Вот о чем я мечтал и что грустно и озлобленно говорил себе, сидя в маленьком городе, парализованном скандалом и клеветой. Вот какой грязью и мерзостью я дышал вместо того, чтобы вдыхать изысканные ароматы гладких изгибов и елейных дырочек моих рекламодательниц. Так как мне пришлось порвать с галантными объявлениями и ответами, с невинной спекуляцией человеческой миррой, фимиамом подмышек и ртов, амброзией сжимаемой в объятиях груди, пряностями ложбин, пахнущих шербетом от возбуждения, с бедрами, лоснящимися от мяты, с молочными ногами между моих ног. И в ожидании я смотрю, как загнивает город. Следствие продвигается быстро, в лавочках судачат все громче, пресса подогревает пыл, порча распространяется: дорогие рекламодательницы, скоро мы снова увидимся.
Чем же стала на этих развалинах память о Роже́ Вайане и что говорит его призрак, витающий над городом?
Он говорит, что я не прав, зря вообразил себя судьей, он говорит, что зло таится в этом несчастном маленьком городе и что на нет и суда нет, поэтому важно только удовольствие, которое побеждает. Он говорит, что я должен интересоваться удовольствием, а не рассматривать руины. Он говорит, что рекламодательницы — бездонные кувшины наслаждения, и добавляет, что Жюльенна Виллями не пострадала и даже не больна, что ее родители ведут себя как подозрительные сутяги, и когда настанет время, более спокойное, безмятежное, они заплатят за свое высокомерие собственников. Он говорит, что Мария Елена Руиз — лакомый кусочек, которого я не должен себя лишать. Он напоминает, что этот лакомый кусочек был открыт лично им и Лизиной и что было бы грустно, было бы очень жаль, если бы я уступил столь лакомый кусочек кому-то еще. «Помни, мой дорогой мальчик, что откладывать нельзя. Упущенное удовольствие — потерянное удовольствие. Разве я мало тебе это говорил?» Я слышу смех Роже, его безапелляционные приказы, его резкий голос, я вижу его хладнокровный и добрый взгляд, я вдыхаю его теплый, сухой запах, который вновь придает мне силы.
XXX
Описывая в преклонном возрасте некоторые моменты своей жизни, я заметил, что мог бы охарактеризовать их: как мы отдаляемся от Бога. Напрасно я не сделал этого.
Должен также заметить, что после смерти месье Вайана понемногу, из-за постепенных изменений и почти незаметных для меня самого сдвигов, мой первоначальный пыл к Богу и его влияние на меня ослабли из-за всплесков благоговения перед памятью Роже, несмотря на мою лень. Что же касается Бога, веры и всего, что связано с Церковью, то со временем у меня выработалась некоторая «практическая мораль», когда я цитировал того, кого просто называл своим учителем, мораль, благодаря которой я мгновенно обретал душевное спокойствие и облегчение от чувства собственного несовершенства.
Значит ли это, что я утратил Бога? Я ощущал его иначе. Мир, первоначально обращенный к нему, к его бесконечному благоуханию, разросся и рассыпался на множество всевозможных встреч, которые привлекали мое обоняние чувственной силой, преисполненной ароматов и земных запахов, прекрасные носительницы которых независимо от возраста мгновенно действовали на меня.
Потом я постарел. И по мере того как я старел, мое ощущение Бога становилось все более расплывчатым и окончательным. Ясный образ, который я видел в детстве, превратился в облако Бога, плотное, порой почти твердое; в туманность Бога, светящуюся, непостижимую для ума и пригодную для бытия, мне больше не нужно было ее придумывать, изобретать, воображать, она говорила без слов, без порядка и логики, странное ощущение, но Бог был там.
Это состояние продолжалось до сегодняшнего дня, и я состарился, я стар. И чем больше проходило и проходит времени, тем более я счастлив и благодарен, тем больше я люблю и чувствую в себе неясного и совершенного Бога. Какое мне дело до моего несовершенства, если совершенный — во мне? В чем будет моя вина, если я совершу что-то, противное абсолюту, когда этот абсолют во мне? Мне приятно сознавать, что во мне нет ничего дурного, ничего греховного и гибельного, если в моих костях, в моем сердце и в моей коже есть эта трансцендентность, не затронутая образом тех, кто искупил свои грехи. Я — ничтожный, я — скрытный носитель лучезарной тайны!
