Летчик Мишка Волдырь - Михаил Гершензон 9 стр.


Неловок был Шурка клеить — просто страх.

Он все больше языком трепал, чем работал.

— Глядите, ребята, чей монах высоко поднялся?

За ручьем на поляне Мишка Волдырь, Кочерыжка, Ерзунов и Лютикова пускали монахов.

— Чей монах?

— Лютиков!

— И правда, Лютиков! Ай да ну!

Верка Хвалебова вернулась из кухни с горячим утюгом. Клейстер под каленым железом зашипел, пар разошелся, змей сухонький и крепкий лежал на столе.

Через час над полянкой за ручьем вилось двенадцать, не то пятнадцать змеев. В этот день они взлетали в небо особенно охотно, ветер подмывал их выше и выше, мочальные хвосты трепались в самом поднебесья.

У Шурки с Костею змей на пару, — Шуркин не вышел, пришлось бросить. Шурка держит змей за бечевку, Костя смотрит и радуется, — смеется во всю свою добрую скуластую рожу.

У Шурки ноги идут в пляс. Он упирает руки в бока и начинает откалывать русскую, подпевая визгливым бабьим голосом:

Через речку быструю,
телефон я выстрою,
и по тонким тем струнам
пошлю милой телеграм.

А телеграмма точно осколочек белой тарелки, скользит по бечевке вверх, к самому змею.

…И по тонким тем струнам…

— Хрю!

— Тьфу! Чунька проклятая!

Это поросенок Антон, увиваясь за Костей, попался Шурке под ноги.

— У, дьявол, было придушил его! — сердито огрызнулась Фроська и бросилась ловить поросенка. Но тут ей под ноги подвернулась другая чушка — Тамара.

— Надувай, надувай, нечего там! Бог, подавай ветра! — топает ногою Карась.

Но Мишке Волдырю этого мало. Он подбивает своего тезку и Верку Хвалебову идти строить настоящего змея, — полотняного, на деревянном скелете.

— Я раз видел — так и рвет! Высоко! Маковым зернышком кажется!

— А где полотна возьмем?

— Катерина Степановна одну простыню даст, если я попрошу — даст, — машет худенькими своими руками Ерзунов, — Ей ничего не сделается, что разрежем, потом сшить можно.

— Из ветоши подберем, — соглашается Вера.

— Ладно, идите к ней. А я в совхозе бамбука спрошу и гвоздочков, — говорит Волдырь и бежит прочь.

Заведующий совхозом бамбука дал, даже сам спилил, и Катерина Степановна ветоши не пожалела. На бамбучинах Ерзунов и Ленька Александров очень ловко вырезали насечки, чтобы палки не соскальзывали. Волдырь приклепал гвоздочки, только одна палка раскололась. Рамы связали, получился остов как в фанерном ящике, высотой в полтора аршина, в аршин в поперечнике. Девчонки накроили и сшили две длинных широких полосы полотна. Карась размалевал их красною краскою. До пустячных монахов уже никому не было дела, когда огромный змей натужился, напружинил веревку и, плавно покачиваясь, поднялся в небо.

— Трави канат! — по морскому выкрикнул Кочерыжка.

Мишка Волдырь едва успевал разматывать клубок крепкой веревки.

— Вира, вира, вира… Майна! — крикнул Кочерыжка, когда клубок подошел к концу.

— Высоко-то как! — удивлялась Нюшка; глаза ее совсем ушли в щеки, блестящими щелками она глядела вверх, в синеву.

— Еще веревки! — мучился Мишка Волдырь.

— Вот бежит, Шурка бежит, с клубком! — взвизгнула Фроська.

Второй клубок, пядь за пядью, ушел ввысь. Мишка Волдырь устал удерживать змей. Змей был точно белое пятнышко, веревки вверху не было видно. Он тянул все сильнее, Мишка боялся, что упустит его; он передал палку, к которой был привязан конец веревки, Вере.

Все надержались вволю, напосылали в небо телеграмм.

Потом все пошли обедать. На полянке остались только Шурка, Костя, Волдырь с Кочерыжкой и Фроська, — им еда не шла на ум.

Шурка Фролов привязал того поросенка, что побольше, к веревке змея.

— Подержи и ты малость, лодырь! Только знаешь, что хрюкать.

Можно было помереть со смеху. Ребята катались по траве. Только Волдырь был озабочен.

