Мирович. Княжна Тараканова - Григорий Данилевский 6 стр.


– Что вы? – спросил с удивлением Мирович. – Кого же в таком разе объявили бы наследником?

Ломоносов посмотрел на него и вздохнул.

– Есть один… был, – сказал он, будто про себя. – И судьба ему улыбалась, столько было у его колыбели ожиданий, надежд… На пурпурной бархатной подушке дитятею его народу показывали, чеканили с его портретом монету, присягали ему, манифесты именем его издавали… Прочили русских ему учителей, и меня, нижайшего еще в той поре студента, думали пригласить…

– Что ж он? Умер?

– Умер или, вернее… живой погребен!.. Царственный узник!.. И жив, и вместе мертв…

– Как жив? Какой узник? Отчего ж он не правит? И где он?

– Не спрашивай об этом, голубчик ты мой, Василий Яковлевич, – когда-нибудь в другой раз! А лучше и вовсе никогда.

Ломоносов задумался. Большие строгие его глаза еще больше затуманились. Из взволнованной далекими воспоминаниями широкой груди вырвался тревожный хрип. Общее молчание длилось несколько минут. Маятник на стене кабинета мирно тикал.

– А вот я вам, государь мой, – ответил, вдруг резко засмеявшись, Ломоносов, – я вам, для увеселения, мог бы прочесть сочиненный на меня, на Ломоносова, здешними немецкими тупицами злой и преострый пашквиль… На днях в академии на мой стол подбросили… Да очень уж много чести… Гунсвоты! Рвань поросячья!.. Это любимая моя данная им кличка… Попрекают, что я мужик и что не прочь подчас покомпанствовать… То правда… Ругайте, наглецы, слабости, страсти непреодоленны!.. Ругайте и за то, что я – против нашествия языков, а сам, смеху подобно, у немцев учился и на немке женат… Браните. Все это верно… Учился я у немцев, умней нас они, и долго еще нам не обойтись без них… Но сами-то, сами ругатели хороши ль? Потатчики ошибок и слабостей властелина! Льстецы! Подбили монарха дать вольности дворянству. И господа сенат до того обрадовались, что депутацию прислали благодарить, золотую статую в честь нового Солона хотели отлить… Дмитрий Сеченов хвалебную речь на это сказал… И я, грешный, до того всеми был увлечен, что больной оду написал. Да теперь думаю: ну, нешто барам нужны вольности? Народу, вот, друг мой, кому!.. Не твои сытые родичи, извини, – мои сермяжники в них нуждаются, по ним всуе молятся Господу Богу… Оно точно, правду ты, Василий Яковлевич, сказал, не женщина теперь на престоле. Да что, я у тебя спрашиваю, в том толку? Вы там кровь проливали, бессердечного хитроумца и льстеца Фридриха били, а тут перед его портретом на коленки в Рамбове становились, кричали ему с винным бокалом: hoch! и с насмехательством, всякими шпыняньями встречали наши над немцами победы…

– Может ли это быть? – сумрачно спросил Мирович. – Не клевета ли? Это чересчур.

– Богом тебе клянусь, не шучу… Говорят новым советникам государя – нет у нас настоящего уложения; он кодексфридерицианус для России указал переводить. Бедная Екатерина Алексевна совсем нынче брошена, забыта; набитый пентюх, Лисавета Воронцова, в фаворе. Единственного сына государева, Павла, о сю пору не объявляют наследником. И стоят, сплошной стеной стоят, вокруг доброго, доверчивого, но слабого волей монарха не мудрые советники, а молодые вертопрахи, жадные чужеземцы… И уж так-то его берегут… Хотел было я, вглядевшись поближе, посатирствовать, войной пойти на эту челядь. Да ну их… Мудра пословица: негоже в крапиву… садиться…

Мирович не спускал глаз с собеседника. Он слушал и не верил своим ушам. Все, что вскользь говорилось в иностранных газетах и что на их враждебных столбцах могло казаться умышленно злою издевкой над Россией, подтверждалось устами великого ученого.

– Бог отвернулся от вашей России, – сказал Мировичу в заседании масонской ложи в Кёнигсберге один каноник, – она на распутии между Востоком и Западом, тьмой и светом, свободой и рабством… Нужны великие жертвы, нужны смелые мужи добра, иначе уйдет она в Азию… будет проклята Богом и людьми…

– О чем говорено, чур, из избы сметья не выносить! – сказал в заключение Ломоносов. – А к Иберкампфу, на Миллионную, на бильярде поиграть и распить ренского, верно уж не пойдем? Ну, ну… Настасья Филатовна не услышит. Да я, сударь, шучу. Ин и вправду, мы на огнедышащем кратере… Не праздновать, не застольные песни, видно, ныне петь. Смирение древних и пост!.. Будем трезвости слугами, будем мудры… Так, к соблазнителям ни ногой?