Кстати, о тайне: я не стану называть ее мирской, если она приведет меня в самое сердце храма. In fanum, in fano[5], в тот момент, когда я страстно жажду последнего миропомазания, нежного жара, изысканной росы с церковной потрескавшейся просфоры. Круглая влажная манна, божественная тайна твоей ночи, лощеная овечка для ягненка, который сосет тебя и стонет от счастья!
Так даже в старости я вкушаю молоко правоверных. Так каждый день, который мне дарует Господь, и часто каждую последующую ночь, я с нежностью открываю нежный и теплый плод с пушком, прохладную шпалеру под сенью, утопающей в ароматах лона. Там царство теней для моего старого зондирующего рта. Там пахнет народом, плотью, мочевым пузырем, свежей шелковистой весенней травой. Работа языка священна для того, кто хочет испытать истинный экстаз. Язык усерден и старателен. Работа пальцев идет на пользу тому, кто хочет доставить удовольствие любимому телу. И вертикальная имитация: работа ноздрей приятна для того, кто хочет понравиться Всевышнему приношений, любителю нежной плоти телок, раскаленной, как угли.
Если говорить, как мы отдаляемся от Господа, то сказано будет мало и недостаточно. Некоторые, пытаясь приблизиться к Богу, пускаются на подвиги, совершают благие дела, самоотверженные поступки. Я бы тоже мог так поступать, но вижу в этом только спесь и суету. Мне кажется, что даже самый праведный и бескорыстный поступок является показным, если он не исходит от чистого сердца. Если в поисках Бога он не доходит до самой ничтожной и скрытой складочки, до самого отдаленного и укромного тайника человека, предоставленного или отданного мне, сыну Божьему, в котором я должен расшифровать, разыскать и извлечь Бога, как рыло зверя находит душистый боб, трюфель или изысканный мерцательный корень, как вену или нерв, твердый молодой и свежий побег в теплом укромном уголке глубоко под землей.
Там Бог достижим, я знал, я чувствовал это, поскольку запах всегда играл большую роль в моих поисках. Если при новой встрече запах не предвещал Бога, то я тут же останавливался. И напротив, если запах казался мне изысканным, священным или посланником абсолюта, то я усердно, ревностно продолжал свои поиски, которые приближали меня к Совершенству. Я искал воодушевляющий аромат: божественный аромат. Не удивительно ли, что я нашел его в самом низу, ниже пояса, в самой постыдной и греховной части женщин?
При этом у меня было чувство, что я смиренно следую обету бедности, который дал себе с годами. Не иметь ничего, кроме самого необходимого для скромной жизни, без прикрас, без всяких мирских обязанностей. Сколько раз я повторял себе притчу о богатом молодом человеке, чтобы убедиться, что я на истинном пути перед лицом смерти и перед Богом! Иисус сказал ему: «Если ты хочешь стать праведным, продай все, что у тебя есть, раздай деньги бедным, и ты обретешь царствие небесное».
Разница между евангельским мальчиком и мной в том, что для меня награда не на небесах, а в некоей природной впадинке. Мне все равно, что я беден и гол, раз мои овцы щедро одаривают меня!
Я роздал свое имущество прихожанам, оставив себе только деньги на оплату жилья, налогов и на пропитание. Моим гостьям нравится мое обхождение, и они ждут от меня только удовольствия. В перерывах между их визитами я предаюсь воспоминаниям и мечтам. Мне вспомнилась банальная фраза месье Вайана: «Случайные связи опасны». Опасность от излишества, от грехопадения, от одиночества, и я спрашиваю себя, чему из них я подвержен, если только и делаю, что купаюсь в возрастающем благоухании своих партнерш. Этот аромат остается со мной повсюду, куда я иду, — на улице, в магазине, в театре, в церкви. И повсюду еще не выветрившийся запах от недавней встречи притягивает ко мне какую-нибудь новую гостью, ненасытность и энтузиазм которой вскоре вознаграждают меня обильными соками. Так заряжалась батарейка, не пустовала западня, — своего рода автоматическая подпитка, от которой я получал большое удовольствие.
Так я вышел на пенсию, и в 2004 году мне исполнился шестьдесят один год. Моему учителю, когда он умер, было на три года меньше. Не то чтобы мой возраст тяготил меня и я хотел бы немедленно с собой покончить! Но я не видел необходимости жить, утратив разум. Я знал, что мой собственный запах не улучшался пропорционально продолжительности моей жизни. Поэтому я стал жить в ожидании смерти.
