Знаете, я ведь простая душа, мне нужно, чтобы вы сказали: «Мой сын – мерзавец, и я прошу у тебя прощения». Мне это необходимо, понимаете?
– В этом на меня не рассчитывай.
Я взяла наши тарелки.
– А я и не рассчитывала.
– Хотите десерт?
– Нет.
– Ничего не хотите?
– Значит, все пропало… Я потянул не за ту ниточку…
Я больше его не слушала.
– Узел еще больше затянулся, и мы сейчас как никогда далеки друг от друга. Итак, я старый дурак… Чудовище… И что там еще?
Я искала тряпку вытереть стол.
– Так что же еще?!
Я посмотрела ему прямо в глаза.
– Послушайте, Пьер, я много лет прожила с человеком, который ни на что не годился, потому что отец никогда не был ему настоящей опорой. Когда мы познакомились, Адриан вообще ни на что не мог решиться, так боялся вас разочаровать. А если он и брался за что-то, то это меня угнетало, потому что делал он это не ради себя, а для вас. Чтобы вас удивить или насолить вам. Спровоцировать или доставить удовольствие. Это было так трогательно. Мне было всего двадцать, и я пожертвовала ради него своей жизнью. Чтобы слушать его и гладить по голове, когда он не выдерживал. Я ни о чем не жалею, тогда я просто не могла поступать иначе. Я просто заболевала из-за того, что такой парень, как Адриан, занимается самоуничижением… Мы ночи напролет пытались разобраться, анализировали обстоятельства. Я тормошила его. Тысячу раз повторяла, что его история совершенно банальна! Мы принимали правильные решения и не следовали им, находили новые, и в конце концов я оставила учебу, чтобы он мог продолжить свою. Засучила рукава и три года подряд доставляла его на факультет, прежде чем отправиться на работу в подвалы Лувра. У нас был уговор: я не жалуюсь, а он больше не говорит мне о вас. Я не ставлю это себе в заслугу. Я никогда не говорила Адриану, что он лучше всех на свете. Я просто любила его. Лю-би-ла. Понимаете, о чем я?
– …
– Теперь вы понимаете, почему мне сегодня так хреново?
Я вытерла тряпкой стол, огибая его руки, лежащие на нем.
– Он поверил в себя, блудный сын изменился. Он стал вести себя по-взрослому, и вот он уже меняет старую кожу на новую под растроганным взглядом грозного папочки. Согласитесь, неприятно?
– …
– Вам нечего ответить?
– Нет. Я иду спать.
Я включила посудомоечную машину.
– Вот именно, спокойной ночи.
* * *
Я кусала губы.
О многом, очень неприятном для меня я так и не сказала.
Я взяла стакан и села на диван. Сняла туфли и прилегла на подушки. Встала, чтобы взять бутылку на столе. Поворошила дрова в камине, погасила свет и снова зарылась в подушки.
Я жалела, что так и не смогла напиться.
Я жалела, что приехала сюда.
Я жалела… Жалела об очень многом…
Об очень многом…
Я положила голову на подлокотник и закрыла глаза.
*****
– Ты спишь?
– Нет.
Он налил себе выпить и сел в кресло рядом со мной.
На улице по-прежнему завывал ветер. Мы сидели в темноте. И смотрели на огонь.
Время от времени один из нас отпивал глоток из своего стакана, другой делал то же самое.
Нам не было ни плохо, ни хорошо. Мы устали.
Потом он наконец заговорил:
– Знаешь, я бы не стал тем, кем стал – по твоим словам, – будь у меня побольше мужества…
– Что вы хотите этим сказать?
Я тут же пожалела, что откликнулась. Мне совсем не хотелось обсуждать все это дерьмо. Я хотела, чтобы меня оставили в покое.
– Всегда говорят о горе брошенных… А ты когда-нибудь думала, о тех, кто уходит?
«Господи ты Боже мой! – ужаснулась я. – И чем еще этот псих собирается забивать мне голову?»
Я поискала взглядом туфли.
– Завтра, Пьер… Мы вернемся к этому разговору завтра, а сейчас… С меня довольно.
