В книжечке «Подобьем итог», теперь уже ставшей библиографической редкостью, он перечисляет, в чем видел свой долг. В Руанском лицее Корнеля (Прево был родом из Годервиля в Нормандии) аббат Вакандар, прекрасный и осмотрительный историк, познакомил его с доктриной католицизма. «Это была первая совокупность идей, — писал Прево, — которую я увидел и осознал в ее целостности». Ему предстояло отбросить этот внутренне последовательный катехизис, «не преступая при этом уважительности к церкви». Второй его долг был по отношению к самому себе: «В десять лет я был ужасно толст и вплоть до четырнадцати без устали боролся против жира и насмешек. Это привило мне вкус к предельному напряжению сил, а также к духовным богатствам». Атлетами рождаются немногие. Тело спортсмена — творение воли. Потом уже тело в свою очередь формирует сердце. Человек, одержавший победу над собой, не страшится других. Стиль писателя должен походить на стиль гимнаста. Никаких фиоритур. Себе самому Прево был обязан также обилием книг, прочитанных в юности, тетрадями, полными заметок, тысячами текстов, которые знал «назубок». (Ему нравилось это выражение: «Запоминание — дело тела и души, не ума»). Ничто так не формирует человека, как многократное перечитывание фраз, которые пришлись по сердцу, и повторение вслух тех, которые знаешь.
В семнадцать лет, в 1918 году, — встреча с Аленом, который станет его наставником в лицее Генриха IV. Для него, как и для многих других, это поворотный момент. Не потому, что Ален навяжет ему определенную систему мысли, но, напротив, потому, что тот научит его атлетическому сомнению. «Натура сильная и прекрасная пробуждает другие натуры, но каждая из них развивается затем по своим собственным законам». Впоследствии Прево станет социалистом, Ален останется радикалом; Прево будет сопротивляться влиянию Алена на свой стиль и приблизится к стилю научному; но, избрав иной путь, Прево сохранит чувство восхищения Аленом. Нужно прочесть в «Восемнадцатилетии» рассказ о том, как новый преподаватель философии прочел на уроке, к великому изумлению Прево и его одноклассников, оду Горация — ту, где Одиссей держит речь перед своими товарищами. «Я до сих пор помню ликующий жест, которым Ален сопроводил последний стих: «Cras… iterabinus oequor…» Это ликование, я почувствовал, было рождено согласием могучего тела и прочитанных строк. Когда прозвенел звонок и он вышел, зажав под мышкой свой портфель, покачивая плечами, я уже любил его».
Немалая победа — стяжать привязанность Жана Прево тех лет, когда он, по собственным словам, был обозленным и жестким мальчиком: «Одинокие каникулы, бедность, начало военных действий в Арденнах, одичание, в свободные часы — нескончаемые уединенные блуждания в горах — вот откуда моя жесткость, моя неизменная мрачность, моя замкнутость — и моя слепая и смиренная нежность, едва я чувствовал любовь к себе». Подобно поколению Стендаля, поколение Прево было навсегда отмечено войной. Превыше всего оно ставило мужество, нравственное и физическое. Его воодушевляли шовинизм, порожденный войной, и в то же время мечта о всеобщей справедливости. Президент Вильсон воплощал для Прево и его товарищей сначала великую надежду, потом безмерное разочарование. Перемирие 1918 года было для них «переходом рубежа». Они верили, что оно несет им счастье, равенство, а натолкнулись на наглость нуворишей, на материальные трудности, на невозможность осуществления своих честолюбивых замыслов. Прибавьте к этому пылкие желания молодости, робость, порожденную бедностью и тем, что считаешь себя уродом. Ожесточение скоро переросло в ненависть. Драки с полицией, хмельная радость скандала. Уход в себя, цинизм.