Это быстрый процесс. Утром вы просыпаетесь и обнаруживаете, что у вас пропал аппетит, вы машинально что-то делаете, как девочка, у которой, когда я был маленьким, по небрежности сползал чулок. Вы едите позже, чем обычно, и с трудом заканчиваете блюдо. Мало спите и, ложась спать, боитесь бессонницы. Отсюда усталость. Но вам хочется хорошо пахнуть, как известная модель. И даже лучше, как избранные… И запах появляется. Единственно желанный запах! Это уже не запах приглашаемых дам с обслюнявленными лонами, не сокровенный мед! Уже не мускус исходит от моей кожи, не запах моих гостий и рекламодательниц! Это исходит изнутри, из глубины моего «я», вначале как тихий шепот, как след на поверхности земли.
XXXI
Когда я вошел в дом священника к отцу Бийару, он сидел за столом, занимаясь повседневными делами аббатства, как некогда аббат Нуарэ, улыбавшийся с фотографии, висевшей на стене.
— Вы хотите задать мне тот же вопрос, что и вчера, — подтрунивал надо мной отец Бийар. — И что позавчера. И что на прошлой неделе. Ну так что?
— Святой отец, чем от меня пахнет?
— Ничем, сын мой, вы ничем не пахнете.
— Святой отец, это не ответ. Это несерьезно. Вы даже не понюхали меня.
Святой отец засмеялся и встал.
— Тогда подойдите ко мне, сын мой. Вот так. Еще ближе. Теперь вы не станете говорить, что…
Отец Бийар втянул носом, как будто нюхал блюдо.
— Ну что, святой отец?
— Ничего. От вас не пахнет или, если хотите, совсем не пахнет, а если вы хотите знать больше, то от вас хорошо пахнет, от вас пахнет чистотой, свежестью, сын мой.
— А можно сказать, что я пахну как правоверный?
— Если для вас это важно, то можно и так сказать.
— А можно ли говорить… о святости?
— Затрудняюсь ответить, сын мой. Во-первых, не мне это решать. И мне не хотелось бы, чтобы вы впали в грех гордыни.
— Но у святых нет гордыни.
— Вы действительно являетесь примером воздержания, самоотверженности и уединения. Ваша единственная забота — наш приход. Конечно, конечно. Подойдите ко мне, я еще раз проверю!
Я подхожу, дотрагиваюсь до священника, и мне кажется, что у него довольно приятный запах — запах земли, крытого гумна, мешка с картошкой. Теперь я стою настолько близко к нему, что касаюсь его живота и плеч.
— Ну что, святой отец, чем от меня пахнет?
Он глубоко вдыхает меня.
— Да-да, — говорит он. — Да.
Он настойчиво повторял «да». Потом помолчал и почти детским голосом сказал:
— Будьте покойны, мой дорогой друг. Чем от вас пахнет? Благоуханием правоверных. Но, как говорил святой Павел, «нет праведного ни одного».
XXXII
Я дошел до того момента своей жизни и, конечно же, своего рассказа, когда мне претит рассказывать об эпизоде, после которого мое безмятежное спокойствие, мои каникулы, как мне нравилось называть их в последнее время, едва не уступили место тревоге и отвращению.
Все произошло в «Счастливом мгновении». Это недавний случай, сейчас январь 2004 года, а это произошло в сентябре. После того как следствие по поводу мясной лавки закончилось, я долго избегал Марии Елены, боясь ее сексуального запаха, который околдовывал меня. Я был начеку и боялся, что барышня разыскивает меня, чтобы возобновить свои пакости, которые, насколько мне было известно, она обожала; и, возможно, чтобы втянуть меня в очередную грязную историю, из которой я уже так просто не выпутаюсь.
Я тщательно осматривал городские улицы, прежде чем пройти по ним, временно отключил свой телефон, всматривался сквозь витрины внутрь магазинов, прежде чем войти туда. Я боялся, что она будет искать меня в церкви. Пройдя паперть, я прятался за колоннами притвора, рассматривая ряды кресел, хоры, галерею, окружавшую их, затем рассеянно приоткрывал шторку исповедальни, чтобы убедиться, что моя старая сообщница не подстерегает меня.