– Ведь те, кто приносит несчастье, тоже страдают… Тех, кого бросают, все жалеют, утешают, но как быть с теми, кто уходит?
– Так им еще чего-то не хватает?! – разозлилась я. – Может быть, лаврового венка? Моральной поддержки?
Он меня не слушал.
– Какой смелостью надо обладать, чтобы однажды утром взглянуть на себя в зеркало и задать себе вопрос: «Имею ли я право на ошибку?» Отчетливо произнести каждое слово… Какой смелостью надо обладать, чтобы взглянуть жизни в лицо – и не увидеть в ней ничего стабильного, ничего гармоничного. И все сломать, разворотить – из чистого эгоизма? Конечно, нет, хотя… Так в чем же дело? Инстинкт выживания? Прозорливость? Страх смерти?
Мужество быть откровенным с самим собой. Хоть раз в жизни. Противостоять себе. Только себе. Себе одному.
«Право на ошибку» – простое выражение, всего несколько слов, но кто тебе скажет, есть ли оно у тебя?
Кто, кроме тебя самого?
У него дрожали руки.
– Я себе в этом праве отказал… Я отказал себе во всех правах. Остались одни обязанности. И вот кем я стал – старым дураком. Старым дураком в глазах того самого человека, а их немного, к которому я испытываю уважение. Я проиграл…
У меня было много врагов. Тут нечем гордиться и не о чем сожалеть – мне плевать. А вот друзья… Люди, которым я хотел бы нравиться? Были, конечно, были, но как же мало… Ты в том числе. Ты, Хлоя, потому что ты создана для жизни. Цепляешься за нее обеими руками. Ты двигаешься, танцуешь, задаешь погоду в доме. У тебя чудесный дар – делать окружающих счастливыми. Тебе так хорошо, так уютно на нашей маленькой планете…
– У меня такое ощущение, что вы говорите о ком-то другом – не обо мне…
Он меня не услышал.
Сидел очень прямо. Больше не говорил. Вытянул ноги. Поставил стакан на колено. Я не различала его лица. Оно тонуло в тени высокой спинки кресла.
– Я любил одну женщину… Я говорю не о Сюзанне – о другой женщине.
Я открыла глаза.
– Я любил ее больше всего на свете.
Я не знал, что человек может так любить… Вернее, что я на это способен, я полагал, что просто… не запрограммирован на такое. Признания, бессонница, страдания, страсть – мне казалось, что все это не для меня. Да у меня одно только слово «страсть» вызывало ухмылку. Страсть, страсть! То ли гипноз, то ли суеверие – так я это понимал… В моих устах слово «страсть» было почти ругательством. А потом это обрушилось на меня, в тот момент, когда я меньше всего этого ожидал. Я… Я полюбил женщину.
Я влюбился – словно заболел. Сам того не желая, не веря, против своей воли, не имея возможности защититься, а потом…
Он откашлялся.
– А потом я потерял ее. Так же внезапно.
Я замерла. Меня словно пыльным мешком по голове огрели.
– Ее звали Матильда. То есть ее и сейчас так зовут. Матильда Курбе. Однофамилица художника…
Мне было сорок два, и я чувствовал себя стариком. Я всегда так себя ощущал. Поль был молодым. Поль всегда будет молодым и красивым.
А я – Пьер. Работяга. Трудяга.
В десять лет я уже был похож на себя сегодняшнего. Та же стрижка, те же очки, те же жесты, те же маленькие странности. Кажется, я уже тогда просил поменять мне тарелку под сыр…
Я улыбнулась в темноте.
– Сорок два года… Чего ждешь от жизни в сорок два?
Лично я ничего не ждал. Ничего. Я работал. Работал еще, и еще, и всегда. Работа была моей маскировкой, моим щитом, моим алиби. Моим предлогом, чтобы не жить. Потому что я не очень-то любил жизнь. Считал, что не создан для жизни.
Я выдумывал для себя всякие сложности. Громоздил горы на своем пути. Очень высокие. И очень крутые. Засучивал рукава и взбирался, и тут же придумывал новые. А ведь я даже не был честолюбив, просто не хватало воображения.