И тут наступает для подростка эра Стендаля. Прежде он восхищался героями, которых предлагала ему школа. «Юный лицеист тщательно изучает теорию страстей и грустит, что у него нет под боком великолепного г-на Тэна, чтобы помочь ему влюбить в себя девицу, к которой он вожделеет». Тэн, Ренан — писатели второстепенные, сказал Ален, и его ученики открыли «Красное и черное». Прево по уши влюбился в Жюльена Сореля: «Я пытался моделировать свой ум — нестерпимо невежественный и нестерпимо грубый, казавшийся мне трусливым, — по образу и подобию Жюльена, тонкого и необузданного». Стендаль стал для него объектом культа, сочетавшим в себе преклонение перед личностью и жизненный ориентир. Ибо в самой вольной жизни Стендаля не меньше мудрости, чем в его произведениях, и Жан Прево в «Французских эпикурейцах» (одной из своих лучших книг) отлично показал, что подробности жизни Стендаля, как то было и с Эпикуром, драгоценны для его учеников. Один из товарищей Прево скажет впоследствии: «Он пришел в маки Веркора через Стендаля». Суждение справедливое и глубокое, оно пришлось бы по вкусу Жану Прево, любившему цитировать короткие и яркие изречения, которых так много у Стендаля: «Все его наслаждения были опасливы». Или знаменитое: «Всякое здравое суждение оскорбляет» — одновременно эпиграмма и правило осторожности. «Распространять и исповедовать культ Стендаля полезно, доколе на свете немало еретиков и адептов этой веры, доколе имя Стендаля не по душе глупцам». Иначе говоря, доколе существуют люди и доколе они лгут.
«Счастье, когда твое ремесло — твоя страсть», — писал Стендаль. Но это верно лишь по отношению к писателю, который свободен. Сам же Бейль на протяжении десяти лет писал для заработка и продавал, чтобы жить, вещи бесславные. «Этот портрет, — добавлял Пре во, — увы, портрет не одного Стендаля». Однако сам Прево, закончивший Педагогический институт, мог бы спастись от литературной поденщины преподаванием. Он это испробовал (подменял преподавателя риторики в лицее Мишле), но у него не было учительского призвания. Его потребностью было писать. Он предпочел заняться литературой, поселился в мансарде, голодал. Однако он был человеком настолько талантливым, что не мог оставаться долго незамеченным. Жан Шлюмберже обнаружил Прево, заставил читать Клоделя и прислушался к его замыслам: изучить те, еще никем не описанные чувственные ощущения, сокровенные и живые, которые возникают у человека, увлеченного спортом, и — шире — взаимосвязь тела и духа, исцеляющую страсти. План, обнаруживающий двойное влияние Алена — Стендаля. Шлюмберже представил Жана Прево Жаку Ривьеру, главному редактору «Нувель ревю Франсез», и тот опубликовал его первые опыты. Прево оторвался от земли.
«Радость спорта» — плод аскетического познания «вечной» музыки и поэзии тела. Книга была нова и резка. Продано было всего тысяча двести экземпляров. Провал поразительный, если исходить из ее интеллектуальных достоинств, понятный, если учесть затрудненность стиля. Итак, едва взлетев, Прево пал на землю. На какое-то время его спасло то, что он вместе с Адриенной Монье руководил «Навир д'аржан». «Для чего я создан?» — вопрошал он себя. Он страдал от переливавшейся через край интеллектуальной энергии. Ему хотелось написать и «Опыт самонаблюдения», и «Послевоенную экономику», и очерки об эмоциях, и исследование о мимике актера. Что выбрать? Женитьба на Марсель Оклер, дочери талантливого архитектора, освежила в памяти Прево воспоминания о Виолле-ле-Дюке. Так родилась замечательная книга о металлических конструкциях и инженере Эйфеле, внутренне связанная с философскими раздумьями Прево о воздействии духа на материю. Между тем изучение мимики потребовало наблюдений над людьми различных профессий, в том числе моряками. Тут он натолкнулся на сюжет романа: «Братья Букенкан» имели известный успех, Прево чуть не получил Гонкуровскую премию.
Мало-помалу жизнь Прево приобретала определенные очертания. У него родилось трое детей. Два года он читал лекции в Кембридже. Получил стипендию Блюменталя, неоценимую для молодого писателя. Совершил путешествие в Америку, откуда вывез забавную книгу «Юэсэния»; эта поездка расширила его кругозор. Ничто не ускользало от его любопытного взгляда. Теперь уже ясно вырисовывался облик писателя, которым он станет. Из всех его романов ближе всего к его собственной натуре была «Утренняя охота». Он описывал здесь содружество спортсменов, присущее им отношение к любви, к славе. В этом романе приводились слова Стендаля: «Грехопадение в политике всегда совершается из дружбы». — «Чем почтить мертвых, как не полнотой жизни?» — «Все эти молодые люди, презиравшие политику, догадывались тем не менее, как она волнует других». Однако этому роману недостает романтического начала. Подлинный Жан Прево — в его эссе и в «Восемнадцатилетии». Когда он обращался к исследованию технических приемов, ему не было равных: он с одинаковым искусством анализировал технику хирурга и технику поэта, приемы Тьерри де Мартеля и дыхание Бодлера.