Вы, конечно, поняли, что своим нежеланием видеть ее я пытался побороть нарастающее влечение, которое снова испытывал к ней. Воспоминание о ней неотступно преследовало меня разными ароматическими, пикантными, тягучими запахами, и я сгорал от возбуждения и наслаждения: я видел, как она извивается, влечет к себе, млеет от своих запахов. Я мысленно видел ее на кожаной кровати в Мейонна́, возбужденную и приподнимающуюся навстречу моему языку и губам, с раздвинутыми ногами на подлокотниках церковного кресла. Это последнее видение преследовало меня. Я не люблю страдать. Как отделаться от этих видений, которые так тяжело переносить, не поддавшись на их призыв?
Мне помог случай. Я покупал какую-то мелочь в аптеке Жаки́ Кулонжа, нашего старого товарища по театру, удивляясь, как сильно постарел бедный Жаки́ за последнее время. Стоя в белом халате, совершенно больной, сгорбленный и высохший, он спрашивал меня, не болен ли он раком или какой-нибудь другой болезнью, предвещающей скорый конец, как вдруг дверь аптеки зазвенела. Сильный аромат корицы предшествовал появлению мадемуазель Руиз, которая поспешила обнять Жаки́ и меня. Когда мы вышли из аптеки, она сказала: «Наконец-то ты мне попался!»
Она искала меня в городе, звонила, но не писала писем, — «ты знаешь, что я ненавижу писать». Короче, я был здесь, в ее распоряжении, и на этот раз, сказала она прямо, мне от нее не сбежать!
Я и не пытался бежать. В это теплое и ясное сентябрьское утро, как некогда в Мейонна́, а с тех пор прошла вечность, средь бела дня я последовал за ней по ее приказу в «Счастливое мгновение», дверь за нами закрылась, и она приклеила на прилавок записку: «Закрыто, инвентаризация».
Спустя три часа я вышел оттуда, насытившись, пропитавшись запахами, источая ее благоухание, как сосуд с миром в Реймсе для помазания французских королей.
Мы договорились встретиться через четыре дня, в субботу, поздно ночью, и я предусмотрительно добился, чтобы это было не раньше часа ночи. Она дала мне инструкции: я должен был войти без стука, решетчатая калитка будет открыта, мне надо будет только закрыть ее за собой на замок. Весь день в субботу я сгорал от возбуждения от предстоящей встречи, и мне пришлось выйти на улицу незадолго до полуночи, чтобы обмануть снедавшее меня нетерпение. В городе было пустынно. Ни души. В час я осторожно открыл дверь бутика и вошел, убедившись, что на улице меня никто не видел. Хорошее время для ароматов. Я прошел по пустому бутику, освещенному розовым торшером. Но что… что за странная вонь доносилась из приоткрытой комнаты в глубине — так воняет лиса, раздавленная на дороге.
Оцепенев, я на мгновение остановился, готовясь к худшему. Наверное, у ужаса есть градации, о которых тогда еще я не знал. Теперь меня толкал туда страх, мне надо было посмотреть, воочию убедиться в том, о чем сообщал мне мой нос. Смерть. Разлагающаяся плоть. Все безобразные признаки распада жалкой смердящей плоти.
И я не был разочарован. На пеньковой веревке, привязанной к потолочной балке, очень низко висела совершенно голая Мария Елена Руиз, удавившаяся, как крыса. Прекрасная хозяйка бутика повесилась! Ее язык, распухший, как черная железа, свисал из почерневшего, покрытого пеной рта. Шея распухла, живот надулся, бедра и ноги раздулись, почернели, над коленками были гнойные нарывы, из покрасневшей, одеревеневшей вагины тянулся мокрый след, застывший на липких ляжках. И эта абсолютная, последняя и проклятая мерзость, облепленная молчаливым роем мух, источала миазмы, сквозь которые ухмылялся ад, потребовавший себе эту смерть.
Я действовал быстро. Меня не должны были здесь видеть. Ведь меня здесь и не было. В бутике я ни к чему не прикасался. Когда я вошел, то толкнул дверь локтем или предплечьем, так что там тоже нет отпечатков. Дождя нет, на улице чисто, нет ни грязи, ни пыли, я убедился, что от моего визита и от моего веса не осталось никаких следов. Впрочем, я ничего не вешу. Это тело повесившейся весит, ее порочность на конце веревки и ее ужасный запах!