Тамара, хрюкая и вереща, как угорелая носилась по поляне. Ее волокло из края поляны в край, от ручья до шоссе, от шоссе до грушовки, снова бросало в придорожные кусты ежевики и опять перекидывало на середину лужайки. Антон, меньший поросенок, бестолково гонялся за Тамарой, тряся закорючкой и тупым рылом. А кудлатый пес, Шарик, как полоумный, кидался из стороны в сторону, норовя ухватить хрюшку за хвост.

— А ей ничего, что она бегает? — спросил Волдырь. — Ведь она упреет.

— Чего ей делается? — уверенно сказал Шурка и вскочил с места: Тамару потащило напрямки через всю поляну.

— Но, но! — кричал ей вдогонку Шурка, — садись на веник, поезжай без денег!

— Я пойду, ее отвяжу, — двинулся Костя — ему поручены были. поросята, он их крепко любил и тоже забеспокоился.

— Брось, чего там!

Тамара, хрюкая пуще прежнего, сшибла с ног Фроську и понеслась дальше; Антон и Шарик — следом за ней.

— Давай ходу пароходу! — чуть не плакал от смеха Шурка, во все стороны тычась своей рыжей, встрепанной головой.

Вдруг все ахнули.

Мишка Волдырь, зазевавшийся было, обернулся и увидал, как мимо самого лица Кости пролетел поросенок.

Ребята с открытыми ртами, застывши с перепуга, смотрели, как Тамару быстро несло над поляной. Костя стоял, растопырив руки.

Потом он сорвался с места и побежал со всех ног за летящей над землею Тамарой.

Все бросились за ним.

Костя несся пулей, вот он почти догнал ее, вот-вот-чуть не схватил, но ее опять подбросило вверх, выше рук, пронесло над ручьем, выше, выше… Сверху, с неба, несся отчаянный визг и хрюканье. Ребята посыпались с балкона, — все, и дядя Сережа, побежали к ручью. Хрюканье становилось слабее, слабее, серый комок — все меньше, меньше, вот он стал точкой, вот и точки не видно.

Только жалобно сопел Антон и заливался лаем Шарик.

XXV. Абрикосовый меткач

Тень, которую бросали наземь нависшие над шоссе ветви, дрожала: казалось, что это легко шевелится дорога, что это ветер играет серыми, темными лоскуточками, зыблет их и колышет.

Колючие кусты чуть-чуть раздвинулись, два загорелых лица проглянули сквозь листву и стали робко осматриваться.

На шоссе было тихо, юркие ящерицы спокойно шныряли по раскаленному солнцем щебню, пересвистывались дрозды.

Раздвинув пошире колючие прутья, Корненко и Александров выскочили из сада на дорогу. У Корненки в руках — туго набитая наволочка, у Леньки — рубаха.

— Пошли, что ли?

— А не зазекают?

— Чего там зазекают! Мы вдоль забора и в шалаш.

— Я боюсь.

— Пустое. Я пойду. Идешь?

— Иду. Нет, я лучше спрячу их. Потом приду за ними, как стемнеет.

— Эх!

Корненко вскинул наволочку на плечо и, не глядя на Леньку, двинулся к дому. На шоссе не повстречался ни с кем; задами, мимо старой уборной, скользнул в дачу, по кипарисовой аллее не пошел, а стал пробираться вдоль забора к шалашу, сложенному из кирпичей и веток.

— Вот и ладно, — легко вздохнул парнишка, ныряя в низкий шалаш.

— Корненко! — в ту же минуту раздался окрик.

— Чего!

— Что у тебя в наволочке?

— Да ничего!

— Покажи!

— Да ничего у меня нет, — смущенно отпирался парнишка, нехотя отдавая тугую наволочку дяде Сереже.

Тот покраснел; особенно красной стала его гладкая лысина.

— Разбойник! — ахнул он. — Груши! Ведь это дюшес, твердые, как камень!

— Что я, один рвал, что ли, — угрюмо огрызнулся Корненко.

— Ах, негодяй, негодяй! Завтра же тебя отправим. Ведь каждая груша потом в фунт будет! На раз одной не съешь! Ну, и заплатим же мы штрафу.

Ребята подошли, обступили дядю Сережу и Корненку кольцом. Дядя Сережа срамил, стыдил его и обливался потом; парнишка молчал, уставившись в землю. Все внимательно слушали, что говорит дядя Сережа, осматривали груши; Чистяков взял одну, прикусил.

Немного погодя пришел Александров, Ленька, — вспаренный и красный. К Шурке Фролову:

— Корненку поймали?