В «Портретах и характерах», изданных посмертно, ощущается великий моралист, которым он стал. Он полюбил короткие формулы: «Женская беззащитность не исключает агрессивности», «Любовь живет в грозах; мгновение покоя — и она мертва». Из методов Наполеона, тщательно им изученных, он извлек несколько максим: «Самый великий вождь должен тщательно вникать в мелочи», «Прежде чем приступить к исполнению, необходимо разработать избыточное количество планов», «Чтобы приказы были переданы, секретарю руководителя не следует иметь секретаря». К Наполеону он пришел через Стендаля, но, вероятно, ему нравился и сам Бонапарт. Энциклопедическому уму Прево, как и уму императора, была присуща любовь к широким обобщениям. Он был рожден, проживи он дольше, для великих произведений и великих деяний. Но война отняла у Франции Жана Прево, как и Сент-Экзюпери. Отняла лучших.
«Я ненавижу войну, — говорил он, — но воевать нужно». Начал он войну на относительно спокойном посту, в Гавре. После перемирия он вернулся из Касабланки в Клермон и Лион. Тут он работал над диссертацией о Стендале, тут начал своего «Бодлера». Это не мешало ему принимать таинственных посетителей и время от времени исчезать в гренобльском маки. В момент высадки союзников он был в Веркоре, командуя под именем капитана Годервиля отборным отрядом. Как всегда, физическая отвага и умственный труд были для него нераздельны — таковы были его натура и его принципы. В записных книжках Прево сохранились планы двух книг — о философии права и цивилизации, рассматриваемой под углом зрения средств коммуникации. «Рим, — говорил он, — был прежде всего мостом через Тибр. Цезарь был pontifex maximus — строитель мостов. Мост, который он перекинул через Рейн, был, как он сам считал, самым крупным успехом его кампании». У Прево была при себе всего одна книга: «Опыты» Монтеня, идеального спутника для одинокого эпикурейца.
Как военачальник он стоил писателя. Он отбил несколько атак хорошо вооруженных немецких частей. Сын Прево Мишель, часто видевшийся с ним в ту пору, описал мне его: форменная тужурка, непокрытая голова, в одном кармане — кольт, в другом — Монтень. Первого августа 1944 года он попал в засаду на дороге в Виллар-де-Ланс и был сражен пулей. Ему было сорок три года, и его талант был в самом расцвете. Можно сказать о нем словами, которые он написал о Стендале: «Он был Личностью, сильной по природе, его жизнь — всего лишь одежда, сохранившая форму тела».
АНДРЕ МАЛЬРО
«Мир стал похож на мои книги», — писал Мальро. В своих романах он описывал риск, борьбу, революцию; и весь мир действительно был охвачен восстаниями и войнами.
Всю жизнь его влекла мужественная литература, где отвага и наслаждение ценились бы выше чувствительности. Дух эпохи подтвердил его правоту. Чувствительность ценится в стабильные и досужие времена. Молодежь, выросшая под треск автоматов, искала более суровых наставников. Ее интересовал не столько анализ личности, сколько приобщение к массам. Творчество Мальро, которое, как и творчество Хемингуэя, вовлекало читателя в кровавую и героическую борьбу, должно было молодежи понравиться и понравилось.
Но в основе престижа Мальро — сопряженность жизни и творчества. Где-то он сказал, что писать стоит только мемуары. Его романы и есть транспонированные мемуары мужественного и умного человека. Мальро сам познал и пережил китайские события «Завоевателей» и «Удела человеческого»; он участвовал в испанской войне вместе с добровольцами «Надежды»; был в 1940 году танкистом, как герои «Альтенбургских орешников», командовал бригадой в кампанию освобождения Франции. Ветераны знают обо всем этом и уважают его. «Для многих из нас в молодости, — писал Гаетан Пикон, — Мальро был тем, кем Пеги, Баррес, а до них Шатобриан были для других». В еще большей степени, чем Шатобриан, Мальро создал шедевр из собственной жизни. Это не значит, что в ней не было затруднительных моментов. Авантюрист всегда рискует. На протяжении пятнадцати лет Мальро отдавал всего себя мировой революции, хотя и не вступал в коммунистическую партию. Мы увидим, как он повернул потом к национальной войне, голлизму и власти. «Человек, жаждущий сыграть свою биографию, как актер играет роль», одновременно автор и исполнитель драмы собственной жизни, он создал для себя прекрасные тексты. Что бы ни случилось в дальнейшем, успех обеспечен.
