Смертная чаша - Дмитрий Володихин 9 стр.


– Бешена головушка… Щербина?

– Нет вестей… – До князя донесся долгий вздох.

– Сколько… я?..

– Со вчерашнего дня. Я тебя, Дмитрий Иванович, сам сюда отволок, раздел, обмыл да перевязал. Но, зрю, науки моей не хватает. Нет, не хватает. Позвал… мою… – Он запнулся.

«Вот дела-то!» – подивился Хворостинин сей запинке. А Федор все-таки сообразил, как ему назвать ангелоподобную женщину:

– Знахарку свою… позвал… Она тебя лечила. Не опасайся: без волшбы, загово́ров и наговоров, одними токмо травами, да еще…

– А где жена моя? – перебил его князь.

И услышал новый вздох.

– Не хотел ее звать, покуда не очнешься. Отправил дворового, мол, загулял с нами супруг твой.

– Теперь зови! Нет… Пусть меня домой сволокут. Или я сам дойти могу?

– Ой! Нелзе… – воскликнула зырянка, обеими руками прижимая плечи Хворостинина к ложу, не давая встать.

Женщина объяснила, странно выговаривая слова, – так, словно часть их не она произносила, а выводила невидимая птичка у нее на плече, – рана-де неглубока, но длинна. Едва успокаиваться начала, застывает. А прежде мно-ого крови вылилось, ой! Плохая рана. Надо лежать. День лежать, может, два лежать. Потом – вставать, иттить. Тихо-онечко иттить. Долго срасти… Долго срастеется.

– Зови жену… – сделал вывод Хворостинин. – Что поделать, раз такие пряники на прилавок вылегли? Ин ладно. Жена женой. А служба-то моя, видишь ли, пропала… Какое мое ныне путное шествие, когда я – раздавленный червяк? В Разрядный приказ доложить бы надо: авось еще кого-то взамен послать успеют… Ну?

Молчит Федор. Туго ему. Всё же дело вскроется.

И Хворостинин ответил на невысказанные его мысли:

– А как еще? Пиши письмо в доклад. Покуда я тут лежмя лежал, уже следовало написать… Шила-то в мешке не утаишь. Жаль Кудеярку, жаль дурака, но дела нашего скрыть никак невозможно.

Молчит.

– Напишешь ле?

– Да… – нехотя ответил Федор. – Чуть погодя.

– Скорее же.

И Хворостинин повернулся к женщине.

– Как тебя зовут, волшебная кошка?

Зырянка поклонилась ему в пояс и ответила:

– Я не волшебен… не волшебная… У меня много имен. Какое тебе нужно?

– Такое, каким мне тебя звать.

– Отклину… откли… откликнусь на любое имя, какое услышу от тебя. Наш господин… Фи-о-дор велел почитать тебя. Я не пирен… я не перетчу ему… я чту… Имя первое дали мне отец и мать: Ройда. Смысе… смысел его ныне ничего не стоит, он не нужен. Имя второе дал мне поп: Ан-фу-са. Хорошее имя, мне нравит. Грец… гречин… Ой.

Федор с важностью поправил ее:

– Эллинское.

– Да… эл-лин-ское. Она значит: баба цветёт.

– Цветущая, – добавил с улыбкой Федор. – Радостная.

– Да… радостана… Хорошее имя. Пока была де-ва-чка и де-ви-ца, мать называла Пим, это молоко по-вашему, по-русску. Люди говорили, что пахну молоком. Потом стали звать Йома. Но это полохое имя, злое имя, не надо его.

Хворостинин изумился:

– Откуда у тебя злое имя? Ты же тихá!

Зырянка спрятала взгляд.

– Была не тиха. Была свар-ли-ви-ца. Ведала то, что ведать не надо.

– Что?

Она тотчас же замолчала. Смотрит в пол, очи полуприкрыты.

– Дмитрий Иванович, не томи ее. Ведала то, чего доброй христьянке не надобно. Бесовское это. Было и сплыло, нынче нету. Вот и весь сказ.

Хворостинин кивнул. Вот еще, была охота – чужую темень разведывать!

Зырянка тем временем продолжала:

– Ныне следует звать меня по мужу. Такой у нас закон. Ныне я Кась-ян-готыр.

– Жена Касьяна, холопа моего, – перевел Федор.

– Инакое же про-зви-ще – Касьиха Вань.

– Супруга Касьяна Ивановича, – пояснил Федор.

Хворостинин хмыкнул: еще простолюдину с отчеством ходить! Не по рылу ему отчество… Ин ладно, холоп чужой, тут уж воля хозяйская.

