем разорении; с описания этой катастрофы и начинается роман («Дорога в никуда»). Какой-то человек случайно встречает в парижском кафе женщину, обладать которой он мечтал в юности, но безуспешно. Таков стремительный зачин другой книги Мориака («Пустыня любви»), и, только погрузив героя и читателя in medias res, автор обратится к событиям прошлого.

Действие в романах Мориака развивается стремительно. Чувствуется, что они написаны на одном дыхании, кажется, будто повествование вырывается наружу под давлением неистовых страстей, что автор охвачен нетерпением, почти исступлением. «Писать — это значит раскрывать душу». Встречаются писатели, которым нечего сказать; Мориак пишет потому, что ему надо сказать слишком много. Распространенное выражение «Сердце его переполнено до краев» заставляет Мориака вспоминать об искусстве романиста: «Под невыносимым гнетом страстей израненное сердце разрывается, кровь бьет фонтаном, и каждая капля этой пролитой крови подобна оплодотворенной клетке, из которой рождается книга».

«Писатель — это прежде всего человек, который не смиряется с одиночеством… Литературное произведение — всегда глас вопиющего в пустыне, голубь, выпущенный на простор с посланием, привязанным к лапке, запечатанная бутылка, брошенная в море». Нельзя сказать, что роман — это наша исповедь. Скорее следовало бы сказать, что роман — это исповедь человека, которым мы могли бы стать, но не стали.

Пруст говорил: достаточно писателю хотя бы на миг испытать чувство ревности, и он извлечет из этого все элементы, необходимые для того, чтобы вдохнуть жизнь в образ ревнивца. А Мориак напишет: «Почти все наши персонажи родились из нашей плоти и крови, и мы точно знаем, хотя не всегда отдаем себе в этом отчет, из какого ребра сотворили мы эту Еву, из какой глины вылепили мы этого Адама. Каждый из наших героев воплощает знакомые нам состояния души, намерения, склонности, как хорошие, так и дурные, как возвышенные, так и низменные; правда, все они видоизменяются и преображаются. Одни и те же мысли и чувства неизменно служат нам материалом для создания самых различных персонажей. Мы выпускаем на арену нашего творчества постоянную труппу бродячих комедиантов, о которой говорит поэт».

Романисты по-разному решают проблему создания персонажей, и в этом смысле их можно разделить на две большие группы. Одни все время изучают прежде им не знакомые социальные круги, открывают там человеческие типы и исследуют их (так поступал Бальзак); другие поднимают самые глубокие пласты своих воспоминаний и используют в своем творчестве собственные черты и черты хорошо им известных людей (так поступает Мориак). Впрочем, возможно сочетание обоих методов, и нетрудно представить себе романиста, который заимствует из вновь изученного им социального круга черты внешности или страсти какого-нибудь человека. Но, создавая образ персонажа, придает ему характер другого человека, знакомого автору с детства, а то и просто обогащает персонаж плодами собственного опыта. «Госпожа Бовари — это я», — говорил Флобер, и Сван, который, как утверждают, списан с Шарля Хааса, также в значительной мере сам Марсель Пруст.

У романистов, которые, как правило, отдают новые роли своей постоянной и неизменной «труппе» и которые редко приглашают на свою сцену новых звезд, нередко можно встретить под другими именами все тех же актеров. Таким был Стендаль: его Жюльен Сорель, Люсьен Левен и Фабрицио дель Донго — всего лишь различные ипостаси самого автора. Знакомясь с творчеством Мориака, мы довольно быстро узнаем его труппу. Тут и почтенная дама из Бордо, заботливая мать семейства, ревностная хранительница родового достояния, которая попеременно бывает то олицетворением величия, то чудовищем; есть тут и старый холостяк, эгоист, неравнодушный к юным особам женского пола, но при этом осторожность всегда берет в нем верх над страстями; встретим мы тут и «черного ангела», персонаж, воплощающий зло, но порою служащий орудием спасения; встретим мы тут и лишенную веры женщину, образованную, скептическую, смелую до преступного безрассудства и вместе с тем такую несчастную, что она готова наложить на себя руки; познакомимся мы тут и с сорокалетней особой, набожной, добродетельной, но до такой степени сладострастной, что достаточно пройти рядом какому-нибудь юнцу с расстегнутым воротником и слегка влажной шеей, и она испытывает трепет; познакомимся мы и с молодыми людьми, непокорными, дерзкими, злыми, алчными, но, увы, неотразимо очаровательными! Есть в этой труппе Тартюф-мужчина (Блез Кутюр) и Тартюф-женщина (Брижит Пиан). Есть в ней священники, отважные и мудрые, и юные девицы, целомудренные и чистые. Разве не достаточно всех этих людей для того, чтобы вдохнуть жизнь в целое общество и разыграть на сцене современную «Божественную комедию»? В творчестве Мориака постоянно обновляются не декорации и не труппа, тут все время обновляется анализ страстей. Писатель производит раскопки на одном и том же участке земли, но всякий раз он копает все глубже и глубже. Те же самые открытия, которые Фрейд и его последователи совершили, по их мнению, в области подсознательного, уже давным-давно совершали католические исповедники, проникая в самые тайные закоулки человеческого сознания. Они первые изгоняли из заболоченных недр души едва различимых чудовищ. По их примеру Мориак также изгоняет этих чудовищ, направляя на них безжалостный свет своего писательского таланта.