Он отхлебнул из стакана.
– Я… Я всего этого не знал, понимаешь… Это Матильда открыла мне глаза. Ах, Хлоя… Как же я ее любил… Как любил… Ты не спишь?
– Нет.
– Ты меня слушаешь?
– Да.
– Я тебе надоел?
– Нет.
– Спать не хочешь?
– Нет.
Он встал, чтобы подбросить в камин полено. И остался сидеть на корточках перед огнем.
– Знаешь, в чем она меня упрекала? В том, что я слишком болтлив. Представляешь себе? Я… Слишком болтлив! Невероятно, да? Тем не менее это правда… Я клал голову ей на живот и говорил. Говорил часами. Да что часами – днями. Я слышал гулкий звук собственного голоса – и мне это нравилось. Эдакая словесная молотилка… Я заговаривал ее. Топил в словах. Она смеялась. Говорила: Эй, сбавь обороты, я уже ничего не слышу. И почему ты столько болтаешь?
Я должен был компенсировать сорок два года тишины. Сорок два года молчания, когда я все держал в себе. Вот что ты только что сказала? Что моя замкнутость граничит с презрением? Звучит оскорбительно, но я понимаю, в чем тут дело. Понимаю, но оправдываться не хочу. В том-то и дело… Но презрение… Нет, не думаю. Каким бы странным это ни казалось, но моя молчаливость идет, скорее, от застенчивости. Я недостаточно сильно люблю себя, чтобы придавать хоть какое-то значение собственным словам. «Сто раз подумай, прежде чем открыть рот!» – гласит пословица. Так вот – я всегда думал сто один раз. Людям тяжело со мной… Я не любил себя до Матильды и еще меньше люблю теперь. Наверно, поэтому я кажусь таким черствым…
Он снова уселся в кресло.
– На работе я человек жесткий, но там я играю роль, понимаешь? Я просто обязан быть жестким. Обязан держать подчиненных в страхе. Представляешь, что было бы, узнай они мою тайну? Что было бы, узнай они, что я на самом деле робкий? Что мне приходится затрачивать в три раза больше усилий, чем другим, на одну и ту же работу? Что у меня плохая память? Что я тугодум? Понимаешь? Да знай они все это, они бы меня заживо сожрали!
А еще я не умею нравиться людям… Как говорится, нет у меня харизмы. Если я объявляю о повышении зарплаты, то делаю это резким тоном, не отвечаю, когда меня благодарят, когда мне хочется проявить любезность, я не даю себе волю, а если хочу сообщить хорошую новость, поручаю это Франсуазе. В плане менеджмента, человеческих ресурсов, как теперь говорят, – я безнадежен.
Именно Франсуаза против моей воли записала меня на курсы усовершенствования для отставших от жизни начальников. Глупость несусветная… Просидеть два дня взаперти в «Конкорд Лафайет», слушая демагогические рассуждения психолога и экзальтированного американца, который после семинара продавал слушателям свою книгу. «Быть лучшим в работе и любви» – так она называлась. Чушь какая-то…
В конце, как сейчас помню, всем нам вручили «Диплом чуткого начальника». Я отдал бумажку Франсуазе, и она прикнопила ее к шкафу, где хранит моющие средства и туалетную бумагу.
«Интересно было?» – спросила она.
«Удручающе скучно».
Она улыбнулась.
«Послушайте, Франсуаза, – добавил я, – поскольку вас тут считают кем-то вроде Бога-Отца, передайте заинтересованным лицам, что я, может, и не слишком любезен, зато они никогда не потеряют работу – я хорошо считаю в уме».
«Аминь», – прошептала она в ответ, склонив голову.
– Я действительно за двадцать пять лет тиранического правления не уволил ни одного человека и не пережил ни одной забастовки. Даже в начале трудных девяностых. Ни одного, понимаешь?
– А Сюзанна?
– …
– Почему вы с ней так суровы?
– А я разве суров?
– Да.
– Насколько?
– Настолько.
Он снова откинул голову на спинку кресла.
