Роман-коитус
Станислав Шуляк
1
Беспородная, густоголосая псина залаяла за окном, злостно и невозбранно. На миг возомнился себе четвероногим со всем набором звериных напастей и навыков; кажется, рядом были и человечьи голоса, но их не разобрал, зато теперь проснулся бесповоротно.
Через минуту в комнату вошла сестра Валентина, свет не зажигала и, не глядя в мою сторону, сказала бесцветно:
– Проснулся?
– Кто опять приходил? – просипел я. А по-другому я теперь говорить не умею.
– Ошиблись адресом.
– Не лги, Валя.
– Каша и бульон на столе. И у тебя утром электрофорез, не забыл, что ли?
– Юницы приходили? Одна или сколько?
– Где ты только, Савка, таковских слов-то нахватался!
– Хватит меня мучить, я раньше был не в себе, теперь угомонился и опомнился, – выстрадал я длинномерную и пучеглазую свою тираду.
– И на работу человеческую устроишься?
– Устроюсь, конечно, – прохрипел я.
– И дурь свою бросишь?
– Уже бросил.
– Иди завтракай, – сжалилась женщина. – А мне на работу скоро.
И вышла из комнаты.
А чего вообще приходила?
Пожилые бабы ходят попусту – это их неотъемлемое свойство.
Она меня на восемь лет старше. Но своих годов я не исчисляю – велика нужда ковыряться в мерзости! Да!
Проклятая эта старость! Подлая эта испещрённость и вкушаемые блага! Гнусные эти мегатонны сетований!
Палитра артикуляций моих ныне не широка. Самая излюбленная из них – молчание.
И ещё: я теперь взираю на мир с изрядной такой задымлённостью. Осведомлённому в моих обстоятельствах причина, полагаю, будет понятна.
Вышел в зал: Валентина ходила из угла в угол, без особенной нужды – так она завсегда собирается на свою автостанцию.
– На электрофорез не пойду больше, – прошептал я решительно. И бездыханно.
– Это ещё почему?
– Не пойду – и всё!
– Хочешь говорить нормально – ходить на электрофорез надо!
– Нормально говорить уже никогда не стану.
– А докторша сказала: есть надежда.
Я лишь плечами пожал. Мол, докторша – дура, ей никто гортань не простреливал, а ежели бы прострелили, вот тогда я посмотрел бы на неё с её электрофорезом и прочими высоковольтными прогреваниями.
– Иль там встретил кого-то? – догадалась сестра.
– Может, и встретил.
– Кого? – застыла Валентина столпом.
– Как она выглядела? – шёпотом парировал я.
– Кто?
– Та, которая адресом ошиблась.
– Нормально выглядела. Я не разглядывала.
– С ребёнком была?
– Тебе-то что до того!
– С ребёнком? – мучительно повторил я.
– Ну, с ребёнком.
– Олечка, – прикрыл глаза я.
Так я и полагал, что эти хитрованы её вперёд выпустят. Коварные бестии! Пронырливые индивидуумы! Лисьи отродья!
– Олечка, Колечка, Толечка!.. – отмахнулась та. – Савва, кого в поликлинике встретил?
– Мать Гульки Гареевой.
– Правильно, – ахнула Валентина. – В физиотерапии ж Гареева работает. Я и не сопоставила. И что она?
– Ты на смену опоздаешь.
– Скажи, что она сказала, и я пойду! – сызнова засобиралась Валентина.
– Говорить тяжело, – возразил, – я на бумажке напишу. Дай мне лист.
– Ладно, – сказала сестра. – Чтоб, когда вернусь, всё было написано. Подробно: что сказала? как сказала? что ты ответил? Я прочту и подумаем, что будем делать.
Через минуту Валентина ушла, я закрыл за ней дверь на засов. Потом вернулся и, пия тёплый куриный бульон, насыщая своё затрапезное нутро, стал писать отчёт для сестры. А чем было ещё заниматься! Не на электрофорез же идти! Дураки на электрофорез ходят!..