Между тем зырянка еще не закончила:

– Я больше не Йома. Я исправильнась. Хочешь, зови меня Йома, но лучше не зови, это плохо.

Пока женщина говорила, она ни разу не поглядела на Хворостинина. Ни в лицо, ни даже в его сторону. Князь был ей за то благодарен: ныне он женат, баловаться ему не след. Но в зырянке жило нечто… зовущее. И один Бог ведает, как откликаться на сей зов. Краса ее и впрямь сродни кошачьей: кошка зовёт твою руку погладить ее, и зырянка вроде бы… звала огладить, коснуться, приблизить. Мягка, податлива, скромна и… будто не матерью рождена, а писана на стене храма. Тако и с Дунюшкой: мало не с иконы сошла. Но Дунюшка жена, с нею всё можно. А с этой ничего нельзя. Хворостинин чувствовал, что в зырянке заключено вместе с красою лихо: тот, кто притронется к ней беззаконно, вдоволь напьется потом страдания. За лихом же скрывалась некая добрая истина, но какая… Дмитрий Иванович понять не мог.

– Ступай! – велел ей Тишенков-младший. – Будешь ходить за гостем моим, пока он не оздравеет вполне. А сейчас иди.

Зырянка еще раз поклонилась и вышла из покоя.

Федор смотрел ей вослед, яко смотрит инок-молчальник, постник и отшельник на ангела, явившегося ему после того, как он двадцать лет просил Бога о некоем знаке в ответ на его моления.

Аж светился.

И, заметив пытливый взгляд Хворостинина, нимало не смутился. Вот тебе и Касьиха Вань!

– Как она говорила, ты слышал, Дмитрий Иванович? – И, не дожидаясь ответа Хворостинина, даже не глядя на него, а все еще любуясь дверью, чрез которую вышла зырянка, сам себе ответил: – Не говорила даже… нет… слова подобрать не могу…

– Глаголала?

Федор помотал головой:

– Нет, нет, и не глаголала. Глаголет кто? Истину некий древний святитель изглаголал… Вельможа государю правду глаголит. А государь, его много слушав, указ проглаголит… Всё не то! Она… она… журчит. Будто бы ручеёк по камушкам… Она как кошка обласканная урчит… так шр-р-р… шр-р-р… Нет. Она… слово выговаривает, словно роняет лист по осенней поре, и тот лист преждепавших своих товарищей касается с шуршанием… Нет! Нет! Другое. Вот, ближе всего: тихая река меж лесов течет со медленностью и покоем… волн совсем не бывает на ней, но воды ее, смиренные, небурливые, негромкий плеск издают на перекатах. Она – плещет водами слов… Не говорит, не глаголит, но именно плещет… Ежели был бы звук, с коим деревья растут из земли да травы о весне поднимаются, то тако и звучал бы ее голос.

Федор замолчал, и Хворостинин не смел прерывать его дум. Чужую тайну принял он без осуждения, ибо сам был грешен и не дерзал наставлять иных людей во христьянском долге.

Тишенков-младший ходил по палате с волнением. Столь долго отмеривал он шаги, что хватило бы три раза не торопясь прочитать «Верую» от начала и до конца.

Остановился. Вновь заговорил:

– Сказано: женщина в цветении красы своей плывет яко корабль, изготовившийся к бою. Уже щиты подняты, сабли из ножен извлечены, и стрелы наложены рукой умелой на луки… Но краса красе рознь. Та, первая, боевая, побеждается любовью и законом. Коснись ее рукой законного супруга, и уж нет в ней ничего грозного и прельстительного, а есть любовь, лад. А эту ничем победить невозможно. Дмитрий Иванович, не подумай худого, не о блудном грехе рассуждаю, я не блудник, я плотским помыслам своим хозяин. О другом речь. Жила моя Пим в лесах, в веси какой-нибудь малой, вдали от города, от суеты и мелких грешков, кои творим бесчисленно… мы ведь грешим неослабно, как дышим, да еще друг друга на новые грехи толкаем, мол, ничего, потом как-нито отмолится! А она… она без этого всего росла, без нашего дурного кипения. Вот и выросла в чистоте. Не изгрязнилась, не изгрешилась, не скверна ничем страшным и тяжелым. И сама… будто лес, а в нем всякая зверь лесная, и река с рыбою, и езера со цветами езерными, и ветр со облаками на плечах, и дорога, глухую дебрь пронизывающая, и…

Тут Хворостинину явилось правильное имя того, о чем долго со сладостию говорил ему Федор:

– …и всё на свете, яко создал его когда-то Господь Бог, яко было у самых начал, в раю, до того, как бесы и люди поперепортили тут и там. Зырянка твоя… она вроде воспоминанья о Творении… Оттого красу ее не победишь, оттого и касаться ее не следует ни скверной рукой, ни скверной мыслью. Верно ле?