– Когда Сюзанна поняла, что я ей изменяю, все было давно в прошлом. Я… Ладно, потом расскажу. Мы тогда жили на улице Конвента. Я не любил ту квартиру, мне не нравилось, как она была отделана. Я там задыхался. Слишком много мебели, слишком много безделушек, слишком много семейных фотографий, всего слишком много… Впрочем, тебе все это неинтересно. Я приходил туда ночевать, кроме того, там жила моя семья. Только и всего. Однажды она попросила меня повести ее ужинать, и мы отправились в заштатную пиццерию в нашем же доме. В зале горели лампы дневного света, и выглядела Сюзанна просто ужасно. Она и так уже успела принять оскорбленный вид, а тут еще эта жалкая забегаловка. Я ведь не нарочно, я не хотел быть жестоким. Просто предчувствуя, что меня ожидает, не хотел уходить слишком далеко от дома… Я оказался прав – едва дочитав меню, она разрыдалась.
Она все знала. Что женщина эта намного моложе. И сколько длится наш роман, и почему меня никогда нет дома. Она больше не хотела это терпеть. Назвала меня чудовищем. Чем она заслужила подобное пренебрежение? Почему я так с ней обращаюсь? Словно она прислуга. Сначала она на все закрывала глаза. Что-то подозревала, конечно, но доверяла мне. Думала, что это временное помешательство, безрассудство, желание нравиться, удостовериться в своей мужской силе. Или все дело в работе… Трудная, ответственная – она отнимала много времени. А она, вот же идиотка, все силы отдавала обустройству нового дома. На другое ее просто не хватало. Не могла же она думать обо всем сразу! Она мне доверяла! А потом я заболел, и она опять закрыла на все глаза. Но вот теперь она дошла до предела. Нет, она больше не в силах терпеть. Мой эгоизм, мое презрение, то, как… В этот момент ее прервал официант, и выражение ее лица мгновенно изменилось. Улыбаясь, она принялась расспрашивать его о бог его знает каких тортеллини. Я был поражен. Когда официант повернулся ко мне, я в полном смятении проборматал: «Т… то же, что для мадам…» Знаешь, мне и в голову не пришло заглянуть в проклятое меню!
Вот тут-то я и оценил всю силу Сюзанны. Безграничную силу. Она как дорожный каток. Я вдруг понял, что она намного сильнее меня и ее на самом деле ничем не прошибешь. Она прицепилась ко мне только потому, что у нее появилось свободное время. Отделка дома на берегу моря была закончена, последняя рамка повешена на гвоздь, последний карниз прибит, Сюзанна обратила свой взор на меня и ужаснулась тому, что увидела.
Я едва отвечал, вяло отбиваясь, я ведь говорил тебе, что к тому моменту уже потерял Матильду…
А потом я отключился: просто сидел и смотрел, как моя жена беснуется в маленькой пиццерии в пятнадцатом округе Парижа.
Она размахивала руками, по ее щекам текли крупные слезы, она сморкалась и подбирала хлебом соус с тарелки. А я тем временем все наматывал на вилку несколько спагетти, так и не донося их до рта. Мне самому ужасно хотелось плакать, но я держался…
– Почему?
– Думаю, дело в воспитании… Кроме того, я все еще чувствовал себя ужасно слабым… Боялся расклеиться. Только не это. Не сейчас. Не при ней. Не в этой мерзкой забегаловке. Я был… Как бы тебе это объяснить… Таким уязвимым в тот момент.
Она сказала, что консультировалась с адвокатом, чтобы начать процедуру развода. Я насторожился. Адвокат? Сюзанна просит развода? Я и представить себе не мог, что дело зашло настолько далеко, что она оскорблена до такой степени… Она встречалась с этой адвокатессой – невесткой одной из ее подруг. Долго колебалась, но в конце концов решилась. Она приняла это решение, когда в воскресенье вечером мы возвращались в Париж из загородного дома и я всю дорогу молчал, лишь один раз с ней заговорил – попросил монету для автомата, чтобы уплатить дорожную пошлину. Она тогда придумала себе этакую супружескую русскую рулетку: если Пьер со мной поговорит, я останусь, если нет – разведусь с ним.