2
«Валентина, ты не переживай, ничего особенного не злоключилось, – писал я. Писать мне было нетрудно, писать я привык. – Передо мной была очередь – шесть человек, я сидел себе, никого не трогал. И тут медсестра – башкирка лет сорока – стала собирать у нас карточки. Я её никак с Гулькой не сопоставил. А она очень внимательно посмотрела на меня и даже как будто немного вздрогнула. Когда я зашёл в кабинет, башкирка сказала врачихе: «Вы, Вера Филипповна, сходите чай попейте, вы не пили, а я здесь сама справлюсь». Та и ушла чай пить. Мне башкирка тогда говорит: «Расстегните две пуговицы!» А сама покраснела и говорит: «Вы знаете, кто я?» «Не знаю». «Гулечкина мама…» «Вот как!..» – немного растерялся я. А она продолжила: «Я, когда узнала, что с вами произошло, молила Аллаха, чтоб сохранил вам жизнь. Потому что хотела, чтоб мы когда-нибудь встретились, и я могла бы плюнуть вам в лицо. И больше мне ничего не надо было. Но потом я узнала, что вы сделали для Гулечки, как много вы для неё значили… она сестричке своей рассказала, а та уже мне… да и потом люди говорили разное. И теперь я хочу сказать, хоть Гулечки нет, но позвольте мне пожать вашу руку!.. – и тут она пожала мне руку, задрожала, заплакала и прошептала, ну, примерно, как я шепчу. – Ну, давайте, что ли, вам электрофорез делать!..»
Потом пришла Вера Филипповна, но Гулькина мать тогда уже успокоилась, и врачиха так ни о чём и не узнала. Вот, собственно и всё, Валентина. Но ты меня знаешь: ежели б мне в лицо плюнули, я бы на все электрофорезы ходил из принципа. А раз руку пожали, так теперь не могу, не могу – таков я человек, и пусть уж я, как говорю, так и говорить буду. То есть сипло, хрипло, и безголосо. И кроме того, ей тяжело: она будет смотреть на меня, Гульку вспоминать и всегда мучиться…»
Тут в дверь стали стучать. Я оставил свою, почти завершённую писанину и шагнул в прихожую, полный всяческих смутных предчувствий и привередливостей.
– Савва Иванович, ну откройте, пожалуйста! – слышался из-за двери маломерный юницын голосок. – Я знаю, что вы там. Мы ходили-ходили по улице вокруг, замёрзли с Савкой – неужто вы нас не пустите! Савва Иванович!..
Дело, конечно, не только в Валентине с её строжайшим запретом. Я и сам, человекообразный ошмёток, анахронический вертихвост, ретроспективный увалень, не хотел якшаться со своим прошлым. И его зримыми воплощениями. А оно, если только сызнова допустить его до себя, могло оказаться душным и обволакивающим. Как всяческое прошлое и минувшие обстоятельства. «Впрочем, что такого страшного произойдёт, если я теперь кооптирую эту слабосильную юницу с её одноимённым со мною приплодом? – уговаривал себя я. – Неужто я не сумею держать её на расстоянии своей суровости?»
И тогда медленно, рукою нетвёрдой стал тяжёлый засов отодвигать.
Она стояла на пороге и улыбалась – юница прекрасная Оля Конихина. Приплод её бесцельно болтался в специальной сумке на груди у юницы и, кажется, мирно придрёмывал. Во всяком случае, признаков бодрствования оного я не лицезрел.
– А вот и мы! – улыбнулась юница.
– Ну, заходите, раз пришли, – молвил я с расчётливой сухостью.
Олечка потопала сапожками в прихожей – приплод даже не шелохнулся.
– Мы заходили и звонили, но вас Валентина Ивановна прячет, – посетовала юница.
– Хочешь бульона или каши? – спросил я.
– Нет, мы позавтракали, – сказала она, снимая с себя приплод поначалу, а потом и куцую курточку.
– А вот и мы! – вдруг молвили сзади.
И тут случилось явление – в прихожую стали вваливаться… все мои закадычные детки. Первым внедрился Васенька Кладезев, за ним – Тамара Шконько и Сашенька Бийская, а после – счастливые и улыбающиеся Окунцова Татьяна и Алёшенька Песников.
– Как вас много! – успел шепнуть я, преграждая им вход.
3
– Думали от нас спрятаться! – вскричал Васенька Кладезев. – Савва Иванович! – вздохнул он ещё и обнял меня так, что понурые кости мои затрещали.
– Так возмужал!.. – шепнул я.
– А я? – ревниво втемяшился Песников.
– Похорошел необыкновенно, – ответствовал я новоявленным шёпотом.
– Мы ему и звоним и заходим к нему, а нам говорят: его нет и не будет! – покоробилась Тамара Шконько.