Федор кивнул.

– Хорошо как молвил, Дмитрий Иванович! Лепо! Люблю я книжное слово, ибо оно виноград смысленный и тем слаще медов. Мне бы тако сказать, как ты. А я рассеян сделался, никоторого ума не осталось…

– Еще б! Где отец твой, где брат твой! Как не растеряться?

Федор покачал головой со отрицанием.

– Не от того ум мой смешался. От нее… От моей Пим, от речной жемчужины моей…

Хворостинин вздрогнул от такового совпадения.

– Ты, брат…

– Всё знаю! Взять в жены не могу, оттого что она замужем, да и звания не моего… Правда, вон святой Петр, князь Муромский, бортникову дочь из деревни за себя взял, простую девицу…

– То святой, а то ты! Нет тебе такого пути, род уронишь.

Федор ему отвечать не стал, он толковал про свое, не очень-то и слушая Хворостинина.

– Взять ее спроста – тоже не могу! Душа блуда не приемлет. А и отказаться сил нет. Хочу, чтобы она рядом со мной была, не могу отпустить! Скажешь мне: от мысленного волка звероуловлен, – яко святым Иоанном Златоустом писано?

Хворостинин ничего Федору не ответил. Какие еще есть словеса у Иоанна Златоуста, Бог его знает! То всё для книжников.

– Может, и так. Но я до скверны опуститься себе не позволяю… Как быть? Может, во иноки постричься? Вот благое средство-то для исцеления! Но сказано в Писании: «Крепка, как смерть, любовь; она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…» Сил нет у меня – пойти в обитель! Или все же пойти?..

Говорил бы Тишенков-младший о душевной своей язве, и говорил бы, и еще бы говорил без унятья, но Хворостинин дал ему угомон – схватил за руку. Тот замолк разом и будто бы ото сна очнулся.

Тогда князь сказал ему:

– А теперь… не при бабе: живот разболелся. Доведи меня до дырки, шурин мой многоценный! Без баб, без дворни, без сраму для меня. Сам. Поможешь ли? Христом Богом…

Тишенков-младший в ответ горестно покачал головой.

– Помочь-то помогу, отчего ж, мы ведь в свойстве с тобой ныне, мало не в родстве. Токмо иначе… Не будет тебе никакой дырки, Дмитрий Иванович. Еще день не будет, а то и два. Прости… на судно пока пойдешь.

Хворостинин аж зубами скрипнул от злости. Больше всего в жизни сей боялся он слабости и беспомощности. Смерть – она что? Она от Бога. Просто твой черед пришел перед Судией отчет держать. Дряхлость, увечье, расслабление – вот горе истинное! Всем в обузу, всем в помеху…

С этой мыслью князь заснул, так и не успев взгромоздиться на судно.

Ослаб!

– Почему эта при моем муже сидит, руками его трогает и под исподней его рубахой пальцами копошится?

Хворостинин проснулся рывком, но объяснить толком ничего не успел:

– Дуняшенька…

А Дуняшенька наяривала не хуже косца ранним утром. Таково отмахивала, что едва только гром с молоньей под крышею не гремел.

– Ну не стыд ли? Федор! Зачем разврат ты тут устроил?! Митенька мой спит, едва живой, а ты к нему какую-то гулящую жонку допустил?!

– Знахарка моя… То для лечбы… рубаху приподнять да под нею повязку бы поправить… – смущенно держал ответ Тишенков-младший.

– Повязку? Поправить? Своему мужу я сама что хочешь поправлю! Никакая знахарка так ему не поправит, как я поправлю! Всё ему поправлю, что надо ему поправить! А больше никому соваться не надо и ничего поправлять ему не надо! Ишь ты, знахарка! В знахарках старухи скрюченные ходют, замшелые да скособоченные, а тут какова пава под бок ему села!

– Не бранись, сестрица… Не бранись, грешно это.

– А как невесть кого одну при Митеньке моем оставлять – не грешно, что ле?

– Уймись же ты, сестрица. Да она мне… – И тут Федор застрял, мучительно не понимая, как объяснить, что за женщина живет при нем.

– Ну и кто она тебе? – ядовито встряла Дуняша. А потом нажала: – Еще и тебе!

– Я холопка его… Фи-о-до-ра Ни-ки-тича… – подала голос зырянка, опустив голову, взора не отрывая от пола.