— Поймали.

— Про меня сказывал?

— Как будто не сказывал.

— Он где?

— Должно, у Катерины Степановны.

Как стало смеркаться, Ленька шепнул Горохову:

— Гундосый, а Гунда!

— Чего?

— Подсоби!

— А что?

— У меня груши спрятаны. Принесть только.

Горохов поморщился.

— Нельзя. Корненку и то завтра судить будут, наверно, в туапсинский дом погонят.

— А тебе-то что?

— А поймают!

— Дурошлеп! Ведь не ты рвал их.

— Я — не я, а в ответе быть не желаю.

— Брось, Гунда, чудить. Если что, — я скажу: я рвал.

— Правда, скажешь?

— Неужто нет?

Гундосого привел садовник.

— Ребята, где у вас заведующая?

— Вон она.

Катерина Степановна — ни жива, ни мертва.

— Смотрите, Катерина Степановна, что ваши безобразники делают. Эдак они весь сад обдерут!

Ленька Александров слово сдержал, выручил.

— Я — говорит — рвал. Он только нес.

Ленька глядит волком, будто прав, а у Гунды слезы ручьем так и хлещут.

На утро, как чаю напились, было собрание. Всем собранием судили Корненку и Александрова. Собрались не на балконе, а в спальне у мальчиков; койки сдвинули к стенам. На балконе нельзя было — там заливало дождем. Дождь висел сплошною серой завесой, хлопанье капель по листьям и рокот сразу запрыгавших по камням ручейков сливались в ровный, оглушительный гул. Большой ручей, внизу у поляны, забурлил и покрылся пеной. Катерина Степановна горячилась, кусала губы.

— Подумайте, — говорила она, — что вы делаете!

Ведь денег нам взять неоткуда. А теперь — извольте! Из-за зелени, из-за пакости такой, что и свинья отвернется, придется нам выложить пять червонцев штрафу. Значит, придется нам целую неделю вместо обедов, вместо мяса, огурцов и винограда, сидеть на одной каше. Ведь больше неоткуда — нужно снять с питания. А вы… Ну, что ж, продолжаете! Завтра с каши перейдем на хлеб, послезавтра и на хлеб денег не станет.

Гул за окном усиливался, хлестче и хлестче стегали по стеклам длинные, косые струи дождя.

Корненко, заплаканный, с раскрасневшимися ушами, сидел на койке подле неугомонной Мурки Лютиковой и понуро ковырял в носу. А Ленька, нахохлившись, поблескивал исподлобья своими черными глазами, будто ему на все было наплевать.

Верка Хвалебова попросила у Павлика слова.

— Нам таких ребят не нужно, — сердито сказала она. — Сами постановляли — не рвать фруктов. По-моему, пока не случилось чего худшего, нужно отправить…

Она не договорила: грянул удар грома, стало темней, и дождь хлынул еще сильней, точно подхлестнутый. Дверь отворилась; на пороге стоял садовник с мокрым мешком на голове, — как носят грузчики, — и Щурка Фролов. Садовник крепко держал его за руку, повыше локтя. Вода лилась с них в три ручья, на полу сразу стала лужа.

Шурка — мокроволосый и бледный, даже веснушки у него побелели; глаза бегают, не то зеленые, не то серые, как у кошки. За пазухой — полно.

Где-то внизу, у полотна, тонко свистнул и пропыхтел паровоз, Под Николай Иванычем скрипнула койка.

— Вот вам еще одного молодчика привел, — сказал, наконец, садовник.

Он запустил Шурке руку за его матросский воротник и вытащил пяток абрикосов.

Раз, раз, раз, — выгружал он на стол мягкие, пушистые шарики.

Больше, больше, больше, — нет им конца.

— Их там двое было, этот, да еще один, длинный.

— Я с п-пастухами б-был, с Кирюхой и Федькой. Они уб-бежали, — всхлипывая и прикрываясь локтем, говорит Шурка. Губы у него дрожат, он прислонился к высокой чугунной печке, потупился, пальцем собирает с глаз слезы и рисует ими на черной печи домик с трубой и дымом.

На утро Корненке, Александрову и Фролову дали бумажку в туапсинский детский дом и усадили их в поезд. С того времени за Шуркой пошло прозванье абрикосовый меткач, за то, что ловко крал абрикосы, и так оно за ним и осталось.