– Недоступен, хуже министра, – согласилась Татьяна.
В прихожей мы не помещались. Тогда меня втолкнули в зал, и объятья с целованьями продолжились там. Иные из юниц лили слёзы, заплакал без вниманья и межчеловеческой пристальности Олин приплод.
– Олька, – крикнул Васенька, – уложи куда-нибудь киндера, чтобы не вякал и встречу не портил!
– Мне покормить его надо, – ответила та.
– Ну, так корми! Что стоишь?
Конихина села на диван, расстегнула лазоревую кофточку. Нимало не стесняясь, обнажила грудь, к коей тут же деловито присосался поднесённый приплод.
– И мне немного оставь! – бросил Васенька. – Я тоже хочу.
Тамара и Танечка всё висли на согбенной и жестокой моей вые. Сашенька дождалась своей очереди и поцеловала меня в губы.
– Да, Савва Иванович, вы наш, вы не должны от нас прятаться, – резюмировала она с некоторыми спиритуализмом и прободением духа.
С непривычки эти осязания и лобызания меня несколько обожгли, ошеломили.
– А вы совсем не говорите, Савва Иванович? – спросил Васенька.
– Прострелено горло – несмыкание связок, – ответствовал я в полную силу, то есть шёпотом.
– Несмыкание? Связок? – задумался Васенька.
– Васька, ну, ты совсем уж дурак? – одёрнула юношу Тамара Шконько.
– Ничего, – шепнул я примиряюще.
Тот, впрочем, и так не слишком смущался.
– Юницы! А вы чего стоите – слёзы льёте? Ну-ка, быстро на стол собирайте! – распорядился Кладезев. – Лёшка, давай! За встречу!
Тут только я заметил у пришельцев несколько сумок с необъявленным содержимым, об коем, впрочем, большого труда не составляло скумекать.
Песников жестом иллюзиониста извлёк откуда-то две бутылки французского коньяка.
– В такую рань!.. – бессильно запротестовал я.
– Что ж поделаешь, если вас только с утра отловить удаётся с большим трудом! – успокоил меня Васенька и добавил:
– А вечером можно продолжить!..
Вопреки моему воспрепятствованию Тамара с Татьяной стали выкладывать на стол всяческие закуски. Достали вино, сок и воду – так что пьянка, несмотря на всю её скоротечность, грозила отчебучиться грандиозною.
– Мне за вас попадёт! – шептал я. – Это чужой дом.
– Мы всё уберём, Валентина Ивановна ничего не узнает, – обнадёжили меня мои детки.
– Сесть вокруг всё равно не получится, поэтому сделаем шведский стол, – подытожил Алёша.
– С вас только посуда, Савва Иванович, – сказала Тамара.
– Сейчас, – малоценно отозвался я.
– А вы, юницы, сопровождайте его, чтоб не удрал! – проговорил разошедшийся Васенька.
Под конвоем юниц я сходил за посудой. Когда мы вернулись, Васенька держал в руке мои письмена.
– Вы виделись с Гулькиной матерью? – спросил он.
– Васька, как не стыдно читать чужие письма! – запоздало укорила юношу Бийская.
– Я не нарочно! – ничуть не смутился тот. – Оно само собой прочиталось.
– Да, виделся. Ей тяжело, – ответствовал я.
– Я часто её вспоминаю, – сказал Васенька Кладезев. – Гульку. Она мне обычно голая снится. И странно: знаю, что её уже нет, ну, понимаю, что – сон, и во сне это помню… а всё равно всякий раз отчего-то к ней соитийствовать лезу.
– Сонный некрофил, – заметил Алёша.
– Я даже кончал с ней во сне несколько раз: только представлю, что вхожу в неё, что за попу крепко держу и к себе так сильно-сильно прижимаю – тут же р-раз! – и готово дело!.. Весь липкий!.. – продолжил Васенька. – Это с мёртвой-то! Офигенная была юница!
– Васька, ну хватит уже интимных подробностей! – недовольно крикнула Тамарочка.
Закуски детки мои притащили простецкие, но изобильные: сыр, сервелат и хлеб были уже порезаны, с яблоками, мандаринами и бананами юницы ловко управились в нашем присутствии, шпроты и всяческие иные консервы открывал Алёша ножом. Напитки же над столом возвышались горно-обогатительно, устрашающе и неисчислимо.