Дуняша сейчас же замолчала. Холопка – другое дело. К холопке ревновать нельзя, ибо она – никто.

Федор нерешительно кивнул, подтверждая:

– Так и есть… Взял я к себе в дом каргопольца одного, большого книжника, широкого ума человека, именем Касьян, прозвищем Глухарь, сын дьяконов. Книги мне переписывает, байки потешные плетет и, главное, храм новый ладит у меня в Рамонье. Во своих-то в Полунощных краях разодрался он с кем-то крепко, больно перечить всем любит. Нравен! Чуть не прибили его там за злой язык. Так я его под кабалу взял: покуда слободен человек, нетрудно подъелдыкнуть его тому, кто посильнее; а как в кабалу запродался, почитай, оборону себе нашел – уже не с ним, а с господином его враг претыкаться будет. Касьян нынче за мною. Не как с холопом я с ним, но как с дорогим слугой, едва ли не как с товарищем с молодшим… Берегу.

Дуняша повела бровями с досадою:

– Касьян-Касьян… А баба-то кем ему?

– Женою. Она мне по мужней кабале – холопка.

Услышав всё самое необходимое, Дуняша вмиг и думать забыла про коварную врагиню. Из сеней велела позвать хворостининского дворового, который нес за нею поклажу изрядной тяжести. Вот, объясняла она, заселяя стол свертками и сверточками, пирог брусничной, от него по всему телу свежесть; а вот пирог со смородинным листом да кислицею, от него ясность в голове; а вот язьки вяленые… а вот медок с чагою да с бессмертничком, да со зверобоем, сама делала, крепость от него всяческая… вот еще… а вот… а вот… авотавотавот…

– К чему всё сие, сестрица? Неужто у нашего отца в дому такового не найдут либо не сготовят? – недоуменно влез Федор в ее былину о славных пирогах и травах.

Тут Хворостинин словил взгляд многоценной супруги своей, протянувшийся ко зырянке, да и ответный взгляд Анфусы, в мгновение ока брошенный из-под опущенных ресниц. Прямо в воздухе связались два взгляда во едину тропинку, протоптанную меж знатною женщиной и безродною, сделав их союзницами.

Разве понимают мужья да братья в таких делах? Молчали бы! Вот о чём немо договорились Дуняша с Анфусою за столь краткое время, коего не хватило бы хоть на едино биение жилки на шее. И Дуняша, махнув рукой, продолжила:

– А вот стекляница с кедровой живичкою, для заживления ран…

И только-только вымолвив про раны, сейчас же заплакала, на колени у ложа хворостининского опустилась и принялась целовать его в лоб, в подбородок, в щеки. А потом прижалась щекою к щеке, не забывая нежно упрекать мужа:

– Ну как же ты так? Угораздило же тебя, мой Митенька… ну можно ли так было?

«Ну да, – подумал Хворостинин, ответно поглаживая супругу, – как же я так? Должно быть, по пьяни на кочерёжку напоролся… Не берегуся, миленькой я мальчоночка!»

Меж тем сердце его пропустило удар: соскучился… Хорошо, что она пришла. Пусть хоть в чем его корит, лишь бы рядом была, лишь бы касалась его, лишь бы дух от ее волос дразнительно забирался в ноздри.

– Не бережешься, совсем не бережешься… – укоряюще мурлыкала жена.

И тако успокоившись у мужней щеки, поговорила еще немного про отцову печальную долю, про братнее буйство да и ушла, сговорясь забрать Дмитрия Ивановича третьего дни, не ранее.

Как только затворилась за нею дверь, Хворостинин спросил Федора о главном:

– Что брат твой? Объявился? Где он, снедь рачья?

– Эх, Митрей Иваныч, – назвал его Федор иначе, чем прежде, мягче, по-домашнему, – то тайна. Невесть куда скрылся мой шалопутный брат, а твой обидчик.

Хворостинин, ярясь на себя за проигрыш в сабельном бою, за боль и слабость нынешнюю, а пуще серчая не пойми на кого из-за глупого, позорного раздрасия, случившегося вроде бы на пустом месте, стоившего дорого и обещающего, если размыслить, с течением времени стоить еще дороже, закрыв глаза, процедил:

– Господи! За что ж мне Твоя немилость такая? По каким грехам заслужена?

А Федор ему, ободрительно:

– Не спеши, Митрей Иваныч. Кого Бог любит, того испытывает. Может, и впрямь, за грехи ударил Он тебя, а может… поучить захотел. Милость Божья разною бывает, не нам судить.

Назад Дальше