– Ни ногой, – ответил, задумавшись, Мирович.

– Зарок?

– Зарок…

– Руку!

Новые знакомцы ударили по рукам.

На другой день Мирович молчком пустился в поиски указанных Филатовной камер-фурьеров Крашенинникова и Рубановского. Приглядывался он к домам, к улицам и площадям Петербурга, где мелькнули годы его ученья, и весь он теперь, после чужих краев, показывался ему таким неприглядным, суровым и бедным.

Петербург в 1762 году был все тот же, в зимние месяцы – грязный, а в летние – пыльный, малоосвещенный, до крайности разбросанный и на две трети бревенчатый, чухонско-немецкий городок. Жителей в нем тогда считалось с небольшим сто тысяч. Воды его были без набережных, с навозными плотинами и деревянными мостами, ухабы зимой по улицам чуть не по пояс человека. Вместо улиц, вдоль линии Васильевского острова, шли, как в Венеции, каналы с разводными мостами на перекрестках проспектов. Кучи навоза и всякой брошенной дряни загромождали тротуары и углы перекрестков, валялись и, испуская вредные испарения, тлели на площадях. Сор, грязь и мертвечину с улиц и пустырей очищали колодники. Бездомные одичалые собаки, наводя страх на пеших и конных, бродили стаями по городу, бесились и кусали людей. От нищих, калек и всяких попрошаек не было прохода.

Покойная государыня Елисавета Петровна, в болезнях которой под конец чаще и чаще стала грезиться первая ночь ее царствования, страдала бессонницами. Она то и дело меняла свои опочивальни. В девять часов вечера никто уже не смел ездить мимо окон ее временного, деревянного Зимнего дворца, бывшего на Мойке у Полицейского моста. В девять часов смолкал весь Петербург. Раздавался по городу только бесконечный лай цепных и праздношатающихся собак да оклики на стенах Адмиралтейства и крепости часовых, которых для безопасности иной раз ставили и на перекрестках. Все помнили еще недавние времена, когда петербургские улицы, из-за поджигателей, грабителей, воров и всяких непотребных людей, на ночь наглухо запирались рогатками, так как назначаемые для обхода по городу «пристойные партии фузилиров и драгун» оказывались недостаточными. Еще в присутствии государыни дело городского благоприличия шло кое-как. Во время же ее отъездов в Москву – а она там живала по полугоду и более – улицы Петербурга приходили в окончательное запустение и порастали травой. Городские австерии, где Петр I по праздникам любил чинно выпивать, среди матросов и шкиперов, чарку тминной водки, обращались в притоны буйства и дикого разгула.

В грязь по Петербургу не было прохода. Городских извозчиков состояло в то время весьма немного. Петр III завел с них сбор по два рубля в год и дал им особые кожаные ярлыки. Люди среднего сословия в те поры более ходили пешком. Богатые и знатные, особенно гвардейские офицеры, ездили в своих экипажах или верхом. Модные щеголи и щеголихи то и дело давили пешеходов. Раз они чуть не до смерти смяли фельдмаршала Миниха. Зато доставалось и барам: уличные мальчишки, на Гороховой, Луговой (то есть Морской) и даже по Невскому, несмотря на объявления полиции, пускали бумажных змеев и тем пугали и бесили резвых вельможных рысаков. Генерал-полицмейстер Корф, с скакавшими у его кареты адъютантами, не поспевал являться туда, где оказывались беспорядки. Нередко среди белого дня на рынках или у нового, оканчиваемого постройкой Зимнего дворца, между не убранных еще хибарок, избушек, шалашей и всяких сарайчиков, раздавались отчаянные крики подравшейся черни:

– Караул! Грабят! Режут!