– За встречу! – крикнул Васенька. – Кто сейчас скажет, что не рад видеть Савву Ивановича, того я поколочу обеими нижними конечностями!
– У тебя средняя конечность лучше работает, – заметила Танечка.
Юницы рассмеялись.
Мы зазвенели посудой.
Следующую выпили за Гульку. Выпили молча, в тишине, в скоротечных и разнородных помышлениях. Каждый помышлял о своём.
Потом они настояли, чтоб выпили лично за меня. Потом я настоял, чтоб выпили за них, юных, талантливых, аттрактивных, особенных, от коих исходили такие пьянящие, пленительные миазмы. Потом Олин приплод с его смутным сознанием новёхонькой жизни снова заплакал, а я закосел с некоторою неожиданною изрядностью. Всё проклятая моя непривычка! И ещё подлая моя невоздержанность! Конихина стала сотрясать и раскачивать приплод, будто бы желая вытрясти из оного всяческое содержание, я сидел на диване и лицезрел её первородные материнские телодвижения и инстинкты.
4
– Юницы! – тут вскричал неугомонный Васенька. – Вы что, порядок забыли? Чего это вы тут ещё одетые ходите?
И проворно стал раздеваться сам. Алёша тоже не заставил себя ждать. Да и юницы теперь разоблачались существенно увереннее, чем во время нашей встречи годовой давности.
Та встреча, тот кастинг явно сидели в голове у всякого и всякой из моих деток.
– Девчата, не бойтесь, это не страшно! – усмехнулся Васенька со своей легендарной прошлогодней фразочкой на устах.
– А мы что, совсем раздеваться будем? – припомнила свою реплику Танечка Окунцова.
– Дальше – Савва Иванович! – сказала Сашенька Бийская и добавила вместо меня: «Что говорить про совсем, когда ты пока и не совсем не разделась?»
– Ловко тогда он нас всех поддел, – неканонически молвила Оля.
– Поддел и раздел, – добавил Алёша.
– А я не знала, что раздеваться надо будет, я без лифчика, – подала голос Тамара. Она и впрямь была без лифчика, она была в топике, как и год назад. Правда, всё-таки не в том, в каком была прежде.
Сговорились, сговорились проказливые мои детки, сообразил я. Они заранее решили разыграть этот экзерсис. Этакие массовики-затейники на ниве порномыслия и срамодеяния!
– А ты представь себе, что ты на голом пляже, где все без лифчиков! – весело проговорил Васенька.
– Ага, – хохотнул, соглашаясь с приятелем, Алёша.
В игру вступила красивая Сашенька Бийская:
– Допустим, мы разденемся – что потом? – промурлыкала она.
– Суп с котом, – ответил Алёша.
Сашенька кивнула Алёше: да, мол, так всё и было.
– Надо было раздевание на скорость устроить! – бросил Васенька. – И приз – сто баксов.
– Не надо никакой скорости, – прошептал я. – Скорость… пусть у дураков из Голливуда будет!..
Да, чёрт, год назад я артикулировал поувереннее!
– И прочего Пентагона, прочего Пентагона! – радостно заголосили все, поправляя меня.
– И прочего Пентагона, – согласно склонил я главу.
Какая памятливая когорта! Какой сообразительный социум! Какой мемориальный люд!..
– Дальше Савва Иванович про сорок процентов говорит, – подсказала искромётная Сашенька Бийская – Саби. – Ну, в смысле: доверия на сорок процентов недостаточно.
– Какое кино при сорока-то процентах! – безголосо пролепетал я. – Никакое кино при сорока процентах не снимешь.
– Тут мы уже все разделись до нижнего белья и впервые по-настоящему смотрим друг на друга, – сказала Тамарочка.
Юницы и юноши и впрямь были уж полуголыми, даже Олечка Конихина, бросив приплод на диване подле меня, приняла живое участие в общей игре. Я знал уже, что должно произойти дальше. Оно не могло не произойти, ибо произошло уже годом ранее. А всё повторяется, всё на этом свете повторяется и не повторяться не может, ибо неотвратимо следует по чудовищным, хотя и незримым, непознаваемым рельсам фортуны и непоколебимости. Я хотел зажмуриться, чтобы не лицезреть дальнейшего, я хотел, чтобы удвоилось, удесятерилось количество моих глаз, чтобы возможно было узреть всё. Так я метался между двумя противуположными желаниями, не могущий остановиться, зафиксироваться ни на одном из оных.