I. Предтеча абсурда
В наше время наделала немало шума абсурдность мира. Большая часть произведений Камю посвящена «абсурдному человеку», тому, кто измерил пропасть между упованиями человека и равнодушием вселенной. По правде говоря, мысль далеко не новая. Мальро, как и многие другие, цитирует Паскаля: «Вообразите множество людей, закованных в цепи и приговоренных к смерти, некоторых из которых ежедневно приканчивают на глазах у остальных, так что остающиеся в живых видят свой собственный удел в судьбе себе подобных… Таков образ удела человеческого». Да, в этом кроется суть абсурда. Смерть — «неопровержимое доказательство абсурдности жизни».
Для людей верующих проблема абсурдности бытия имеет очевидное решение. Для них вселенная не равнодушна; она покорна всемогущему богу, который внимателен к судьбе малейшей твари и которого можно смягчить молитвой. Смерть для них не конец всего, но начало подлинного существования. «Где же твоя победа, смерть?» Душа бессмертна, и присутствие бога наполняет ее блаженством. Однако для героев Мальро — Гарина и Перкена, Жизора и Маньена — бог мертв. К чему душа, если нет бога? Гарин нуждается в том, чтоб верить в абсурдность мира. «Без убеждения, без неотступной мысли о тщете мира человек бессилен, он не живет по-настоящему».
Мальро нигде не говорит, что он согласен с Гариным, и я не думаю, что он согласен с ним полностью. Но сам он утверждает: «Отсутствие целенаправленности, сообщенной жизни извне, стало условием действия». Это отсутствие раскрепощает действие. Коль скоро ничего нет, можно посягнуть на все. Таков, замечает Пьер де Буадеффр, «Люциферов соблазн, перед которым самому Мальро удается устоять, но которому обычно поддавались «завоеватели» от Калигулы до Гитлера». Человек с пустой душой легко пускается в самые дерзкие спекуляции. Что ему терять? Китайские террористы бросают свою жизнь на зеленое сукно. Эта ставка в их глазах не имеет никакой цены.
Но зачем же в таком случае? Разве не было бы естественней, коль скоро вселенная равнодушна, не кидаться в драку, навстречу пыткам и смерти, а просто жить в свое удовольствие? Гарин ведь сражается не ради «идеала». Он говорит с презрительной иронией о людях, утверждающих, будто они трудятся ради счастья человечества. «Эти кретины желают обоснования; но в данном случае есть лишь одно обоснование, не граничащее с пародией: самое результативное употребление собственной силы». Честолюбец? Гарину (в котором есть нечто, но только нечто, от молодого Мальро) не присуще честолюбие, которое планирует будущее и подготавливает очередную победу, расчетливое честолюбие Растиньяка, «но он ощущает в себе упорную, постоянную потребность в могуществе». Он не ждет от могущества ни денег, ни уважения, ни почета; оно ему нужно как таковое. «Он приходил к выводу, что осуществление могущества приносит своего рода облегчение, своего рода раскрепощение. Ему внятна была игра собой, он знал, что проигрыш ограничен смертью».
Мысли такого рода неизбежно то и дело натыкаются на смерть. Подчас она представляется разрешением проблемы. Дед Берже в «Альтенбургских орешниках» кончает с собой, как это сделал дед самого Мальро. И вот за день до смерти этот Дитрих Берже спрашивает брата: «Если бы ты мог выбрать себе жизнь по вкусу, какую бы ты выбрал? — А ты? — Честное слово, что бы там ни случилось, я, если б мне предстояло пережить вторую жизнь, не хотел бы иной, чем жизнь Дитриха Берже». Самоубийство уже заключено в словах «что бы там ни случилось»; а между тем этот человек любил свою жизнь и фанатически держался за то, чтоб быть самим собой. Возможно, именно поэтому он и наложил на себя руки.