Невская першпектива в полдень покрывалась гуляющими. Шли статские щеголи, в черных бархатных кафтанах, лосиных панталонах и ботфортах выше колен, либо в розовых и желтых, шелковых фраках, с огромными лорнетами, а когда было холодно – с куньими и соболиными муфтами. Щеголихи, с затянутыми, в виде ос, тальями, несли на головах хитро устроенные прически, на манер рыцарских замков, цветочных корзин, китайских беседок и кораблей. Но и на этой первостатейной улице не обходилось без неприятностей. У кофейной Мура или магазина мод госпожи Токе, не обращая внимания на разряженных в пух и прах прохожих, лежал, растянувшись по тротуару, избитый в кровь и с разорванными портами, мертвецки пьяный матрос. Верховой конногвардеец, с громкой бранью и с обезображенным от злобы лицом, у чьего-то дома, стегал хлыстом чужого напудренного и важного кучера за то, что тот не свернул раззолоченной, с кожаными занавесками, кареты и тем помешал ему проскакать вдогонку за какою-то умчавшейся красавицей.

В средине Великого поста, в 1762 году, прошел слух о появлении на Фонтанке, в деревне Матисовке, близ нынешней Коломны, целой шайки вооруженных грабителей. Петр III вышел из себя.

– О-го-го! Tausend Teufel! – сказал он Корфу. – Пора опять приняться за виселицы! Дед мой Петр знал это лучше всякого из нас… Напишу: «approbatur – Peter», и кончено, – увидите… о, ja!..

Виселицы, однако, не поставили. Беспорядки длились, и к ним привыкли, как к чему-то, без чего нельзя было обойтись и ужиться. На всякий уличный переполох, как на театр, в соседних домах поднимались окончины, и нарядные дамы выглядывали оттуда, следя с любопытством, из-за модных вееров, чем кончится казус.

Частные здания на Невском, со стороны Адмиралтейства, тогда начинались лишь от Полицейского моста. Отсюда, вплоть до Аничкова, по правой и левой сторонам проспекта, было немногим более десятка домов, да и то наполовину деревянных. Домовладельцы на главных улицах были большей частью иностранцы или инородцы. У разъездной площади временного Зимнего дворца, выходившего на Мойку, на Невский и Луговую, ныне Морскую, был дом купца Дюбиссона, с надписью на вывеске:

«Продажа гамбургских канареек и попугаев».

В Кирпичном переулке, наискось против нынешнего ресторана Дюссо, был дом банкира Кнутсена. На углу Гороховой и Луговой – дом красильщика Краузе; у Синего моста – вывеска шорника Матьяса Заккова. Немного далее, по Мойке, – цветочный магазин Вольфа, с надписью:

«Изрядные ананасные планты».

Еще далее, по Вознесенскому проспекту, – дома: Пильхау, Рашке, Зушке, Хабасова и Клуга. У Вознесенского моста, на берегу Глухой речки, ныне Екатерининский канал, – заведение оконного мастера Берга.

Придворные сады – Летний, Итальянского дворца на Литейной, в Екатерингофе и на цветочных променадах Царицына Луга – были открыты для публики. Но в них не пускали матросов, ливрейных лакеев, женщин с платками на головах, мужчин в сапогах, а не в башмаках, и вообще – как тогда говорили в газетах и в публикациях полиции – «подлого народа». Требовались модные и красивые одежды. По указу императрицы Елисаветы, ставили клейма на фалды господ, являвшихся ко двору в старых или вышедших из моды «несообразных кафтанах». После самой императрицы осталось пятнадцать тысяч почти новых платьев, несколько тысяч башмаков и два сундука чулок и лент. Между тем мясные, зеленные и рыбные лавки, кабаки и постоялые дворы невозбранно распространяли запах грязи и всякого сора, валявшихся в них и возле них. Утонченная Европа и дикая, неумытая Азия уживались рядом друг с другом.

Болотные лихорадки, повальные горячки, оспа, скарлатина и корь не покидали Петербурга. Врачей в то время было мало, и те брали непомерно дорого. Модные врачи, Монсий и Фузадьё, брали, не стесняясь, по пятнадцати червонцев за визит. Обучение детей сплошь было в руках невообразимых проходимцев. Некая иностранная фамилия «шляхетного и честного рода» печатала о себе в тогдашних газетах, что она «учит девиц, по понятию каждой, языкам, шитью, экономии, танцам, а притом и чтению “Ведомостей”. Другая, иноземная же особа, а именно – некоторая г-жа Ренуард (адрес: Миллионная, в доме портного Экка) публиковала, что обучает девиц языкам, арифметике, географии, истории – «а также и писать».

В казенные и домашние учителя нередко попадали забираемые по понедельникам со съезжей уличные «шататели» и «пьянчужки», замешанные иногда в дебошах, кончавшихся смертоубийством.