XXVI. Мои долги

Прежде всего я должен рассказать, кто правильно решил задачи, что Николай Иваныч загадал ребятам в тот день, когда все объелись ежевикой.

Первая задача была про шляпу.

Мозговатей всех в тот раз оказался Кочерыжка. Он рассудил так: жулик сдал свою фальшивую монету и за нее получил шляпу на 15 руб. и 10 рублей чистоганом сдачи. И он был прав, — по-моему тоже, шляпник потерял ровным счетом 25 рублей.

Второй задачи никто не решил, даже Верка Хвалебова. А решается она очень просто. Велосипедисты вместе проезжали в час 10 верст. А всего верст было сто, — значит, ехали они десять часов; и столько же времени летала муха, а муха в час пролетала 10 верст. Значит, всего она пропутешествовала — от носа до носа, от носа до носа, от носа до носа —100 верст и ни вершка больше.

А теперь о поросенке.

Верстах в десяти от Магри стояла деревня Конопушка. Почему она называлась Конопушкой, — не могу сказать; а только Матрена Евстигнеева, что жила у самой опушки, на околице, была такой конопатой, будто ее какой-нибудь подслеповатый переплетчик спьяна обрызгал желтой краской, как обрызгивал весь свой век книжные обрезы.

Стала Матрена вечером загонять свиней в хлев. Первой загнала десятипудовую тётеньку, а за нею посыпались поросятки.

Матрена их, по привычке, перечла.

И как дошла до восьми, ахнула и протерла глаза. Опять перечла и опять ахнула, подняла нос крючком к небу и перекрестилась;

— С нами крестная сила!

Задвинула засов и побежала из избы в избу.

— Не Пелагеин, не Манькин, не Фёклин, не Дунькин, — прикидывала она по дороге.

Хозяина поросенку не нашлось.

Снова Матрена перечла поросят, и увидала, что у одного из них, у десятого, большенького, брюхо под самые передние ноги перехвачено веревкой, и довольно-таки длинный кусок веревки запутался у него между ног. А бок у него был порядочно ссажен.

— На то воля божья, — снова осенила себя Матрена крестным знамением, обмыла поросенку ссадину и побежала опять к соседке своей, тетке Авдотье, чтобы потолковать о чуде.

Так никогда никто и не узнал в деревне Конопушке, что этого поросенка звали от рожденья Тамарой, что он пролетел по воздуху шесть вёрст и еще три версты бежал, хрюкая, как угорелый, по безлюдным путям и дорогам.

Есть за мной еще один долг, но уже пустяковый.

Кочерыжке выделили порцию и поставили койку в той же спальне, где спал Мишка Волдырь.

XXVII. Мертвый час

После обеда — мертвый час, — все должны лежать. Кто хочет, лежит на поляне за ручьем, кто хочет — по спальням.

У мальчиков в спальне мало народу. Спит Кочерыжка, Костя-сиротинка уткнулся носом в подушку, похрапывает Карась, Волдырь лежит рядом со своим тезкой, Мишкой Ерзуновым.

В доме тихо.

Из-под поломанной койки выползла Шуркина черепаха, Инвалидка. У нее не хватает одной ноги, она неловко ковыляет от стенки к стенке, высоко подымая на сухих, заскорузлых лапах свой тяжелый иссеченный череп.

Мишке Ерзунову нездоровится. Он лежит на спине, закрывши глаза, и хоть и слаб он, а ему хорошо. В голове — туман, и на ум лезет все чудное и позабытое.

Вспоминается ему, как давно, давно, когда он еще был совсем маленьким и жил не в Москве еще, а в деревне, проснулся он ночью, — он на лавке спал, — и видит: в углу лежит мать, плачет, бабка работает, кровушка льется; а потом тоненький голосок запищал. И опять сестренка родилась! Восемнадцать душ родила мать, а он один — мальчонка.

— А ведь овцы тоже рожают, — думает Ерзунов. — Раз больную овцу резали, а внутри — пузырь, в пузыре — барашки, беленькие-беленькие.

А с барашками, подле них — много, много черненьких баранчиков.

Как вспомнил Мишка эти баранчики, — так смешно ему стало, что засмеялся.

— Чего ты смеешься? — спросил его Волдырь.

А Мишке еще смешнее. Так вот и видит, — маленькие барашки, и такие большие, большие баранчики. Слова вымолвить не может, совсем его разобрало, в захохот хохочет. Сел даже, ноги свесил, чтоб легче было смеяться.

Назад Дальше