Стиль его романов великолепен. Мориак — поэт; его поэзия порождена, с одной стороны, глубоким и страстным изучением родных ему краев, Франции сосновых лесов, где находят себе приют дикие голуби, и виноградников — той Франции, которая подарила ему столько образов; с другой стороны, она порождена близким знакомством писателя с Евангелием, с псалмами, этими родниками поэзии, а также с творчеством нескольких особенно дорогих его сердцу писателей, таких, как Морис де Герен, Бодлер, Рембо. У Рембо Мориак заимствовал немало заглавий для своих книг, а, быть может, отчасти и тот огненный лексикон, который озаряет его фразу мрачным огнем, напоминающим отсвет пожара, опустошающего ланды.

Следует еще добавить, что Мориак после второй мировой войны стал выдающимся журналистом — лучшим журналистом своего времени — и грозным полемистом. Он, правда, опубликовал еще несколько повестей и романов («Мартышка», «Агнец», «Галигаи»), но главным объектом приложения его таланта стал своеобразный дневник, одновременно имеющий личный и политический характер, дневник, которому он дал название «Заметки» («Блокнот»). В 1936 году Мориак пришел к выводу, что долг каждого христианина — занять определенную позицию. Он и сделал это с присущей ему страстностью. Чувства, воодушевляющие писателя, достаточно сложны: это острая неприязнь по отношению к буржуазному лицемерию; отвращение к ханжам и святошам, которые не столько почитают религию, сколько используют ее в своих целях; горячая приверженность к некоторым людям — к Мендес-Франсу, а затем к генералу де Голлю; презрение к тем, кто противостоит людям, воплощающим его идеалы. Публицистика Мориака — публицистика высокого класса, она сродни публицистике Паскаля в его «Письмах к провинциалу». Стиль Мориака-публициста близок стилю Барреса, в этом стиле можно заметить также отчетливые следы влияния публицистов из Пор-Рояля. Политический пыл в его публицистике умеряется воспоминаниями детства и мыслью о смерти. Лилии Малагара и религиозные празднества придают страницам дневника свой аромат и благостную сладость, и это смягчает резкость суждений. В таком сочетании неотразимая прелесть дневника Мориака, и некоторые его страницы, вызванные к жизни нынешними спорами, обретут себе долгую жизнь в будущих антологиях.

VI

Франсуа Мориак — самый значительный среди католических писателей. Создавая свои романы, он не стремится придать им утилитарный характер или превратить их в символы христианских добродетелей. Принимая человека таким, каков он есть, со всем его убожеством и жестокостью, Мориак беспощадно описывает яростное противоборство Плоти и Духа, Гордыни и Милосердия. Однако он верит в искупление грехов и показывает, что грядущее спасение возможно для всякого, кто ступит на стезю смирения, самоотречения и подражания Христу. «Человек не ангел, но и не зверь». Писатель даже не допускает, что люди, созданные его творческим воображением, могут походить на ангелов. Он стремится к тому, чтобы они сознавали меру своего нравственного падения, и требует от них, как, впрочем, и от себя самого, не просто предельной искренности, доступной многим, но искренности поистине беспредельной; вот почему его трагические произведения озаряют ярким светом и его собственную, и нашу жизнь.

ВАЛЕРИ ЛАРБО

Назад Дальше