Благородные девицы перенимали друг у друга тайны, как затягивать получше талии, как делать реверансы и налепливать на лицо мушки. В косметических лавках продавались особые, красивые коробочки с черными мушками. При найме женской прислуги спрашивали тогда:

– На хозяйских ли румянах и белилах?

Знатные и богатые люди заботились о составлении библиотек из французских книг, в которые, впрочем, немногие из них заглядывали. Мужчины учились у мужчин, как надеть круглую вощанковую или треугольную пуховую шляпу; как открыть табакерку, оправлять на манжетах алансоны и пуандешпаны, нюхать табак и вынимать и встряхивать цветной, пропитанный духами a la Reine, фуляровый платок. Парикмахеры на Морской и на Невском завивали букли и заплетали и пудрили косы русским петиметрам, назначавшим друг другу вечерние свидания в не вышедшем еще из моды, со времен Лестока, трактире савояра Берляра и Иберкампфа, в гербергах, погребах Гантовера, Ретса и в вольных домах, австериях Винклерши, Шмидши, Кохши и других.

Государыня Елисавета Петровна ездила запросто на вечеринки к вельможам, кутая своей муфтой и платком руки и горло провожавшему ее графу-мужу Алексею Григорьевичу Разумовскому, под письмами к которому она в шутку подписывалась: «Ваш первый дишкантист».

У постели же ее, по простоте, со времен еще ее девичества, на разостланном тюфячке, для охраны ее, спал на полу старичок, любимый ее камердинер, впоследствии генерал-аншеф Василий Иванович Чулков. Государыня, вставая иной раз ранее его, будила верного слугу, а он трепал ее по плечу, зевая и ворча:

– Ну-ну, лебедка моя! Уж ты и встала.

Друг Елисаветы, Мавра Егоровна Шувалова, урожденная Шепелева, писала к ней: «Ваша раба и дочь, и холопка и кузына», а мужа Шуваловой Алексей Разумовский, подгуляв на охоте, бил батогами.

Ко двору Елисаветы Петровны, для ловли в ее апартаментах мышей, особыми указами выписывались из Казани умелые и «пристойного вида» сибирские коты, а из-за границы мартышки «столь малые, чтобы входили в индейский кокосовый орех». Костромская помещица, Анна Ватазина, письменно предлагала государыне, коли произведут ее мужа в коллежские асессоры, поднести в дар четырех собак: Еполита, Женету, Маркиза и Жулию. В молодости Елисавета, цесаревной, писала нежные мадригалы:

Я не в своей мочи огонь утушить.
Сердцем болею, да чем пособить?

При Елисавете по улицам было видно более мирных статских. При Петре III Петербург стал наполняться разнокалиберными и дравшими нос военными.

На дворцовом плацу, чуть не ежедневно, производились шумные – с криками «виват», маршировками и всякими муштрованиями – вахтпарады. По улицам озабоченно и торопливо скакали адъютанты, сновали пешие и конные вестовые. Петровские, широкие и длинные, кафтаны гвардии и армия заменились куцыми и узкими мундирами, на манер прусских. Исконный зеленый цвет кафтанов и красный – воротников и камзолов – разрешено заменять, по произволу командиров полков, оранжевым, голубым, лиловым, канареечного цвета и всяким. Петр III ввел еще аксельбанты и эспантоны, трости у офицеров и урядников. Он же отменил ношение на вахтпарады, за капралами и унтер-офицерами, слугами их, ружей и алебард.

В начале Великого поста Петр Федорович издал повеление: всем сановникам и вельможам, носившим титулы командиров взводов, баталионов и полков, быть неотлучно на учениях, во главе своих частей. Это приказание привело всех в неописанный конфуз. Публика с изумлением увидела по улицам, марширующих по щиколку в грязи, перед своими баталионами и взводами, генерал-фельдмаршалов: графов Александра Иваныча Шувалова и изнеженного сибарита и сластуна Алексея Разумовского, дядю государя – принца Жоржа и больного одышкой, в бархатных штиблетах на опухших, подагрических ногах, князя Никиту Юрьевича Трубецкого. Гетман Разумовский даже нанял особого голштинского офицера для уроков новой муштровки. Придворные и статские чины были не менее озадачены. Парикмахера своего Брессана государь назначил в директоры фабрики гобеленей и произвел в камергеры; ямщика же, какого-то Патрикеева, в титулярные советники.

Перед Пасхой Петр III писал к своему другу королю Фридриху, что, не остерегаясь ничего и никого, он предает себя на волю Бога и в охрану своему народу и без провожатых по Петербургу ходит пешком.

Назад Дальше